Текст книги "Искренне ваш Шурик"
Автор книги: Людмила Улицкая
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 21 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Дальше всё пошло именно так, как того хотела Веруся. Вверх по начальству не донесли, решили всё по-домашнему. Марию пожурили, но и девочек пожурили тоже.
Шурик был, естественно, вовлечён во все перипетии балетной жизни, которая постепенно заняла центральное место в доме.
Теперь, когда Стовба приезжала из Ростова, Шурик уступал Лене свою комнату, переселялся в бабушкину, Марии ставили раскладушку у Веры, но раскладушка обыкновенно пустовала: Мария укладывалась матери под бок и наслаждаясь её близостью.
Вечерами Стовба ходила с Марией на балетные спектакли, и Лена осваивала роль матери балерины. Когда смотрели «Дон Кихота», Мария сидела, сцепив руки, как замороженная, а после окончания спектакля сказала матери:
– Вот увидишь, моя Китри будет лучше.
Роль Китри была её самая большая мечта.
Стовба смирилась: девочка в руках Веры действительно становилась балериной.
Временами Лена приходила в отчаяние: планы Энрике рушились один за другим. Он уже получил американское гражданство и просил Лену встретиться в какой-нибудь социалистической стране, куда можно выехать из России по туристической путёвке, но Лена боялась, что если это обнаружится, то тогда уж никогда ей из России не выехать. Энрике хотел приехать в Россию сам, но этого приезда Лена боялась больше всего, она была уверена, что его посадят: у него была паршивая предыстория, теперь он был ещё и американец.
Изредка, сложными путями, они обменивались письмами и фотографиями. Энрике разглядывал фотографии дочки, восхищался сходством с его покойной матерью. Сам Энрике заматерел и растолстел, Лена похудела и лицом лишь отдалённо напоминала ту белокурую матрешку, в которую до безумия влюбился Энрике десять лет тому назад. Но было в их характерах нечто общее, что, видимо, когда-то их и соединило: если б не фотографии, они бы не узнали друг друга, встретившись на улице, но препятствия разжигали страсть до безумия.
Приехав в очередной раз, Лена рассказала Шурику о новой возможности отъезда, на этот раз совсем уж головоломной, к тому же рассчитанной ещё на несколько лет ожидания и гнусный обман. Именно о гнусном обмане Лена Шурику и поведала как-то ночью, на кухне, когда Мария и Вера крепко спали.
В Ростове-на-Дону, в сельскохозяйственном институте на третьем курсе учился виноградарству некий прокоммунистический испанец, которого занесло к донским казакам каким-то дурным ветром. Он был из детей тех испанских детей, которых взрастила советская власть, и, как обычно это происходит с дважды перемещёнными людьми, он был сбит со всякого толку. Этот самый Альварес уже в двенадцатилетнем возрасте вернулся в Испанию из Москвы, а теперь снова приехал на бывшую родину получать образование, которое в Испании даётся каждому крестьянскому парню, причем без отрыва от виноградника. Ему было двадцать пять, то есть он был несколько моложе Лены, собой он был сильно неказист, в Лену влюблён до поноса. Шутки никакой в этом не было, потому что всякий раз, когда они встречались в доме у Лениной приятельницы, его действительно одолевала желудочная слабость.
– Ну вот, – докуривая пачку, меланхолично объясняла Лена, – мигну глазом и выйду за него замуж. Через два года он закончит институт. Ну, через два с половиной поеду с ним в Испанию, а оттуда уж – раз! – и куда угодно. Энрике приедет и всё уладит.
– А он тебя не убьет? Или один испанец другого? – трезво поинтересовался Шурик.
– Да нет, конечно. Мы с Энрике не романтики, мы маньяки. Нам просто надо увидеть друг друга. Поженимся, а может, через три дня разведёмся. Я теперь уже ничего не понимаю. – Лицо её злело, глаза темнели.
– Ну а как же этот, Альварес? – не удержался Шурик, увлечённый сюжетом.
