Текст книги "Время и боги. Дочь короля Эльфландии"
Автор книги: Лорд Дансейни
Жанр: Зарубежная фантастика, Фантастика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 53 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]
Никто не пожалел Мэри-Джейн. «Вот уж не повезло мистеру Миллингзу, – говорили все, – такой многообещающий молодой человек!»
Мэри-Джейн отослали в один из огромных промышленных городов Центральных графств, где для нее нашлось место на ткацкой фабрике. Ничего не было в том городе отрадного для души. Ибо город не знал, что к красоте должно стремиться; потому производил он множество разных вещей при помощи машин, и привык жить в непрестанной спешке, и похвалялся он своим превосходством перед прочими городами, и богател непрерывно, и некому было пожалеть его.
В этом городе для Мэри-Джейн нашлось и жилье неподалеку от фабрики.
Каждое ноябрьское утро, в шесть часов, примерно в то самое время, когда далеко от города дикие птицы поднимаются над недвижными топями и летят к неспокойному морю, – в шесть часов фабрика подавала долгий, воющий звук, созывая рабочих – там работали они от зари до темна, не считая всего двух часов, отведенных на еду, до тех пор, пока колокола вновь не прозвонят шесть.
Там-то и работала Мэри-Джейн вместе с другими девушками в просторном унылом цехе, где сидячие великаны сбивали шерсть в длинную нитеобразную ленту железными скрипучими лапами. Весь день грохотали они, занятые своей бездушной работой. Мэри-Джейн приставлена была не к ним, вот только грохот их вечно стоял у нее в ушах, пока лязгающие, гремящие ручищи машин мелькали туда-сюда.
Ее же работа заключалась в том, чтобы ухаживать за существом поменьше, но гораздо более хитрым.
Оно забирало шерстяную ленту, сбитую великанами, и вращало, вращало ее, пока не свивало в прочную тонкую нить. Затем оно захватывало витую нить цепкими стальными пальцами и, двигаясь вразвалку, вытягивало около пяти ярдов этой нити и возвращалось с новой порцией.
Оно переняло умение и мастерство искусных рабочих и постепенно вовсе их заменило; только одному не научилось оно: подхватывать концы порвавшейся нити, чтобы связать их воедино. Для этого потребна была человеческая душа: именно Мэри-Джейн подбирала оборванные концы; едва она соединяла их, деловитое бездушное существо само завязывало узел.
Все здесь было уродливо; даже зеленая шерсть, что безостановочно вращалась по кругу, цветом напоминала не траву и даже не камыши, но жалкую, землистого оттенка прозелень, столь подходящую для угрюмого города под пасмурным небом.
А когда Мэри-Джейн обращала взор вверх, к крышам, то видела, что безобразное торжествует и там. Дома хорошо это знали: оштукатуренные из рук вон плохо, они нелепо передразнивали многоколонные храмы Древней Греции, притворяясь друг перед другом не тем, чем были на самом деле. И вот, выходя из домов и вновь возвращаясь туда, из года в год наблюдая подделку краски и штукатурки, пока все это не осыпалось со временем, души несчастных владельцев домов тоже тщились казаться не тем, чем были, – пока в конце концов не уставали от этого.
Вечером Мэри-Джейн возвращалась в свое жилище. Только тогда, после того как сгущалась тьма, душе Мэри-Джейн удавалось увидеть в том городе отблеск прекрасного: когда зажигались фонари и сквозь дым тут и там пробивался свет звезд. Тогда хотелось ей выйти на воздух полюбоваться ночью, но старушка, заботам которой вверили Мэри-Джейн, не позволяла ей ничего подобного. И дни умножались на семь и становились неделями, проходили недели, и все дни были похожи один на другой. Все это время душа Мэри-Джейн проливала слезы, тоскуя по красоте и не находя ее, – только по воскресеньям, в церкви, все было иначе; когда же она покидала храм, город казался ей еще более безотрадным, чем прежде.
