Текст книги "Аполлинария Суслова"
Автор книги: Людмила Сараскина
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Глава четвертая. «Любовь» и «отношения» (1861–1863)
За пятнадцать месяцев, прошедших с момента выхода повести «Покуда» и до публикации в мартовском номере «Времени» (1863) нового рассказа Аполлинарии Сусловой, в ее жизни произошло событие, которое, без преувеличения, окажет решающее влияние на ее дальнейшую судьбу. В эти именно месяцы ее знакомство с Ф. М. Достоевским переросло в любовь и, по выражению самой Аполлинарии, в немедленно последовавшие «отношения».
Благодаря «Дневнику» Е. А. Штакеншнейдер можно увидеть Аполлинарию Суслову в тот самый момент ее жизни, когда ее полюбил Достоевский.
Она вместе с сестрой Надеждой принята в доме поэта Якова Полонского. Умная, наблюдательная и проницательная Елена Андреевна, записавшая впечатления, только что полученные («Вчера были вечером у Полонского…»), точно уловила суть не столько характера, сколько умонастроения старшей из сестер. С одной стороны, налицо все внешние атрибуты эмансипированности: «Девушка с обстриженными волосами, в костюме, издали похожем на мужской, девушка, везде являющаяся одна, посещающая (прежде) университет, пишущая…»; с другой – бросающаяся в глаза ее неуверенность, доходящая даже до грубости. «Суслова… открывшая целый хаос в себе, слишком занята этим хаосом» – такой была Аполлинария весной 1862 года. «Суслова, еще недавно познакомившаяся с анализом, еще не пришедшая в себя, еще удивленная…» – записывает далее свои наблюдения Е. А. Штакеншнейдер.
Однако именно это увлечение анализом, вернее сказать, самоанализом, лишило – и, по-видимому, очень скоро – ее связь с Достоевским непосредственности и самозабвения. Какие-то тяжелые впечатления, какие-то мрачные переживания слишком быстро отравили счастье первого любовного опыта.
«Я… краснела за наши прежние отношения… – напишет она вскоре Ф. М. Достоевскому, – и… сколько раз хотела прервать их до моего отъезда за границу». Значит, уже в этот их первый год она «столько раз» была оскорблена, обижена, унижена «отношениями», «столько раз» – несмотря на всю свою эмансипированность и свободу от предрассудков – была на грани разрыва этих, по ее оценке, «приличных» для Достоевского отношений, что ей хотелось бежать из Петербурга куда глаза глядят…
Не для того, чтобы лишний раз уличить ее возлюбленного Ф. М. Достоевского в дурных наклонностях, жестокости или темной греховности, приводятся в главе известные и не раз публиковавшиеся свидетельства о нем А. Н. Майкова и, особенно, Н. Н. Страхова. Каждое из этих свидетельств обнаруживает лишь часть правды о Достоевском. Остаток же – это не столько правда о невыносимом характере или сладострастии Достоевского (в чем его обвиняют воспоминатели), сколько правда о самом воспоминателе: Достоевского уже не было в живых, когда его бывший друг и сотрудник Н. Н. Страхов каялся перед Л. Н. Толстым за то, что не поддался законному чувству отвращения и написал о покойнике вполне благопристойную биографию.
Но если допустить, что действительно числились за Ф. М. Достоевским, как за каждым страстным и грешным человеком, какие-то «выходки» (терминология Н. Н. Страхова), то это хотя бы отчасти должно извинить и реабилитировать его молодую подругу. Ей, вероятно, было из-за чего чувствовать себя уязвленной, униженной и оскорбленной – даже если она, как женщина экзальтированная, сильно преувеличивала огромность нанесенных ей оскорблений.
«Тут приедет вот этот… опозорит, разобидит, распалит, развратит, уедет, – так тысячу раз в пруд хотела кинуться, да подла была, души не хватало…» – признается героиня «Идиота» Настасья Филипповна, созданная Достоевским всего пять лет спустя после его любовной коллизии с Аполлинарией в ранний, петербургский период их связи.
Тяжелым, до ненависти и отвращения, оказался груз свободной любви для презирающей общественные предрассудки Аполлинарии, переживавшей «позор» любовных отношений так же болезненно, как на ее месте его переживала бы всякая другая женщина с вполне традиционными представлениями о морали.