– Да вот о чем я тебе и говорю, что на него мне наплевать с высокой горы. Я и сама понимаю, что нехорошо. Вроде обман. Но и не совсем – я спать с ним буду. Он ведь этого очень хочет, я же тебе говорю, он в меня влюблён до поноса. А мне, Шурик, если не с Энрике, то совершенно всё равно с кем. Хочешь, с тобой?
– Да поздно уже, мне вставать скоро, Мурзика в школу везти, – честно ответил Шурик, и тогда Лена рассердилась:
– Подумаешь, дело большое! Я и сама могу её в школу отвезти.
Шурик подумал, что судьба у него такая. В его комнате спала Мария. Бабушкина, где ему было постелено, была смежная с комнатой Веруси.
Лена сбросила окурки в помойное ведро, открыла форточку, вытерла чистый стол и пошла в ванную. Оглянулась, и Шурик понял, что его приглашают.
Лена давно не делала вид, как раньше, что перепутала. Открыла кран, и пока вода наполняла ванну, страшно бесстыдно разделась: медленными, длинными движениями и улыбаясь совершенно не своей улыбкой… В остальном всё было здорово, но совершенно обыкновенно. Вода, к слову сказать, была лишней, потому что когда ложились, то она переливалась через край, а когда стояли, то всё равно хотелось лечь.
И в школу Марию отвёл, как обычно, Шурик, потому что Лена спала крепким сном и он пожалел её будить.
И теперь, если новый план Стовбы исполнится, ещё полных три года, не считая, конечно, зимних, весенних и летних каникул, Шурику предстояло водить Марию в школу и, разумеется, забирать. Впрочем, иногда забирала сама Вера.
Нагрузка у Марии с каждым годом возрастала, были репетиции, концерты, ежегодные экзамены, к которым готовились с напряжением всех семейных сил. Её африканский темперамент в сочетании с жестокой дрессурой тела выработали в ней могучий характер. Вера Александровна знала, что даже если не получится из неё балерины, она не потеряется среди тысяч сверстниц и добьется в жизни всего, чего захочет. В училище Мария подавала большие надежды, её знала сама Головкина и кивала снисходительно, когда в коридоре девочка замирала перед ней в книксене.
Утренний книксен делала Мария перед Верой, прежде чем поцеловать её в щеку. И каждый раз Вера размякала.
Нет, неправа была мама: мальчики одно, а девочки совсем другое, – она как будто оправдывалась перед покойной матерью за то, что родного Шурика в его детстве меньше любила, чем чужую Марию…
52
Чем большую власть приобретала немощь над тучнеющим телом Валерии, тем сильнее она сопротивлялась, и дух бойца возрастал в ней. Она уже несколько лет не покидала дома, и даже в пределах двадцати четырёх квадратных метров – большая, прекрасная комната! – двигаться ей становилось всё труднее. Ноги давно сдались, но пока держали руки, она кое-как добиралась до отгороженной ширмами импровизированной уборной – кресла с вырезанным в сиденье отверстием и стоящим под ним ведром. Здесь же прижился фаянсовый умывальный кувшин и умывальная миска с синими потрескавшимися цветами – Валерия хранила благообразную пристойность дома.
С послеоперационного времени Валерия держала двух прислуг: утреннюю – Надюшу пожилую женщину, бывшую дворничиху, приносившую простые продукты и помогавшую с туалетом, и вечернюю – Маргариту Алексеевну, медсестру, вызываемую по необходимости. Шурик, благодаря ловкому дирижированию, ни разу не встретился ни с одной из них: Валерии было важно, чтоб он считал её самостоятельной… Но при этом ей хотелось, чтобы он всё-таки нёс ответственность, понимал, как она от него зависит…
А на самом деле – и не так уж она от него зависела! Самостоятельность определяется исключительно деньгами, которые она зарабатывала, – уверилась Валерия и работала много, быстро и с удовольствием. В то время как Шурик расширял поле деятельности за счёт освоения технического перевода, Валерия, умевшая с помощью телефонной трубки совершать чудеса общения с самыми разными людьми – от заведующей продовольственным магазином до секретаря редакции – почти монополизировала женские журналы по части переводов с польского статей о моде, косметике и прочей дамской красоте жизни.
