Текст книги "Искренне ваш Шурик"
Автор книги: Людмила Улицкая
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 20 (всего у книги 26 страниц)
Тем временем опять образовалась весна, и Шурик сказал ей однажды что-то о скором переезде на дачу.
«Положение ужасное», – поняла Светлана. – Вера с Марией переедут на дачу, и он ей опять не будет звонить, и пропадёт окончательно. И это теперь, после всего, что она для него сделала! Снова в мыслях возникла Джамиля, из-за которой его чуть не убили. Может быть, всё-таки он встречается с кем-то…
Светлана усилила бдительность. Она снова дежурила возле его подъезда, следовала за ним на небольшом, но точно рассчитанном отдалении – и безрезультатно: ни Джамили, ни какой-либо другой женщины как будто не было. Но беспокойство и непонимание мучили её, она опять не спала ночами, вертела белые шёлковые цветы и мысленно раскладывала их вокруг своей головы… Нет, он не любит её, но ценит, уважает, испытывает благодарность… Как заставить мужчину полюбить? Неужели надо умереть, чтобы быть оценённой? Ах, если бы можно было сначала себя похоронить, насладившись тем, как все они будут оплакивать её уход, а потом уже умереть по-настоящему. Лежать, как Офелия, в гробу, в склепе, украшенном цветами, а возлюбленный страдает у гроба, вынимает меч и убивает себя… И ты это видишь, утверждаешься в его вечной и верной любви, и тогда уже спокойно и с удовольствием умираешь… Нет, Шурик, маменькин сын, на это не способен. Если только ради мамочки… И она улыбалась этой мысли, потому что безумие ещё не настолько её захватило, чтобы полностью убить чувство юмора…
Она позвонила ему и попросила срочно прийти. Он давно уже ждал чего-то в этом роде. Он знал, для чего его вызывали. Шел обречённо, с раздражением, направленным исключительно на себя самого.
«Главное, не входить ни в какие объяснения», – решил Шурик.
И он сразу, как только задвинулась ветхая портьера на двери её комнаты, обнял её, окунул пальцы в хилую пену тонких волос, она что-то вякнула слабенько и радостно про разрушенную прическу, про смятую блузку. Вид у неё был такой счастливый, что Шурик забыл о своём недавнем раздражении и отработал урок с обычным для здорового молодого мужчины энтузиазмом. Светлана же находилась на верху блаженства и лепетала своё заклинание «ты меня любишь?» все двадцать пять минут, пока Шурик над ней трудился.
Потом Шурик быстро оделся и убежал, сославшись на ужасно-кошмарное количество дел, которые ему сегодня надо переворотить. И хотя Светлана не получила внятного словесного ответа на прямо поставленный вопрос, самый факт близости можно было рассматривать как положительный ответ.
Шурик с лёгкой совестью сбежал с лестницы: всё обошлось, и теперь он действительно понёсся в ВИНИТИ за очередной порцией переводов, потом в магазин иностранной книги за новым испанским учебником для Марии, потом в аптеку за лекарством для Матильды. И так далее, и так далее… Приятно было, что первое из намеченных на сегодня дел он уже выполнил и выбросил его из головы.
Голая и совершенно успокоенная Светочка лежала, укрытая бабушкиным английским пледом, на тахте и ни о чем не думала, – наконец-то и ей выпало блаженство покоя. Она поглаживала себя по животу и груди, испытывая гордость и благодарность к себе самой.
Она была совершенно счастлива и даже здорова, и непреодолимая пропасть между женщиной, для которой любовь есть единственный смысл и наполнение жизни, и мужчиной, для которого любви в этом понимании вообще не существует, а составляет один из многих компонентов жизни, на несколько минут затянулась тонкой плёнкой.