Скорее всего, ей было даже намного труднее. Ведь – и в силу характера, и по принципиальным идейным соображениям – она начисто была лишена лицемерия и специфически дамских хитростей и уловок. Не дорожа репутацией, она дорожила лишь честностью и искренностью как своим единственным прибежищем, гарантом самоуважения.
Между тем в эти пятнадцать месяцев она не только «любила и страдала», но и писала. Дебют, каким бы скромным он ни был, очевидно, окрылил ее: следующий свой рассказ она строит в форме дневника героини. Как ни парадоксально, но как раз беллетристический рассказ «До свадьбы» с подзаголовком «Из дневника одной девушки» станет пробой пера для другого, знаменитого ее документального «Дневника». Именно сейчас, в разгар «отношений» с Достоевским, находит она тот самый стиль – ничем не стесненного, необязательного, специфически «дневникового» повествования. Сюда, в «Дневник», будет сбегать она, чтобы дать чувствам волю, – порой это будут планы мести, истерика, приступы отчаяния и меланхолии.
Рассказ, собственно, и начинается с констатации настроения: «Все одно и то же – какая тоска!» Как, наверное, всякий неопытный автор, она придумывает много декоративных обстоятельств, сочиняет для своей героини вымышленных родителей и женихов, но никуда не может деться от себя; и, несомненно, ее «молодая девушка» Александра – это она сама.
И вот что любопытно: писательница Аполлинария Суслова переживает в своей реальной жизни «грандиозную» (по ее собственному выражению) любовь, а как две капли воды похожая на нее героиня записывает в дневнике: «У меня нет ни определенного будущего, ни прошедшего; все делается случайно в моей жизни; я ничего не желаю, ничего не жду. Скука, одна скука, и больше ничего. Так ли я думала жить… У меня были все задатки для лучшей жизни…»
Трудно игнорировать автобиографический характер этого признания. Ведь именно ей, двадцатилетней Александре, Аполлинария «отдает» свое детство и годы учения: с отвращением вспоминает героиня рассказа пансион благородных девиц с его замкнутой и мертвящей жизнью, злобных классных дам, собственную угловатость и неуживчивость. Из дневника Александры всплывают интереснейшие фигуры учителей истории, которые первыми открыли девушке глаза на «дивный мир Греции и Рима», на общество и назначение человека, тронув в ее душе ей самой прежде неведомые горячие струны (об учителе истории, который своим талантливым преподаванием скрасил сестрам Сусловым годы учебы, упоминают и биографы Надежды Прокофьевны).
Рассказ «До свадьбы» – единственный автобиографический источник, относящийся к ранней молодости, скорее, даже к юности Аполлинарии. Но он – его тональность и настрой – свидетельствует о надломленности, тяжелых рефлексиях 23-летней писательницы в гораздо большей степени, чем об аналогичных переживаниях героини. Так что восклицанием: «Где же прежние силы, прежние стремления, где теперь эта жажда истины и добра, неужели им нет возврата?!» – Аполлинария подводила итог всему прожитому и пережитому ею.
3 апреля 1863 года выходит третий номер журнала «Время» с ее рассказом. На этот раз он был подписан многозначительнее, чем повесть «Покуда». Количество точек в подписи «А. С….ва» точно совпадало с количеством пропущенных букв в ее фамилии. Она снова была окружена знаменитостями: в одном номере с ней были напечатаны стихи Шевченко, «Зимние заметки о летних впечатлениях» Достоевского, философская статья Страхова.
Но по каким-то не вполне ясным причинам (А. С. Долинин назовет это бегством) она не стала дожидаться выхода своей публикации. Не позднее середины марта (по старому стилю) она уже была в Париже.
Вернемся к начальному моменту, когда судьба послала ей первое большое жизненное испытание, дала ей встречу с этим полным внутренних мучительно тяжелых противоречий, огромной сложности, большим человеком и писателем; и встреча эта вскоре превратилась в прочную связь, длившуюся несколько лет… Безусловно достоверно, близость между ними установилась еще в Петербурге, по крайней мере до второй поездки Достоевского за границу в 1863 г. И вот, можно заранее сказать: когда эта близость приняла характер глубоко интимный и превратилась в связь, то вряд ли она была до конца радостной для нее, ибо невозможно представить себе иначе Достоевского, как только таким, который умел не только любить, но и мучить, в одно и то же время и любить и мучить: мучить любя и в самой любви. Об этом говорят не одни его произведения: знает об этом и Страхов (письмо его к Толстому), знает и Аполлон Майков.