Широкая и безалаберная, потерявшая так или иначе почти всё семейное наследство, она решительно поменяла своё отношение к деньгам: прежде она понимала их как эквивалент удовольствий, которые могла себе позволить, теперь – как гарантию независимости. И, в первую очередь, от Шурика. Он занимал огромное место в её жизни, но, в сущности, не занимал, а заменял того идеального, воображаемого мужчину, которого она была достойна, но который в жизни её не случился.
Талант переводчика, интуитивное умение выбрать точное слово и поставить его в правильное место, был лишь частью главного дарования Валерии – безошибочно размещать вокруг себя все элементы жизни: и людей, и предметы…
Ходить в обыкновенном смысле она не могла уже давно, но, опираясь на спинку подставленного кресла, на костыли, она подтягивалась на своих мощных руках и передвигалась, волоча за собой бесчувственные ноги, и преодолевала несколько метров до туалета. Наступил момент, когда ослабели руки, и она уже больше не могла оторвать от постели отяжелевшего тела, и тогда ей пришлось предпринять переустройство мира: она сделала полную перестановку. Руками Шурика, конечно.
Теперь она лежала в окружении трёх столов: справа туалетный, с кремами и лаками, примочками и лекарствами, слева придвинутый вплотную к кровати письменный стол с пишущей машинкой, переводами, словарями, но также вязаньем, пасьянсными картами и телефоном, а на самой кровати, прямо над животом, располагался третий стол – лёгкий, складной, ею самой придуманный, сконструированный и выполненный на заказ смекалистым столяром. Возле туалетного столика стояла тем же столяром сработанная этажерка с дверками внизу, куда поместились унизительные предметы ежедневной необходимости.
В замкнутом комнатном существовании время делалось текучим и аморфным, день легко превращался в ночь, завтрак – в ужин, и Валерия старалась отбивать бесформенное время, как только возможно: принудительно-строгим режимом, телефонными звонками в заведённое время, радионовостями, телевизионными передачами – всё по местам, по часам, по дням недели. И подруги были расставлены по дням недели. Впрочем, для Шурика было сделано исключение: он один мог забежать к ней помимо вторника в любое время дня и ночи…
За время долголетней болезни она не растеряла своих подруг, их даже прибавилось. Как, откуда брались? Подрастала дочка у приятельницы, и вот она уже забегала к Валерии с польским журналом – перевести про неизвестного в России Сальвадора Дали или про новый фасон юбки… Приходила обиженная жизнью маникюрша и оседала при доме подругой и почитательницей. К ней приходили за дружбой бывшие соученицы и сослуживцы, однопалатницы по больничным лежаниям, случайные попутчицы, подхваченные в те времена, когда она могла ещё выезжать в санатории, и бывшие её врачи, и давние любовники…
Лёгкие на ногу, подвижные и мускулистые женщины страдали от одиночества, а Валерия распределяла в записной книжечке визиты таким образом, чтоб один на другой не наползал… Для многих – мучительная тайна, а для Валерии – разгаданная загадка: надо всегда что-то предлагать, давать, дарить, в конце концов, обещать. Шоколадку, варежки, улыбку, печенье, комплимент, заколку, дружеское прикосновение.
Доброжелательность в ней была искренняя, неподдельная, но доля корысти здесь была подмешана, только вычислить её было невозможно: она была с детства завоевательница людей, ей нравилось быть всеми любимой. Но с годами поняла, что это значит быть нужной. И она старалась, трудилась, выслушивала исповеди, ободряла, утешала, призывала к мужеству. И постоянно дарила подарки. В дальних глубинах души она торжествовала своё преимущество перед подругами: почти все они были одинокие, либо матери-одиночки, а если уж состояли в браке, то непременно в тяжёлом, безрадостном. Ау Валерии был тайный козырь, которым она никогда не била наотмашь, а только изредка слегка его показывала – мельком, невзначай, полунамеком: Шурик.