50
Телефон гида, который водил французскую группу по Москве в дни первой поездки Жоэль в Россию во время Олимпиады, сохранился в старой записной книжке. После той первой поездки она побывала в России ещё дважды, но оба раза в Ленинграде. Последний раз она провела там три месяца уже в качестве практикантки. Теперь она приехала в Москву на полгода – для завершения научной работы. Прошло две недели, прежде чем она решилась позвонить Шурику. Она запомнила его не столько потому, что он был милый рослый парень с детским румянцем, очень русский – tres russe, – как дружно решила тогда вся французская группа, сколько из-за его французского языка – безукоризненного языка начала двадцатого века, на котором давно уже не говорил никто, разве что какие-нибудь провинциальные нотариусы, дотягивающие до девяноста…
Жоэль увлеклась русской литературой ещё до поездки в Россию и даже пыталась самостоятельно изучать русский язык. Живая Россия очаровала Жоэль, и она, единственная дочь богатого винодела, владельца больших виноградников под Бордо, к большому недовольству отца, поступила в Сорбонну и полностью отошла от семейного дела. Вместо того чтобы заниматься бухгалтерией или работой с клиентами, Жоэль разбирала тексты Толстого. Читая «Войну и мир», она обратила внимание, что французский язык Толстого, огромные диалоги русских аристократов, существующие равноправно в русском тексте, напоминают ей чем-то тот французский, на котором говорил русский гид Шурик. И начинающего филолога заинтересовал этот феномен. Впоследствии она нашла также большое количество фрагментов французских текстов в наследии Пушкина. Именно эта тема – сравнительный анализ французского языка Пушкина и Толстого, была ею выбрана для исследования. Собственно, она её не выбрала из предлагаемых, а сама предложила своему профессору, и он её одобрил, найдя очень интересной. Шурик, сам того не ведая, оказался крестным отцом её научной темы.
Жоэль позвонила бывшему гиду. Работа гида у Шурика тогда не пошла: он не понравился интуристскому начальству, и больше они его не приглашали, так что никаких десятков туристических групп и сотен путешественников не проходило перед его глазами, и он-то прекрасно запомнил француженку из Бордо, открывшую ему глаза на безнадёжно устаревшее состояние его французского языка. Они встретились – возле памятника Пушкину, что было символично.
Поцеловались два раза, как принято у них, но он ткнулся в третий – как принято у нас. И засмеялись – как старые друзья. И, взявшись за руки, пошли гулять по городу. Подошли к старому университету, потом спустились на набережную и как-то случайно, повинуясь давней привычке, Шурик вывел Жоэль сначала к дому Лили, в Чистом переулке, а потом, совершив круг, вышли к церкви Ильи Пророка в Обыденском переулке. Помявшись, зашли в церковь, немного постояли, послушали конец всенощной, потом снова вышли на набережную, через Большой Каменный мост перешли Москву-реку, долго бродили по Замоскворечью. Шурик показал ей дом на Пятницкой, в котором жил когда-то Толстой, и Жоэль всё больше влюблялась в город, который казался ей теперь почти родным.
Она была из породы странных иностранцев, которых было немало в те годы, очарованных Россией, особым её духом открытости и доверительности, а Шурик казался ей каким-то толстовским героем – то ли выросшим Петей Ростовым, то ли молодым Пьером Безуховым.
Шурик же, гуляя по тем переулкам, в которых бродил когда-то с испарившейся из его жизни Лилей Ласкиной, тоже чувствовал себя не собой теперешним, а тем школьником накануне экзаменов в университет, и даже поймал себя на грустном сожалении, что не пошёл на дурацкий экзамен по немецкому языку: ведь сдал бы, и всё было бы по-другому, лучше, чем сейчас… И может быть, бабушка прожила бы подольше…
Они чудесно болтали обо всём на свете, перескакивая с одной темы на другую, перебивая друг друга, хохоча над ошибками в языке: они всё время переходили с языка на язык, потому что Жоэль хотелось говорить по-русски, но слов не хватало. Потом начался дождь, и они укрылись в заброшенном церковном дворе, в полуразрушенной беседке, и целовались, пока дождь не затих. У Шурика было странное чувство повтора – он действительно сидел на этих лавочках десять лет тому назад, но не с Жоэль, а с Лилей, и минутами он как будто проваливался в то выпускное лето с экзаменами, ночными гуляниями, Лилиным отъездом и бабушкиной смертью.
Когда дождь прошёл, появились собачники, кто-то спустил большую немецкую овчарку. Оказалось, что Жоэль с детства панически боится собак, и она не могла себя заставить выйти из беседки, и они ждали, пока уведут овчарку. И снова смеялись. И снова целовались.