Долинин А. С. Достоевский и Суслова. С. 175.
В архиве Майкова, хранящемся в Пушкинском доме, имеются его письма к жене, проводившей лето 1879 г. в Старой Руссе и там часто встречавшейся с Достоевскими. В письме от 22 июня 1879 г. он так пишет ей: «Что же это такое, наконец, что тебе говорит Анна Григорьевна, что ты писать не хочешь? Что муж ее мучителен, в этом нет сомнения, невозможностью своего характера – это не новое, грубым проявлением любви, ревности, всяческих требований, смотря по минутной фантазии, – все это не ново. Что же так могло поразить тебя и потрясти?»
Долинин А. С. Достоевский и Суслова. С. 175.
…Литературный кружок, в который я вступил[13]13
Речь идет о кружке А. П. Милюкова при журнале «Светоч», собиравшемся еженедельно по вторникам в конце 1859-го – начале 1860 года. Главными членами кружка были братья Достоевские; кроме них частыми посетителями милюковских вторников были А. Н. Майков, Вс. Вл. Крестовский, Д. Д. Минаев и др.
[Закрыть], был для меня во многих отношениях школою гуманности… Но другая черта, поразившая меня здесь, представляла гораздо большую неправильность. С удивлением замечал я, что тут не придавалось никакой важности всякого рода физическим излишествам и отступлениям от нормального порядка. Люди, чрезвычайно чуткие в нравственном отношении, питавшие самый возвышенный образ мыслей и даже большею частию сами чуждые какой-нибудь физической распущенности, смотрели, однако, совершенно спокойно на все беспорядки этого рода, говорили о них как о забавных пустяках, которым предаваться вполне позволительно в свободную минуту. Безобразие духовное судилось тонко и строго; безобразие плотское не ставилось ни во что. Эта странная эмансипация плоти действовала соблазнительно и в некоторых случаях повела к последствиям, о которых больно и страшно вспоминать. Из числа людей, с которыми пришлось мне сойтись на литературном поприще, особенно в шестидесятых годах, некоторые на моих глазах умирали или сходили с ума от этих физических грехов, которыми они так пренебрегали. И погибали вовсе не худшие, а часто те, у кого было слабо себялюбие и жизнелюбие, кто не расположен был слишком бережно обходиться с собственной особой… Придется, конечно, умолчать о многих других бедах, порожденных вредным учением, бедах не довольно страшных для печати, но в сущности иногда не уступающих смерти и сумасшествию.
Страхов Н. Н. Воспоминания о Федоре Михайловиче Достоевском // Биография, письма и заметки из записной книжки Ф. М. Достоевского. СПб., 1883. С. 173–174.
28 ноября 1883 г. Петербург
Напишу Вам, бесценный Лев Николаевич, небольшое письмо, хотя тема у меня богатейшая. Но и нездоровится, и очень долго бы было вполне развить эту тему. Вы, верно, уже получили теперь Биографию Достоевского[14]14
Речь идет об издании: «Биография, письма и заметки из записной книжки Ф. М. Достоевского» (СПб., 1883). В этом издании, помимо других материалов, содержались воспоминания Н. Н. Страхова о Ф. М. Достоевском.
[Закрыть] – прошу Вашего внимания и снисхождения – скажите, как Вы ее находите. И по этому-то случаю хочу исповедаться перед Вами. Все время писанья я был в борьбе, я боролся с подымавшимся во мне отвращением, старался подавить в себе это дурное чувство. Пособите мне найти от него выход. Я не могу считать Достоевского ни хорошим, ни счастливым человеком (что, в сущности, совпадает). Он был зол, завистлив, развратен, и он всю жизнь провел в таких волнениях, которые делали его жалким и делали бы смешным, если бы он не был при этом так зол и так умен. Сам же он, как Руссо, считал себя лучшим из людей и самым счастливым. По случаю биографии я живо вспомнил все эти черты. В Швейцарии, при мне, он так помыкал слугою, что тот обиделся и выговорил ему: «Я ведь тоже человек!» Помню, как тогда же мне было поразительно, что это было сказано проповеднику гуманности и что тут отозвались понятия вольной Швейцарии о правах человека.