Он приходил. Посетители отменялись. Из полумрака комнаты глядела с тахты густо накрашенная одутловатая женщина с синими, синим же подведёнными глазами, с густыми, всегда хорошо уложенными волосами, в последнем из оставшихся у неё кимоно, табачного цвета с розово-лиловыми хризантемами. Густо пахло духами. Она улыбалась с подушек, подставляла щеку. Усаживала на тахту. Заваривала чай – густо. Откладывала в сторону, на рабочий стол, принесённые Шуриком переводы. Разворачивала копчёную осетрину, нарезанную ловкой рукой продавщицы Елисеевского магазина, нюхала:
– Свежайшая!
– А я тебе знаешь ещё чего принёс? Угадай!
– Из сладкого или из соленого? – живо спрашивала она.
– Из соленого, – поддерживал игру Шурик.
– На какую букву? – продолжала она.
– На букву «М»…
– Миноги?
Он качал головой.
– Маслины?
И он доставал из портфеля ещё один пергаментный свёрток.
Во всём она была дисциплинированна, только аппетита к вкусной еде не могла преодолеть. В чем и каялась перед Господом. А за Шурика – никогда не каялась. Только радовалась, что он – здесь. И всегда во всей готовности. Стоит ей только маленькую подушечку положить рядом со своей, большой, и отвести уголок одеяла…
Она всегда была чистюля, и любила не только чистоту, но и сам процесс – мытья ли, стирки, уборки. И конечно, ухода за своим телом: с удовольствием чистила ногти, подщипывала лишние волоски, накладывала на лицо маски – то огуречные, то молочные… Надо ли говорить, как тщательно она мылась перед приходом Шурика. Но какой-то запах, почти неуловимый, болезненный, скорее тоскливый, чем противный, исходил от покрытой швами половины тела, укрытой кружевными нижними юбками, которые она не снимала с тех пор, как слегла. И от этого запаха у Шурика сжималось что-то в душе, видно, то место, в котором гнездится жалость, и она разливалась, как желчь, и в нем уже ничего не оставалось, кроме этой жалости, и пока он путался в нижних юбках, укрывающих холодные и неподвижные ноги Валерии, она проворно отыскивала на стене пупочку выключателя и гасила стеклянный тюльпан у себя над головой…
А далее всё шло по-накатанному: до утра Шурик обычно не оставался, среди ночи собирался домой, к маме. Перед уходом, на последнем всплеске жалости и нежности, подкладывал под Валерию судно, обмывал её, с навыком больничной няньки, из цветастого кувшина, промокал старым нежным полотенцем и уходил.
Валерия снимала с головы бархатный обруч или помявшийся бант, или заколку, расчесывала освобождённые волосы, брала с туалетного столика ручное зеркало, стирала с лица краску и тушь, и так уже полустёршиеся, накладывала крем. Чтоб не стать смердящей кучей… За этот туалетный час настроение из счастливого и даже несколько воздушного опускалось до нижней точки. Она возвращала зеркало на место и с туалетного столика, не глядя, брала распятие слоновой кости, то самое, подаренное Беатой в детские ещё годы. Прижимала его ко рту, ко лбу, закрывала глаза и удерживала пальцы на тонких кукольных ножках, пробитых гвоздём.
Это должен был быть большой гвоздь – чтобы пробить обе стопы. Не короче того штифта, что вбили ей в бедро, уничтожив в конце концов сустав.
«Как Тебе повезло, – в тысячный раз говорила она Ему, – ты с гвоздём трёх часов не прожил! И всё. А если бы гангрена или паралич, или ампутация, и потом ещё тридцать лет лежать на гнилом тряпье… Думаешь, лучше? И девочки нет у меня… Прости меня… Ведь я Тебя простила. Оставь мне Шурика до смерти. Хорошо? Пожалуйста…»
Она всё гладила тонкие костяные ножки Спасителя и засыпала, не выпуская из рук распятия.