И как-то раз решила она, что лучше быть Дикой Тварью в чудесных болотах, нежели обладать душою, которая проливает слезы о красоте и не находит ее. С этого дня Мэри-Джейн твердо решила избавиться от души. Она поведала свою историю одной из фабричных работниц и сказала ей так:
– Другие девушки одеваются в лохмотья и исполняют бездушную работу; верно, у кого-то из них нет души – может, они бы не отказались от моей?
Но фабричная работница отвечала ей:
– У всех бедняков есть души. Это – их единственное достояние.
Тогда Мэри-Джейн стала приглядываться к богатым, где бы они ей ни встретились, – но тщетно искала она кого-нибудь обделенного душою.
И вот однажды, в тот час, когда отдыхают машины и отдыхают приставленные к ним люди, налетел ветер с болот, и затосковала душа Мэри-Джейн. Девушка стояла тогда за воротами фабрики, и душа властно повелела ей запеть – и вольная песнь слетела с ее уст, как гимн болотам. В песнь эту вплелась тоска души по дому и по звучному голосу могучего и гордого Северного Ветра и прекрасной его спутницы, снежной Пурги, и пела Мэри-Джейн о сказаниях, что нашептывают друг другу тростники, – их знают чирок и сторожкая цапля. И песнь, стеная, поплыла над запруженными людьми улицами – песнь пустошей и привольных диких краев, удивительных и волшебных; ибо в душу, созданную родней эльфов, вложены были и трели птиц, и рокот органа над топями.
Случилось так, что в этот самый миг мимо проходил с приятелем синьор Томпсони, знаменитый английский тенор. Друзья остановились и заслушались; послушать останавливались все.
– На моей памяти Европа не знала ничего подобного, – сказал синьор Томпсони.
Так в жизни Мэри-Джейн произошла перемена.
Списались с нужными людьми; и наконец было решено, что через несколько недель Мэри-Джейн выступит с сольной партией в опере Ковент-Гардена[2]2
Королевский театр в Ковент-Гардене – театр в Лондоне, публичная сцена Королевской оперы и Королевского балета.
[Закрыть].
И Мэри-Джейн отправили учиться в Лондон.
Лондон и уроки пения оказались приятнее, чем город Центральных графств и его отвратительные машины. Но по-прежнему не вольна была Мэри-Джейн уйти, чтобы жить, как ей нравится, у края болот, и по-прежнему желала она избавиться от своей души; но ей не удавалось отыскать никого, у кого бы уже не было собственной.
Однажды ей объявили, что англичане не станут слушать певицу по имени мисс Рогоз, и спросили, какое бы более подходящее имя она захотела избрать.
– Я бы назвалась Грозный Северный Ветер, – отвечала Мэри-Джейн. – Или Песнь Камышей.
И снова ответили ей, что это невозможно, и предложили назваться синьориной Марией Рогозини, и она молча согласилась – точно так же, как когда-то, не возражая, позволила увезти себя от своего младшего священника; ничего не знала она об обычаях смертных.
Наконец настал день Оперы – холодный зимний день.
И синьорина Рогозини появилась на сцене перед переполненным залом.
И синьорина Рогозини запела.
В песнь эту вложила она всю тоску своей души – души, для которой закрыт был Рай, души, что умела лишь поклоняться Богу и постигать суть музыки; и тоска переполнила итальянскую арию – так неизбывная тайна холмов растворяется в перезвоне далеких колокольчиков овечьего стада. Тогда в душах собравшихся в зале пробудились обрывки воспоминаний о далеком, бесконечно далеком прошлом – давно умершие, эти воспоминания словно воскресли на миг вновь при звуках дивной песни.
Странно, но кровь застыла в жилах зрителей, словно бы стояли они у кромки холодных болот и дул Северный Ветер.
Одних охватила скорбь, других – сожаления, третьих – неземной восторг, и вдруг песнь со стоном унеслась прочь: так ветры зимы улетают с болот, когда с юга приходит Весна.
Так окончилась песнь. Глубокое молчание, словно туман, окутало зал Оперы, безжалостно оборвав на полуслове светскую болтовню двух дам; одной из них была Сесилия, графиня Бирмингемская.