Такие сцены были с ним беспрестанно, потому что он не мог удержать своей злости. Я много раз молчал на его выходки, которые он делал совершенно по-бабьи, неожиданно и непрямо; но и мне случилось раза два сказать ему очень обидные вещи. Но, разумеется, в отношении к обидам он вообще имел перевес над обыкновенными людьми, и всего хуже то, что он этим услаждался, что он никогда не каялся до конца во всех своих пакостях. Его тянуло к пакостям, и он хвалился ими. Висковатов[15]15
Павел Александрович Висковатов (1842–1905) – историк литературы, публикатор рукописей М. Ю. Лермонтова, исследователь его творчества, автор первой биографии М. Ю. Лермонтова, написанной на основе обширного фактического материала, доктор философии и профессор русской словесности в Дерптском университете. Достоевский познакомился с ним в Петербурге в 1860-х годах. Висковатов был женат на Е. И. Корсини, близкой знакомой А. П. Сусловой.
[Закрыть] стал мне рассказывать, как он похвалялся, что… в бане с маленькой девочкой, которую привела ему гувернантка. Заметьте при этом, что, при животном сладострастии, у него не было никакого вкуса, никакого чувства женской красоты и прелести. Это видно в его романах. Лица, наиболее на него похожие, – это герой Записок из Подполья, Свидригайлов в Прест. и Нак. и Ставрогин в Бесах, одну сцену из Ставрогина (растление и пр.) Катков не хотел печатать, но Д. здесь ее читал многим.
При такой натуре он был очень расположен к сладкой сентиментальности, к высоким и гуманным мечтаниям, и эти мечтания – его направление, его литературная муза и дорога. В сущности, впрочем, все его романы составляют самооправдание, доказывают, что в человеке могут ужиться с благородством всякие мерзости.
Как мне тяжело, что я не могу отделаться от этих мыслей, что не умею найти точки примирения! Разве я злюсь? Завидую? Желаю ему зла? Нисколько; я только готов плакать, что это воспоминание, которое могло бы быть светлым, – только давит меня!
Припоминаю Ваши слова, что люди, которые слишком хорошо нас знают, естественно не любят нас. Но это бывает и иначе. Можно, при [долгом] близком знакомстве, узнать в человеке черту, за которую ему потом будешь все прощать. Движение истинной доброты, искра настоящей сердечной теплоты, даже одна минута настоящего раскаяния – может все загладить; и если бы я вспомнил что-нибудь подобное у Д., я бы простил его и радовался бы на него. Но одно возведение себя в прекрасного человека, одна головная и литературная гуманность – Боже, как это противно!
Это был истинно несчастный и дурной человек, который воображал себя счастливцем, героем и нежно любил одного себя.
Так как я про себя знаю, что могу возбуждать сам отвращение, и научился понимать и прощать в других это чувство, то я думал, что найду выход и по отношению к Д. Но не нахожу и не нахожу!
Вот маленький комментарий к моей Биографии; я мог бы записать и рассказать и эту сторону в Д.; много случаев рисуются мне гораздо живее, чем то, что мною описано, и рассказ вышел бы гораздо правдивее; но пусть эта правда погибнет, будем щеголять одною лицевою стороною жизни, как мы это делаем везде и во всем!
Н. Н. Страхов – Л. Н. Толстому // Переписка Л. Н. Толстого с Н. Н. Страховым. СПб., 1913. С. 307–309.
1862 год
Ивановка, 8 апреля
Вчера были вечером у Полонского[16]16
Яков Петрович Полонский (1820–1898) – поэт, постоянный автор и сотрудник журналов братьев Достоевских «Время» и «Эпоха». Знакомство Я. П. Полонского с А. П. Сусловой могло произойти в 1861 году, когда был опубликован в журнале «Время» первый рассказ Аполлинарии.