Метро тем временем закрылось, и Шурик взял такси, чтобы отвезти Жоэль домой – она жила в аспирантском общежитии на Ленинских горах.
– Там ужасно противная консьержка, – пожаловалась она перед входом в общежитие.
– Ты её боишься, как той овчарки? – спросил Шурик.
– Откровенно говоря, больше.
– Мы можем поехать ко мне, – предложил Шурик.
Мама с Марией были на даче. Жоэль легко согласилась, и они сели в то же самое такси, и поехали через центр, мимо памятника Пушкину на «Белорусскую».
– Это какое-то особое место, – выглянув в окно, сказала Жоэль. – В Москве куда ни едешь, непременно видишь памятник Пушкину.
Это была чистая правда. Это было сердце города: не исторический Кремль, не Красная площадь, не университет, а именно этот памятник, то со снежным плащом на плечах поэта, то в голубином летнем помете, переставляемый с одной стороны площади на другую, он и был главным местом Москвы. С того дня Жоэль с Шуриком встречались здесь почти ежедневно, – кроме тех вечеров, которые он проводил на даче.
Она была женщина-птица: умела быстро и шумно вспорхнуть с места, всегда была голодной, очень быстро наедалась, каждые полчаса тянула Шурика за рукав и говорила: Шурик, мне нужно «pour la petite». И они кидались искать общественную уборную – их было в Москве немного, иногда они заходили во двор, отыскивали укромное место и он загораживал её, пока она по-птичьи копошилась в кустах. А когда она вылезала из кустов, то немедленно спрашивала Шурика, не знает ли он, где можно попить – и они заливались смехом.
Она смеялась, раздеваясь, смеялась, вылезая из постели, и хотя ничто так не мешает сексу, как смех, ухитрялась смеяться даже в Шуриковых объятиях. Когда она смеялась, то сильно дурнела: рот широко растягивался, кончик носа опускался вниз, глаза зажмуривались, и она, зная это, смеясь, прятала лицо в руки. Зато сам смех звучал очень заразительно. Шурик говорил ей, что её можно было бы нанимать для управления театральной публикой на неудачных комедиях: она бы запускала свои смеховые рулады, а публика смеялась бы вслед за ней…
Через две недели Светлана выследила Шурика. Именно на площади Пушкина. Минут десять он стоял у подножия памятника с букетом каких-то синих цветов. С противоположной стороны площади невозможно было разглядеть, что за цветы, хотя Светлане это тоже было важно. Потом подошла небольшая женщина. И даже с другой стороны улицы было видно, что иностранка: стрижка не по-нашему, какими-то прядями, зонт висел за спиной, как ружье у солдата, и клетчатая сумка через плечо, и вообще – за версту пахло иностранщиной… Они поцеловались и, взявшись за руки и смеясь, пошли по Тверскому бульвару. Смех был особенно оскорбительным: как будто они смеялись над ней, Светланой…
Светлана было пошл а за ними следом, но минут через пять поняла, что сейчас упадёт. Села на лавку, переждала, пока парочка скроется. Сидела с полчаса. Потом, еле передвигая ноги, пошла домой. Позвонила Славе, рассказала ей, что случайно встретила Шурика с женщиной, что ещё одной измены она не переживет.
– Я сейчас к тебе приеду, – предложила Слава.
Светлана помолчала, и отказала:
– Нет, Слава, спасибо. Я должна побыть одна.
Слава была опытной самоубийцей, не менее опытной, чем Светлана. Она приехала на следующий день, рано утром. Вызвала слесаря. Взломали дверь. Светлана спала глубоким медикаментозным сном: снотворные таблетки давно уже были заготовлены. Вызвали «Скорую помощь», промыли желудок и увезли.
Через два дня, когда Светлана пришла в себя и была переведена в отделение доктора Жучилина, Слава позвонила Шурику и сообщила о происшествии.
– Спасибо, что позвонили, – сказал Шурик.
Слава взвилась:
– Пожалуйста! Кушай на здоровье! Неужели ты не понимаешь, что это на твоей совести! Вы все просто людоеды! Неужели тебе больше нечего сказать? Подонок! Ты настоящий подонок! Ты просто негодяй!
Шурик, выслушав всё до конца, сказал:
– Ты права, Слава.