53
Пока Мария возрастала в балетном искусстве, обозначалась в училище как будущая звезда, пока Вера, сидя на годовых и промежуточных выступлениях учениц и сжимая Шурикову руку, кормила надеждами своё когда-то похороненное и теперь воскресшее тщеславие, родители девочки боролись за своё воссоединение. Энрике совершил ещё одну неудачную попытку прислать Лене фиктивного жениха, Лена совершила решительный шаг. Промурыжив два года сельскохозяйственного испанца, она вышла за него замуж. От Марии замужество матери пока держали в секрете. Но в конце концов срок учёбы испанского мужа закончился и, к большому горю Веры, Лена Стовба засобиралась. Вере почему-то казалось, что ей удастся уговорить Лену оставить Марию до тех пор, пока дела её окончательно не решатся:
– Зачем травмировать ребёнка? Неизвестно, сколько времени займёт воссоединение с Энрике, к тому же ты не знаешь условий, куда везёшь Марию. Сможет ли она там заниматься? Устроишься, определишься, приедешь за дочкой…
Но тут Стовба оказалась тверда как скала. Шурик, отец ребёнка, дал разрешение на выезд. Альварес уехал вперед, Лена ждала последних бумажек для выезда. Были куплены билеты на самолет в Мадрид через Париж. Энрике собирался встретить их в аэропорту. Стовба сообщила Альваресу, что взяла билеты, но числа как будто перепутала – неделей позже. За эту неделю всё должно было решиться, и теперь решать уже будет не она, а сам Энрике.
Марии сообщили об отъезде за два дня, и два дня она рыдала не переставая. Ей было почти двенадцать лет, и внешне она была совсем уже девушка, своих одноклассниц обогнала уже не на сколько-то там сантиметров, а на целую эпоху жизни: у неё начались менструации, выросла маленькая грудь с большими сосками.
Её ожидала карьера, которая могла теперь рухнуть. Она не хотела расставаться с балетом. Она не хотела расставаться с Верусей. Она не хотела расставаться с Шуриком. Ко всему прочему, никто не говорил ей, куда именно они едут.
– Мы едем на встречу с папой, – говорила Лена.
Мария кивала и продолжала плакать. Накануне отъезда к вечеру у неё проявились все обычные признаки начинающейся болезни: она хныкала, сидела на стуле, сгорбившись, и тёрла покрасневшие глаза. Вера отправила её в постель. Перед сном Мария позвала Шурика.
– Дай сладенького, – попросила она.
Это была их общая тайна последних двух лет: Мария имела природную склонность к полноте, и несмотря на огромные траты энергии в классах, она всё время сидела на диете, даже слегка голодала. Хлеба и сахара не было в её рационе, и Вера тщательно следила за её питанием. Но время от времени она просила Шурика «сорваться», и тогда они шли в кафе «Шоколадница», и Шурик покупал ей столько сладкого, сколько она могла съесть. Пирожные с кремом, взбитые сливки с шоколадным порошком, горячий шоколад, сладкий и густой, как глицерин. Она съедала сладости, выскребая блюдце и облизывая ложку или вилочку, целовала Шурика липкими губами. Потом садились в метро на Октябрьской площади, и она, сражённая сахарным ударом, всегда засыпала, привалившись к Шурикову плечу, и спала крепким сном, так что ему приходилось будить её на «Белорусской».
– Дай сладенького, – попросила Мария, и он обрадовался, что в ящике его стола лежит плитка редкого шоколада, подаренная матерью ученика в честь какого-то праздника.
Он принёс шоколад, распечатал плитку, отломил кусок.
– Покорми, – попросила Мария, и он положил ей в широко открытый рот шоколадный квадрат. Изнанка губ была воспалённо-розовой, контрастировала с тёмными губами. Она слегка цапнула Шурика за палец, сморщила лицо, заплакала.
– Не реви, – попросил он.
– Поцелуй меня, – Мария села в кровати, обхватила его за шею.
Он поцеловал её в голову.
– Я тебя ненавижу, – сказала Мария, схватила плитку шоколада и швырнула её от себя.
Как хорошо, что они уезжают, а то бы она до меня в конце концов добралась… Он давно уже знал, что Мария принадлежит к числу женщин, желающих получить от него любовный паек. Он провозился с ней много часов, учил языкам, гулял, возил в школу, и он любил девочку, но в глубине души знал, что, подрастая, она предъявит на него женские права, и теперь её отъезд был для него не столько потерей милого и любимого существа, сколько избавлением от назревающей неприятности.