В мертвой тишине синьорина Рогозини бросилась прочь со сцены; вновь появилась она в зале, пробежала между рядов и кинулась к леди Бирмингем.
– Возьми мою душу, – воскликнула она, – мою красивую душу! Она умеет поклоняться Богу, и постигать суть музыки, и воображать себе Рай. А если отправишься ты вместе с нею на болота, увидишь ты много дивного: там есть старинный город, весь построенный из чудесного дерева, а по улицам его бродят призраки.
Леди Бирмингем в изумлении воззрилась на певицу. Зрители повскакали с мест.
– Смотри, – сказала синьорина Рогозини, – ну разве она не красива?
И певица схватилась рукою за грудь – слева, чуть выше сердца, и вот душа засияла в ее ладонях: синие и зеленые огни кружились в искристом хороводе, а в глубине пылало пурпурное пламя.
– Возьми же ее, – настаивала девушка, – и ты полюбишь все то, что воистину красиво, и узнаешь четыре ветра, и каждый – по имени, и услышишь песни птиц на рассвете. Мне она не нужна, ибо я не свободна. Приложи ее слева к груди чуть выше сердца.
Все по-прежнему стояли, и леди Бирмингем почувствовала себя неловко.
– Может быть, вы попытаетесь предложить ее кому-нибудь другому? – сказала она.
– Но у них у всех уже есть души, – отвечала синьорина Рогозини.
Все стояли – и садиться не думали. Леди Бирмингем взяла душу в руки.
– Может быть, оно к счастью, – сказала она.
Ей вдруг захотелось прочесть молитву.
Она полузакрыла глаза и произнесла: «Unberufen»[3]3
Тьфу-тьфу, чтоб не сглазить (нем.).
[Закрыть]. Потом приложила душу слева к груди чуть выше сердца, надеясь, что уж теперь-то люди наконец сядут, а певица уйдет.
И в тот же миг одежды певицы упали на пол бесформенной грудой. В это мгновение те, кто был рожден в сумерках, могли бы увидеть в тени кресел маленькое бурое существо – оно выкарабкалось из-под складок ткани, затем метнулось в полосу света и стало невидимым для людских взоров.
Существо скакнуло туда и сюда, отыскало дверь и тут же оказалось на освещенной фонарями улице.
Те, кто рожден был в сумеречный час, верно, увидели бы, как существо проворно запрыгало прочь, выбирая улицы, ведущие в восточном и северном направлении; оно то исчезало из виду в свете фонарей, то появлялось вновь, и над головою его дрожал болотный огонек.
Раз собака заприметила существо и бросилась вдогонку – но быстро отстала.
Кошки Лондона – а они все родились в сумеречный час – завывали в страхе, когда существо пробегало мимо.
Очень скоро оно добралось до небогатых кварталов, где дома не такие высокие, и оттуда двинулось прямо на северо-восток, перескакивая с крыши на крышу. Через несколько минут достигло оно не столь застроенных окраин, затем – пустырей, занятых под огороды; то был уже не город, но еще и не сельская местность. И вот наконец показались долгожданные черные силуэты деревьев, обретающие в ночи демонические очертания; трава была холодной и влажной, и над нею стелился ночной туман. Мимо пролетела огромная белая сова, скользя в темноте вверх-вниз. И всему этому по-эльфийски порадовалась маленькая Дикая Тварь.
Лондон пропал вдали багровой полосою на горизонте; более не различала она его отвратительный шум, но вновь внимала голосам ночи: то оставляла она позади какое-нибудь селение, где светились в ночи приветливые огоньки, то вновь мчалась в темных и влажных, открытых всем ветрам полях; и не одну сову, парящую в ночи, обогнала она по пути: совы – племя, дружественное эльфийскому народу. Порою она пересекала широкие реки, прыгая со звезды на звезду; и вот, выбирая свой путь так, чтобы держаться в стороне от утоптанных, наезженных дорог, еще до полуночи оказалась она в Восточной Англии.