И повесил трубку. Как, куда можно от безумной убежать?
Жоэль накрывала на стол. Вилка слева, нож справа. Стакан для воды. Бокал для вина.
– Скажи, Жоэль, ты бы вышла за меня замуж? – спросил Шурик.
Жоэль засмеялась и спрятала лицо:
– Шурик! Ты меня не спрашивал об этом раньше. Я замужем. И у меня есть сын. Пять лет. Он живет под Бордо, с моими родителями. Я тебя очень люблю, ты знаешь. Я буду здесь ещё пять недель! Замужем с тобой! Да? А потом я тебя буду усыновить, да?
И она залилась смехом. Шурику стало тошно. Он уже знал, что завтра утром он поедет к чёрту на рога в Кащенко отвозить передачу сумасшедшей Светлане, а вечером к Валерии, потому что Надя, которая много лет обслуживала её, уехала к сестре в Таганрог на целый месяц, а Валерия сама и горшка вынести не может… А вечером надо к маме на дачу, к Марии, которой обещана корзинка, нитки и ещё что-то – у него записано…
51
Удивительным образом срослась у Веры линия судьбы, – тридцать лет её бухгалтерской каторги как в яму упали, и стала она не отставной бухгалтершей, а бывшей актрисой. Театральный кружок в подвале домоуправления вернул её ко временам Таировской студии, но её личные артистические амбиции давно выдохлись, и она чувствовала себя счастливой, передавая соседским детям начатки театральной профессии.
С тех пор как в её доме появилась Мария, ей стало ясно, ради какой тайной цели судьба послала ей в дом назойливого Мармелада, заставившего её взяться за дело, о котором она, казалось, давно забыла. Не войди она в форму, занимаясь раз в неделю по четвергам со своими ученицами, не смогла бы она принять и воспитать свою вертлявую драгоценность, которую не иначе как провидение великодушно ей доверило. То, что в доме её растёт будущая великая знаменитость, она не сомневалась.
За два года, пока Мария ходила в обычную районную школу, у Веры с Леной Стовбой сложились особые, не зависимые от Шурика отношения. Прежняя семейная конфигурация, простая и убийственно ясная – спаянные воедино мать и сын – преобразовалась в нечто сложное и подвижное. Когда они жили втроем – Вера, Шурик, Мария, – разыгрывались поочерёдно разные комбинации. Иногда, когда они шли воскресным утром в музей или на выставку и Шурик вёл Веру под руку, а Мария то цеплялась за Шурика, то убегала вперед, то прилеплялась к Вере, Вера представляла себя матерью Марии, а Шурика – её отцом. Шурик видел в Марии скорее младшую сестру, слегка навязанную ему Верусей. Сама же Мария не утруждала себя раздумьями: Веруся и Шурик были её семьей.
Когда приезжала Лена Стовба, она оказывалась для Марии самой главной – на несколько дней.
Вера делала тонкие подстройки семейного механизма, например, она располагала Стовбу рядом с Шуриком, в пару. Но это было правильно только отчасти, ибо тогда возникала какая-то лишняя валентность, её собственная, незамкнутая. Был ещё такой вариант, при котором Стовба рассматривалась как независимая внесемейная единица со своими отчаянными движениями, маниакальными намерениями и полным отрывом от реального существования, но тогда провисала в воздухе другая, существеннейшая нить – Мария. Как и к кому она была присоединена? Однако именно благодаря маниакальной идее воссоединения с человеком, которого, в сущности, едва знала, Мария и была передана во временное пользование Верусе с Шуриком – для блага обеих сторон…
Лена шепталась с Верой Александровной: теперь уже не Шурику, а именно ей рассказывала Лена о всех продвижениях навстречу Энрике. Рассказала об окончании нелепой истории, разыгравшейся в Польше. Встреча её с Яном, братом Энрике, произошла в Варшаве. Оба они попали туда впервые, но у Яна было множество никогда не виданных им родственников, а у Лены – ровным счётом никого. Всю первую неделю он был занят, пьянствовал с обретённой родней. Лена сидела в убогой гостинице, ждала его сутра до вечера, пока, наконец, он, чуть выкарабкавшись из запоя, не заехал за ней и не отвёз в американское посольство – жениться.