Вера сглатывала слёзы и паковала в маленький чемоданчик четыре пары балетных туфель тридцать девятого размера, четыре купальника, хитон и сшитую в мастерских Большого театра пачку.
«Какая сильная женщина, добилась своего… – размышляла Вера. – Я никогда не смогла бы вот так…»
Восхищение смешано было с раздражением и горечью: она ничем не хочет пожертвовать для Марии… как я в своё время всем пожертвовала для Шурика…
Что-то сместилась в памяти, и она давно сжилась с мыслью, что она действительно пожертвовала ради сына артистической карьерой, а позорное отчисление из Таировской студии за профнепригодность вытеснилось как совершенно незначительное. Теперь она переживала, что не смогла убедить Лену оставить дочку ещё на несколько лет, пока не укрепится её дарование, не сформируется из неё новая Уланова.
Тяжёлое предчувствие, что она никогда больше не увидит Мурзика, что закончилась счастливая полоса её жизни, а дальше ожидает её скучная и нетворческая старость, не давало ей заснуть. Ещё было немного обидно, что Шурик, верный Шурик как будто не понимает, какая это потеря для неё: сколько сил, надежд, труда было вложено в ребёнка, и теперь всё может пропасть совершенно! Неизвестно где, с кем, в какой стране окажется девочка, и сколько времени пройдёт, прежде чем она снова встанет к станку! Катастрофа! Полная катастрофа! А Шурик – как ни в чем не бывало!
Вера долго ворочалась с боку на бок, потом встала, подошла к спящей Марии. Девочка лежала, свернувшись калачиком, но как будто сгорбившись, и сжатыми кулачками по-боксерски прикрывала рот и подбородок. Мария спала на месте Елизаветы Ивановны, а для Лены была поставлена здесь же раскладушка. Но Лены не было.
«Неужели? – изумилась Вера Александровна своей догадке… – Может, она просто ещё не ложилась?»
Вера накинула халат и вышла в кухню – там горел свет, но никого не было. В ванной, в уборной тоже никого не было, и тоже горел свет.
«Курят у Шурика», – решила Вера и, механически коснувшись выключателей, подошла к кухонному окну и обмерла: и природа, и погода давно уже покинули город, только на даче ещё существовал дождь, ветер, суточное перемещение света и теней, но в эту минуту она поняла, что всё это есть и в городе, и за окном происходила настоящая драма – шла мартовская оттепель, сильнейший ветер гнал быстрые прозрачные облака, и их движение шло от края до края неба, но особенно ясно это было заметно на фоне яркой, почти полной луны, и Вера почувствовала себя как в театре на грандиозном спектакле, полностью захватывающем остротой сюжета и красотой постановки… голые ветви деревьев, как отлаженный кордебалет, рвались то в одну сторону, то в другую, потому что низовой ветер завивался и махрился порывами, зато поверху он несся единым сплошным потоком, слева направо, в то время как луна медленно съезжала в противоположном направлении, и соседняя крыша с двумя омертвевшими трубами была единственной точкой покоя и опоры во всей движущейся и колышущейся картине…
«Боже, как это величественно», – подумала Вера Александровна и целиком отдалась переживанию, как это происходило с ней на хороших концертах и на лучших спектаклях… С тонким оттенком любования самой собой, способной к этому возвышенному переживанию…
Скрипнула дверь. Она обернулась: в темноте коридора мелькнула белизной стройная спина. Лена прошмыгнула к ванной комнате.
«Как… как это возможно? – потрясённая Вера прислонилась к подоконнику. – Надо немедленно уйти, чтобы они не узнали, что она оказалась свидетельницей этого… этого…»
Раздался звук льющейся воды… Вера прокралась по коридору к себе в комнату и, не снимая халата, легла в постель. Её тряс озноб.