[Закрыть]. Я познакомилась там с сестрами Сусловыми[17]17
Автор дневника, Елена Андреевна Штакеншнейдер (1836–1897) – дочь придворного архитектора, в доме которого был известный всему Петербургу литературный салон. На «субботах» М. Ф. Штакеншнейдер, матери Е. А., «бывали выдающиеся литераторы и люди, чем-нибудь прославившиеся». «Горбунья с умным лицом» (как сказал о ней Гончаров), Е. А. с особым вниманием относилась к так называемым «передовым» женщинам, придирчиво замечая позу, лицемерие или неискренность.
[Закрыть]. Мне было с ними очень ловко говорить, не так мамá. Она подошла к старшей, к Аполлинарии, сказала ей что-то вроде комплимента, а Аполлинария ответила мамá чем-то вроде грубости. Мне это жаль, очень жаль. Я только собиралась позвать Суслову к себе: хорошо, что еще не позвала. Все вышло от непонимания друг друга, как это беспрестанно бывает. Мамá шла к Сусловой в полной уверенности, что девушка с обстриженными волосами, в костюме, издали похожем на мужской, девушка, везде являющаяся одна, посещающая (прежде) университет[18]18
По замечанию Е. А. Штакеншнейдер можно предположить, что весной 1862 года А. П. Суслова университет больше не посещала.
[Закрыть], пишущая, одним словом – эмансипированная, должна непременно быть не только умна, но и образованна. Она забыла, что желание учиться еще не ученость, что сила воли, сбросившая предрассудки, вдруг ничего не дает. Суслова могла быть чрезвычайно умна, чрезвычайно тонко образованна, но совершенно не потому, что она эмансипированная девушка: пламенная охота учиться и трудиться не обязывает к тому же. Мамá не заметила в грубой форме ее ответа наивности, которая в моем разговоре с Сусловой разом обозначила наши роли и дала мне ее в руки. Суслова, еще недавно познакомившаяся с анализом, еще не пришедшая в себя, еще удивленная, открывшая целый хаос в себе, слишком занята этим хаосом, она наблюдает за ним, за собой; за другими наблюдать она не может, не умеет. Она – Чацкий, не имеющий соображения. Грибоедова напрасно бранят за эту черту в характере его Чацкого, она глубоко подмечена, она присуща известной степени развития.
Штакеншнейдер Е. А. Дневник и записки (1854–1886). М.; Л., 1934. С. 307–308.
И в молодой восторженной ее душе – во всяком случае пока она еще такая, другие стороны еще не раскрылись – должны были отстаиваться какие-то тяжелые и темные переживания; эти переживания росли, наслаивались, узел затягивался все туже и туже и неминуемо должен был наступить тот момент, когда человеку вдруг становится невыносимо душно и он с закрытыми глазами кидается в пропасть, лишь бы спастись от давящего кошмара окружающего.
Долинин А. С. Достоевский и Суслова. С. 175–176.
Ты [сердишься] просишь не писать, что я краснею за свою любовь к тебе. Мало того, что не буду писать, могу [даже] уверить тебя, что никогда не писала и не думала писать, [ибо] за любовь свою никогда не краснела: она была красива, даже грандиозна. Я могла тебе писать, что краснела за наши прежние отношения. Но в этом не должно быть для тебя нового, ибо я этого никогда не скрывала и сколько раз хотела прервать их до моего отъезда за границу.
[Я соглашаюсь, что говорить об этом бесполезно, но ты уже] [я не против того, что для тебя они были приличны.]
Что ты никогда не мог этого понять, мне теперь ясно: они для тебя были приличны [как]. Ты вел себя, как человек серьезный, занятой, [который] по-своему понимал свои обязанности и не забывает и наслаждаться, напротив, даже, может быть, необходимым считал наслаждаться, [ибо] на том основании, что какой-то великий доктор или философ утверждал, что нужно пьяным напиться раз в месяц.
[Ты не должен сердиться, если я иногда] что говорить об этом бесполезно, что выражаюсь я легко; [я] правда, но ведь не очень придерживаюсь форм и обрядов.
А. П. Суслова – Ф. М. Достоевскому. Черновик письма без даты // РГАЛИ. Ф. 1627. Оп. 1. Д. 5. Первая публикация – Ф. М. Достоевский. Статьи и материалы / Под ред. А. С. Долинина. Сб. 2. С. 268.