Там она снова услышала Северный Ветер: властный и гневный, он гнал к югу косяк бесшабашных гусей; тростники поникали пред ним с тихим, жалобным стоном, точно рабы-гребцы легендарных трирем[4]4
Трирема – боевое гребное судно с тремя рядами весел в древнегреческом и древнеримском флотах.
[Закрыть], что гнутся и клонятся под ударами плети и все тянут, не умолкая, свою скорбную песнь.
И вдохнула она чудный, пропитанный сыростью воздух, что одевает ночами бескрайние земли Восточной Англии, и вновь оказалась у древней опасной заводи, где росли мягкие зеленые мхи, и нырнула, погружаясь все глубже и глубже в заветную темную воду, пока не ощутила вновь, как между пальцами ног заклубился уютный ил. Оттуда, из восхитительной прохлады, что таится в самом сердце илистых омутов, она поднялась, возрожденная, и любо ей было танцевать на отражениях звезд.
Мне случилось стоять в ту ночь у края болот, позабыв о людских заботах, и я видел, как отовсюду из гибельных топей появились болотные огни; стайками поднимались они на поверхность всю ночь напролет, и собралось их неисчислимое множество, и все вместе танцевали они над болотами.
И сдается мне, что великая радость царила в ту ночь среди родни эльфийского народа.
Головорезы
Том-с-Большой-Дороги доскакал до конца своего пути и теперь остался в ночи один-одинешенек. С того места, где он оказался, просматривались белые бугорки прикорнувших на земле овец, и черный контур одиноких холмов, и серый контур холмов еще более далеких и одиноких; а в неблизких низинах, вне досягаемости безжалостного ветра, удалось бы разглядеть, как над деревушками в черных долинах поднимается серый дым. Но все было черно в глазах Тома, все звуки угасли для его слуха; лишь душа его билась в железных оковах, пытаясь выскользнуть и умчаться на юг, в Рай. А ветер все дул да дул.
Ибо нынче ночью Тому оставалось оседлать разве что ветер; верного вороного скакуна у него отобрали в тот же самый день, когда отняли зеленые поля и небо, голоса мужчин и смех женщин и бросили одного с цепью на шее – раскачиваться на ветру на веки вечные. А ветер все дул да дул.
Намертво стиснули безжалостные оковы Томову душу, и как бы ни барахталась она, пытаясь вырваться, ветер, задувающий с юга, из Рая, вколачивал ее обратно в железный ошейник. А пока трепыхалась душа в воздухе, подвешенная за шею, с Томовых губ облетали былые ухмылки, с языка осыпались насмешки, коими прежде язвил он Господа, в сердце догнивали былые порочные вожделения, а с пальцев сходили кровавые пятна злых деяний; и все это упадало на землю и прорастало там бледными кольцами и гроздьями. А когда все дурное осыпалось, душа Тома снова сделалась непорочно-чистой – такой, какой застала ее первая любовь давным-давно, по весне; и раскачивалась душа на ветру, вместе с костями Тома и вместе с его старой изодранной курткой и проржавевшими цепями.
А ветер все дул да дул.
То и дело души погребенных в освященной земле покидали свои гробницы и склепы и уносились навстречу ветру, к Раю, мимо Виселичного Древа и мимо души Тома, которая никак не могла обрести свободу.
Том-с-Большой-Дороги
Ночь за ночью Том-с-Большой-Дороги пялился пустыми глазницами на овец среди холмов, пока бедное мертвое лицо не обросло мертвым волосом, сокрывшим от овец его позор. А ветер все дул да дул.
Иногда порыв ветра приносил чьи-то слезы: они бились и бились о железные цепи, но оковы так и не проржавели насквозь. А ветер все дул да дул.