Боже, как это безобразно… Значит, у них с Шуриком всегда были какие-то отношения? Но почему, почему она не осталась с нами ради Марии? Что это? Родительский эгоизм? Полная неспособность к жертве? Столько лет мечтать о встрече с любимым человеком, и вот так… Она силилась понять, но не могла. Любовь – трагическое и высокое чувство, и это шмыганье в коридоре… А Шурик, Шурик? Какой фиктивный брак, если… Не одна мысль не додумывалась до конца, только обрывки возмущённого чувства, оскорбление, брезгливость, страх и горе потери клубились и завивались в душе… Заплакала она не сразу – только собравшись с силами. И плакала до утра.
В Шереметьево Вера не поехала. Простилась с Марией возле лифта. Напоследок Мария горячо прошептала на ухо Вере:
– Я тебе не сказала самого главного: я вырасту и приеду, а ты сделай так, чтоб Шурик не женился ни на ком, я сама на нем женюсь.
Шурик был доволен, что мама не едет в аэропорт:
– Конечно, Веруся, лучше оставайся дома. Для Марии ещё одно прощание будет дополнительной травмой.
На самом деле от травмы он берег маму. И уберег: по пути в Шереметьево сломалось такси, шофёр долго ковырялся в железных потрохах машины. Лена, проклиная своё невезение, вышла из машины и вытянула руку навстречу потоку машин. Ни одна сволочь не останавливалась. Всё гибло. Десятилетием вынашиваемый план срывался из-за какой-то гнусной железки. Следом за матерью выскочила из машины Мария, запрыгала, замахала руками и закричала:
– И не поедем! И никуда не поедем!
Стовба побелела лицом и глазами, сбила с Марии шапку и стала яростно хлестать её по лицу. Шурик, выйдя из столбняка, оттащил Марию к машине. Лена ринулась за ними. Ярость её перекинулась на Шурика. Она трясла его за воротник и кричала:
– Бездарь! Тряпка! Маменькин сынок! Ну сделай же что-нибудь!
Мария висела на его правой руке, левой он вяло отражал нападение.
Скорее бы кончился весь этот бред, как в плохом кино… Какое счастье, что мама не поехала… Кошмарная баба… Ведьма сумасшедшая… Бедный наш Мурзик…
Остановилась потрёпанная машина. Шофёр такси подошёл к водителю, перекинулись несколькими словами. Лена сообразила, что судьба над ней смилостивилась, и на рейс они не опоздают. Шофёр перекладывал чемоданы из багажника в багажник, Шурик вытирал Марии расквашенный нос.
За двадцать минут доехали до аэропорта. Без единого слова. Шурик выволок Стовбин чемодан. Мария несла свой маленький, собранный Верусей. Шурик время от времени подтирал Марии нос. Стовба шла впереди, не оглядываясь, с большой спортивной сумкой. Как хорошо, что никогда больше не надо будет её утешать…
Шурик тащил огромный чемодан, в свободную руку вцепилась Мария. Посадка уже была объявлена, возле стойки остановились. Стовба разжала сведённые губы:
– Прости. Я сорвалась. Спасибо за всё.
– Да ладно, – махнул рукой Шурик. Мария прижалась губами к Шурикову уху:
– Скажи Верусе, что я ещё приеду… И жди меня. Да?
Они ушли в проход, Мария долго оглядывалась и махала рукой.
Потом Шурик долго ехал в автобусе до аэровокзала. Настроение у него было самое поганое. Ему хотелось скорее домой, к маме. Он с удовольствием думал о том, что они будут опять вдвоём, что он не будет больше вставать в семь утра, тащиться с сонной Марией в троллейбусах и метро… Он чувствовал себя разбитым и невыспавшимся.
«Надо будет Верусю в санаторий отправить», – думал он, засыпая на заднем сиденье в набитом автобусе.
Мария и Лена Стовба летели в Париж. Всю дорогу они целовались.
Зимнее пальто Мария разрешила с себя снять, но шапку – ни в какую. Это зимнее пальто и шапку из чёрной цигейки, купленные в «Детском мире», Мария решится выбросить только через пять лет. Тогда же она напишет своё последнее письмо в Москву с сообщением о том, что её приняли в Нью-йоркскую балетную труппу. С тех пор следы Марии и её родителей окончательно затеряются…
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?