…Нам неизвестно пока, было ли оно отправлено или нет. Письмо бросает первый яркий свет на характер этих отношений… Ощущается прежде всего резко та грань, которую она проводит между «любовью» и проявлением этой любви, как она говорит – «отношения»; отношения не соответствовали, очевидно, любви, как она ее понимала; в них были элементы тяжкие, глубоко оскорбительные. Мы не знаем, когда писались эти строки. У нас нет основания утверждать, что перед нами отклик непосредственный только что пережитому, отклик человека, только что начинающего освобождаться от тяжких чар вчерашних дней. Но без сомнения, она писала это тогда, когда еще была близость, период Петербургский переживался ею не как воспоминание о былом, далеком, а свежо и остро. Она уверяет его, что не краснеет за свою любовь, очевидно, еще длящуюся, – не за прежнюю. Вряд ли бы писала она так после итальянского путешествия – в 1864 г., тем более в 1865 г., когда отношения между ними уже далекие. Эти намеки на недавно передуманное и пережитое слышатся еще явственнее в словах: «сколько раз хотела прервать их до моего отъезда», в особенности, если взять эти слова в контексте со словами предыдущими: «в этом не должно быть для тебя нового».
Но как бы то ни было, нужно ли считать эти строки реакцией близкой или отдаленной – в результате более поздних, нерадостных ее мыслей над тем, что переживалось ею когда-то, у начала ее самостоятельного жизненного пути, – важно то, что она пишет это самому Достоевскому, чувствуя, очевидно, свое право так говорить с ним.
А дальше в письме мы еще теснее придвигаемся к исходному моменту нашей драмы, и уже почти ощутимо воспринимается самый характер этих отношений в ранний, Петербургский период, так что невольно возникает вопрос: не здесь ли та главная причина, которая сделала их, эти отношения, с самого начала для нее невыносимыми и неминуемо должна была привести рано или поздно к окончательному разрыву.
Вот что она разумеет под отношениями в отличие от «любви»: за любовь она не краснела бы; она краснела за то, что любовь оказалась в действительности далеко не такой чистой и возвышенной, как, по-видимому, рисовалась ей в ее девических, юных мечтах. Были жгучие наслаждения, было, по всей вероятности, отнюдь не радостное, распаленное сладострастие и вместе с тем какая-то жестокая методичность человека серьезного и занятого. Тогда каждый приход его, быть может, вместе с захватывающими переживаниями сладостно-грешными приносил с собой и глубокое незабываемое оскорбление. И раскалывался надвое образ «сияющего», эрос превратился в патос, и переживалось это превращение тем более мучительно, что это ведь был он, автор «Униженных и оскорбленных», столько слез умиления проливавший над идеалом чистой самоотверженной любви. Скажем сейчас уже: не раз будем мы встречаться в ее дневнике со вспышками как будто беспричинной ненависти к Достоевскому; и линии обычно ведут – как бы само собою вырывается – все к этому первоначальному моменту их отношений, когда любовь, казалось бы, еще никем и ничем не была омрачена.
И вот возникает теперь такая тревожная мысль. Вот она свидетельствует много раз и сурово против Достоевского. Мы никогда не сумеем воспроизвести всю конкретную волнующую правду того периода; по мере того, как жизнь ее складывается все более и более неудачно, возрастает, б. м., и заинтересованность ее. Но в иной совсем плоскости, отнюдь не в плоскости житейской – меньше всего интересует нас здесь она – ставим мы наш вопрос: действительно ли справился Достоевский с этим ниспосланным ему судьбой столь тяжким испытанием; как подошел он к этой юной, неопытной, так преданно перед ним раскрывавшейся душе? Он, проживший уже большую половину своей жизни, тончайший психолог человеческих страстей – к ней, еще наивной, только что начинающей искать в окружающем, в людях воплощения некоего возвышенного идеала? Был этот идеал чарующе прекрасен в своих неясных очертаниях и сиял он сквозь зыбкую кору позитивистических идей, к которым она, конечно, прислушивалась, б. м., заявляла себя и сторонницей их, но вряд ли воспринимала душою до конца.