Каждый вечер все помыслы, что Том когда-либо облекал в слова, слетались стаями, оставив свои мирские труды, труды, которым конца и края не предвиделось, и рассаживались на ветвях-перекладинах виселицы, и чирикали, взывая к Томовой душе – к душе, которая никак не могла обрести свободу. Все помыслы до единого, что он когда-либо облекал в слова! Недобрые помыслы попрекали душу, их породившую, потому что никак не могли умереть. А те мысли, что Том украдкой бормотал себе под нос, чирикали громче и пронзительнее прочих – в виселичных ветвях, всю ночь напролет.
Все помыслы Тома о себе самом – все, что он когда-либо о себе думал, – теперь указывали на его мокнущие кости и насмехались над изодранной курткой. А вот все его помыслы о других стали для души единственными сотоварищами и утешали ее в ночи, пока та раскачивалась туда-сюда. Щебетом подбадривали они немую бедняжку, которая не могла больше видеть сны, – но тут пришла кровожадная мысль и прогнала их прочь.
А ветер все дул да дул.
Павел, архиепископ Алоиса и Вайанса, возлежал в своем беломраморном склепе, обращенном прямо к югу, в сторону Рая. А над усыпальницей его воздвигся высеченный из камня Животворящий Крест – дабы душа архиепископа упокоилась с миром. Никакие ветра здесь не выли так, как выли в одиноких кронах деревьев на вершинах холмов; здесь веяли ласковые дуновения, напоенные благоуханием сада, – они прилетали через долины, с юга, от самого Рая, и играли среди трав и незабудок в освященной земле вокруг усыпальницы Павла, архиепископа Алоиса и Вайанса. Нетрудно было душе человеческой выйти из такой гробницы и, порхая над памятными полями, достигнуть Райских кущ и обрести вечное блаженство.
А ветер все дул да дул.
В трактире с дурной репутацией трое глушили джин. Звали этих троих Джо, Уилл и цыган Пульони; других имен у них не было, ибо отцов своих они знать не знали – вот разве что питали мрачные подозрения на этот счет.
Грех частенько ласкал и поглаживал их лица своими когтистыми лапищами, а вот физиономию Пульони прямо-таки расцеловал и в губы, и в подбородок. Кормились эти трое грабежом, развлекались смертоубийством. Обо всех о них скорбел Господь; все они навлекли на себя вражду людскую. И сидели они за столом, и лежала перед ними колода карт, вся захватанная жуликоватыми пальцами. И перешептывались они друг с дружкой над стаканами с джином, но так тихо, что трактирщик в другом конце зала слышал разве что приглушенные ругательства, но не ведал, ни Кем клянутся его завсегдатаи, ни что говорят.
Господь вовеки не даровал никому друзей надежнее, чем эти трое. А у того, кто заручился их дружбой, ничего более, кроме нее, не осталось, вот разве что кости, что раскачивались под дождем на ветру, да старая изодранная куртка, да железные цепи, да несвободная душа.
И пока медленно тянулась ночь, трое друзей отставили стаканы с джином, и незамеченными выскользнули из трактира, и прокрались на кладбище, где в усыпальнице своей покоился Павел, архиепископ Алоиса и Вайанса. На краю кладбища, за пределами освященной земли, они торопливо вырыли могилу – двое копали, а третий караулил под дождем на ветру. И подивились черви, жившие в неблагословенной земле, и стали ждать.
И вот пришел страшный полуночный час со всеми его страхами – и застал троих друзей все еще на погосте, среди надгробий. Они дрожали от ужаса – всякий бы задрожал, окажись он в такой час в таком месте! – и ежились на ветру и под проливным дождем – но продолжали трудиться, не покладая рук. А ветер все дул да дул.
Вскорости работа была закончена. Оставив алчную могилу вместе со всеми ее червями поголодать еще немного, трое друзей крадучись поспешили через мокрые поля, прочь от полуночного погоста с его надгробиями. И дрожали они крупной дрожью, и каждый, дрожа, вслух проклинал дождь. Так дошли они до того места, где спрятали приставную лестницу и фонарь. Там они принялись судить да рядить, зажечь ли фонарь или обойтись без фонаря из страха перед королевской стражей. Но в конце концов порешили, что лучше зажечь фонарь и, чего доброго, попасться в руки королевской стражи и угодить в петлю, нежели внезапно столкнуться лицом к лицу в темноте с тем, с чем, того гляди, столкнешься в полуночный час поблизости от Виселичного Древа.
По трем английским дорогам, по которым в обычное время проезд был куда как небезопасен, нынче ночью путники путешествовали свободно и беспрепятственно. А трое друзей, держась в нескольких шагах от королевского тракта, подступили к Виселичному Древу: Уилл нес фонарь, а Джо – лестницу, а Пульони – тяжелый меч, с помощью которого предстояло свершить то, что должно. Подойдя поближе, увидели они, как худо пришлось Тому-с-Большой-Дороги: мало что осталось от прежнего статного красавца, и ровным счетом ничего – от могучего и неколебимого духа; вот разве что под самой виселицей им словно бы послышалось горестное поскуливание – как если бы что-то живое томилось в клетке.
Туда и сюда, из стороны в сторону ветер швырял и раскачивал кости и душу Тома – за то, что многажды грешил он на королевском тракте противу королевских законов; и вот, отбрасывая тени, с фонарем сквозь тьму, явились, рискуя жизнью, трое друзей, коими душа Тома заручилась прежде, чем повисла в цепях. Так из семян Томовой души, что сеял он всю жизнь, выросло Виселичное Древо, на котором в свой срок созрели гроздья железных цепей; а вот из семян, которые он беззаботно разбрасывал там и тут, – где добродушную шутку, где несколько веселых слов – выросла тройственная дружба, неспособная предать его кости.
И вот трое друзей приставили лестницу к дереву, Пульони вскарабкался наверх с мечом в правой руке и, добравшись до верхней перекладины, рубанул по шее под железным ошейником, и еще раз, и еще. И вот наконец и кости, и старая куртка, и Томова душа с грохотом рухнули наземь, а мгновение спустя и голова его, что так долго несла одинокое бдение, отлетела от раскачивающейся цепи. Уилл и Джо собрали все, что упало, а Пульони проворно соскользнул вниз по приставной лестнице, и уложили они поверх лестничных перекладин жуткие останки своего друга, и поспешили прочь под проливным дождем, страшась призраков в сердце своем – и с воистину ужасной своей ношей. К двум часам ночи они вновь спустились в долину, куда не задувал пронизывающий ветер, но прошли мимо разверстой могилы прямиком на кладбище с его надгробиями, – прошли со своим фонарем, и с приставной лестницей, и с бренными костями, наваленными поверх нее, – костями, которым по-прежнему принадлежала дружба Уилла, Джо и цыгана Пульони. А тогда эти трое, укравшие у Закона подобающую и причитающуюся ему жертву, еще раз согрешили ради того, кто по-прежнему был им другом, и с помощью рычага расшатали и извлекли мраморную плиту-другую из священной усыпальницы Павла, архиепископа Алоиса и Вайанса. И достали они оттуда кости архиепископа, и унесли их, и бросили в алчную пасть свежевыкопанной могилы, и снова засыпали яму землей. А останки, уложенные поверх приставной лестницы, они переместили, пролив слезу-другую, внутрь огромного белого склепа под Крестом Христовым и задвинули мраморные плиты на место.
Оттуда душа Тома, очищенная и благословленная, восстав из освященной земли, на рассвете унеслась вниз по долине и, ненадолго помешкав у домика своей матери и в любимых уголках своего детства, умчалась дальше и достигла обширных равнин за пределами хуторов и сел. Там-то и повстречалась она со всеми добрыми помыслами, что когда-либо рождались в Томовой душе, и полетели они вместе с душою на юг, распевая по пути, и вот наконец с песнями достигли Рая.
А Джо, и Уилл, и цыган Пульони возвратились к своему джину, и вновь принялись грабить да шулерствовать в трактире с сомнительной репутацией, и ведать не ведали, что в грешной своей жизни совершили один-единственный грех, вызывающий улыбку на устах ангелов.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?