Спрашиваем мы еще раз: как поступил Достоевский с этим юным существом – взрастил ли он ее, поднял ли до известной высоты? Или… сам не удержался на высоте. И зажглись и в ее душе слепые, жестокие страсти, разверзлась перед нею все более и более бездна, в которую, быть может, сила темная, от него исходившая, первая ее и толкнула. И если последнее более вероятно и был он причастен ко греху, к вовлечению в грех, в темную сферу греховности, то как он сам относился к себе в минуты просветлений от кипевших в нем страстей – к себе, пусть даже и косвенно соблазнившему одного из малых сих?
Мы чувствуем и сознаем всю тревожность и ответственность этого вопроса. И кажется нам, что именно здесь и находится один из узлов каких-то очень глубоких трагических переживаний Достоевского, нахлынувших на него вместе с первым ощущением какого-то непоправимого греха, по отношению к ней, Сусловой, – греха, с которым он должен был бороться всеми имевшимися у него средствами, быть может, и боролся с ним воспаленно-страстно – не исключая, по крайней мере на первых порах, средств и цинических.
Долинин А. С. Достоевский и Суслова. С. 176–178.
ДО СВАДЬБЫ
Из дневника одной девушки
Апреля 20
Все одно и то же – какая тоска! Сегодня я целый день одна дома: мать и отчим уехали куда-то за город на целый день; с ними приятель отчима Оглоблин, молодой офицер, и еще несколько молодых людей. Мать звала меня и осталась очень недовольна моим отказом. Это понятно: вследствие его она должна была одна ехать с молодежью, тогда как всех уверяет, что выезжает только для меня. Положение неловкое. Кроме того, ей не понравилось, что я слишком ясно выразила свое желание быть одной. Не знаю, как это высказалась я так неосторожно. Со мной это бывает и никогда не проходит даром: следствием всегда являются неудовольствия. Теперь мать особенно расположена обижаться; вчера она говорила со мной о хозяйственных делах, жаловалась на расходы; когда я предложила ей сократить их, она нашла это невозможным и сказала, что я ничего не понимаю. По соображениям матери оказывается, что я (всегда я) причиной этой невозможности, мои наряды, выезды и проч. Для чего они мне? Для чего вся эта жалкая пародия на светский тон, на который идет столько хлопот и денег и так мало удовольствия? Правда, смысл этой добровольной тирании понятен, но ведь я его не разделяю: ясно как день, что нужно понравиться во что бы то ни стало. Все эти выезды, наряды, вся мука пансионной дрессировки, которой я подвергалась в продолжение пяти лет, имеют своей целью этот решительный момент; но я далека от него, и это огорчает мать. Как же это, в то время когда мои сверстницы пленяют своими талантами, влюбляются и выходят замуж, делая из этого прекрасного обычая более или менее выгодные спекуляции, я ни на шаг не двигаюсь к цели. Но мать не совсем еще отчаялась: она наряжает меня и ждет судьбы. На днях она подарила мне прекрасное платье и браслет. Сколько раз просила я ее не покупать мне дорогих вещей, уверяла, что я могу обойтись без них, – она обижается. В этом желании не быть в тягость семейству мать видит намек на ее безрассудное замужество за человеком, который так беспощадно проматывает наше состояние. Уверить ее, что ничего подобного никогда не было у меня в мыслях, нет возможности. Но довольно об этом. Скучно.
Апреля 29
Мать не в духе и вот уже несколько дней почти не выходит из своей комнаты; отчима, по обыкновению, нет дома. Вчера вечером были гости: несколько молодых людей, очень мне не симпатичных, и я одна должна была их принимать. Весь вечер почти говорили о новой актрисе, о ее таланте, наружности, характере и даже привычках. Я удивлялась, откуда они все это знают, но как не знать! – на том стоят. Было, однако ж, всем скучно, только под конец вечера гости мои немного оживились: пришел Оглоблин; он рассказывал разные анекдоты из военного быта, до того неостроумные и нелепые, что мне было гадко слышать. Все хохотали. Я едва удерживалась от резких выражений. Вот как я еще безрассудна. Ну к чему бы это повело.
Сегодня была у меня Маргарита Сосновская со своим дядей Вереиновым. Эти не такие. Я им очень обрадовалась, но и она… Вереинов – молодой человек тридцати двух лет, очень образованный и с такими благородными стремлениями; но иногда он до того мелочен, что досадно смотреть. Сегодня я спросила Вереинова, отчего он так давно не был у нас; он начал извиняться и уверять, что очень желал меня видеть, но служба, дела. Для чего все это говорить? Он с большим участием расспрашивал меня, что я делаю, где бываю и весела ли. Я отвечала коротко; мне больших усилий стоило казаться равнодушной.
Они приезжали проститься перед отъездом на дачу. Маргарита очень просила приехать к ним гостить на все лето.
Мая 12
Весна во всем блеске. Какое прекрасное время! Странное впечатление производит на меня весна: по временам я чувствую припадки какой-то бессознательной радости и столько энергии, что тайная мысль повернуть жизнь по-своему и начать ее снова, трезвую, разумную жизнь, представляется возможною. Не самообольщение ли это?.. Но как же ему не быть! Мне только двадцать лет, я не жила еще, а кругом в жизни, в природе, готовящейся расцвести, столько неотразимого очарования. Сколько света кругом, теплого, радостного света, так что больно глазам, да и не одним глазам. Как любила я, бывало, это время! Каким восторгом наполняло все существо мое сознание возрождающейся жизни, когда еще ребенком бегала я в эту пору в нашем деревенском саду. Как трудно было моей старушке-няне залучить меня домой; она ворчала и сердилась, а на душе у меня был такой светлый праздник, так хотелось играть, смеяться, прыгать. Я бросалась на шею моей старой ворчунье и горячо целовала ее. Добрая старушка! Как, бывало, мучила я ее в жаркие летние дни во время наших прогулок, нарочно прячась в кусты, чтобы иметь наслаждение с сильным замиранием сердца следить, как она, кряхтя и вздыхая, переваливается с боку на бок, ходя за мною. Вот она прошла мимо, не заметив меня, я вскакиваю и с радостным криком бросаюсь за нею. Я очень любила мою няню. Большая роль выпала ей на долю в моем развитии. Сколько раз я отказывалась ехать в гости, чтобы только остаться с ней и слушать ее чудесные сказки. Что за дело, что папенька хмурился, а маменька бранилась и называла меня мужичкой; это не огорчало меня. Так сильна была моя бессознательная привязанность.
В отношении религии и нравственности няня одна была моим авторитетом, и я добровольно постилась и молилась вместе с нею. Но моя религиозность не походила на ее. Я не читала заученных молитв и не клала земных поклонов; когда ночью мы приходили с ней на церковную паперть, я становилась на колени подле старушки, но глаза мои не искали под сводами паперти темной иконы. Я смотрела на сияющий звездами небесный свод, на сверкающую вдали реку, на густые группы деревьев, на все, в чем сказывалась жизнь, и оставалась неподвижной. Мои сомкнутые губы не разжимались для молитвы – ею было переполнено мое сердце. То не была молитва смиренной грешницы, униженно склонившей голову; я не просила у Бога ни счастья, ни отпущения грехов; моя молитва была – удивление, восторг. Детство мое прошло тихо, однообразно, но полно внутренней жизни. Вот и теперь, вспоминая прошлое, я останавливаюсь на его подробностях и как будто оживаю: все, что было и есть в жизни горького, исчезает, уступая место безотчетно-радостному чувству: прежние детские симпатии выступают с поразительной ясностью. Я чувствую, как тоска замирает на сердце, – в нем не остается ни ропота, ни желчной печали. С какой радостью бросилась бы я в эту минуту на шею моей дорогой няне и забыла бы все, все, но нет моей доброй старушки: давно лежат в земле ее старые кости и не слышит она свое милое, неразумное дитя. ‹…›
А. С….ва.
В расходной книге редакции «Времени»… записана плата Сусловой за ее рассказы: рукою Мих. Мих. Достоевского под 9 апреля 1863 г. Сусловой 80 р…
Долинин А. С. Достоевский и Суслова. С. 172.
…Близость интимная Достоевского с Сусловой установилась, вероятнее всего, в зиму 1862/63 годов. (В это время печатался ее второй рассказ во «Времени» – в 3-й книге за 1863 г. – и подпись под ним А. С….ва, столько точек, сколько пропущено букв в ее фамилии. Так подписан один только этот рассказ: «До свадьбы».)
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?