Оба пребывали в полной уверенности, что им предстоит простая и быстрая формальность. Так бы оно и было, будь Стовба гражданкой Польши. Яну было предложено получить визу в Россию и заключить брак с гражданкой Советского Союза в соответствии с советскими законами. Это была опять отсрочка, проволочка, но, в конце концов, не отказ. Стовба уехала, а Ян остался в Варшаве ждать советской визы. Он ждал её полтора месяца. Энрике дважды высылал ему деньги, уже присматривал в Майами квартиру побольше. Ян в эти шесть недель времени не терял – влюбился до беспамятства в прекрасную полячку и к моменту, когда пришла советская виза, был уже обвенчан в костеле и оформлен в американском посольстве в качестве мужа совсем другой женщины, а вовсе не ожидающей его приезда Лены Стовбы. Энрике поссорился с братом на всю жизнь, но дела это не меняло.
Вера слушала, замирая всей своей театральной душой, – всё было необыкновенно, рискованно, восхитительно. Теперь уже роняла слёзы Вера. Любовь, как долгоиграющая пластинка судьбы… И у неё также было… Годы, потраченные на ожидание… Бедная девочка… Бедный Мурзик…
Вера проводила параллели между своей собственной неудачной женской биографией и Лениной, пыталась провести тонкую мысль о роковом отсутствии гибкости, о других возможностях, которые открыты перед молодой женщиной с её внешностью и характером, о том, что, быть может, есть на свете другой мужчина, который мог бы заменить… И так далее…
У Стовбы злело лицо и скучнели глаза – она читала мысли Веры Александровны, и своё собственное романтическое несчастье она предпочитала всякому другому варианту. Точно также, как некогда и сама Вера… Нет, никакого другого мужчины в её жизни не было!
Гипотетическому другому мужчине, на которого намекала Вера, она тоже время от времени говорила, что положение неопределённое, она стареет, ей хотелось бы видеть его женатым, и о девочке надо подумать.
Послушный Шурик, дыбясь всей своей шкурой, отшучивался:
– Веруся, я уже один раз пробовал, пришлось развестись…
Вера спохватывалась: далеко зашла.
Но важным было на самом деле другое: время от времени Стовба заводила разговор о том, что хочет забрать Марию в Ростов.
Этого допустить было никак нельзя, и Вера экстренно принялась за устройство большой судьбы для Мурзика.
Никто, конечно, и представить себе не мог, скольких трудов стоило бывшей скромной бухгалтерше из театрального вспомогательного персонала организовать солидный звонок в балетное училище к самой Головкиной.
Наконец настал день, когда за поздним вечерним чаем, единственной трапезой в отсутствие Марии, Вера торжественно объявила Шурику:
– Я тебе не говорила, считая преждевременным… В общем, Мурзика берут в хореографическое училище Большого театра.
Вера держала паузу, ожидая Шурикова восторга, но он не прореагировал нужным образом.
– Софье Николаевне Головкиной звонили… Ты понял?
– Ну да, – кивнул Шурик.
– Нет, ты не понял! – почти рассердилась Вера. – Это лучшая в мире балетная школа. Туда отбирают одну девочку из ста. Я возила Мурзика два раза на предварительные просмотры, и она прошла их очень хорошо.
– Веруся, ну чего же тут удивительного, ты с ней столько занималась!
– Да, Шурик! Я могу сказать, что я стала опытным педагогом за последние годы. Наверное, у меня было больше ста учениц! – Вера немного преувеличивала – к ней в кружок обычно ходили восемь-десять учениц, и общее их количество за все годы никак не превышало пятидесяти. – Более способной ученицы у меня не было. Как она всё схватывает! Налету, буквально налету! Но что я вообще могу им дать – основы ритмики, пластики, театральную азбуку… А в училище приходит совсем другой контингент. Как правило, это дети, которые уже ходили в балетные студии, некоторые уже у станка работали. Часто от балетных родителей. А у Мурзика – врождённые дарования. Прекрасная выворотность, прыжок, отличный музыкальный слух. И конечно же, поразительная внутренняя пластика. Это для меня несомненно. В общем, у неё нашли только один недостаток – рост. Высоковата для балерины. Впрочем, Лавровский, например, всегда любил высоких… Но, во-первых, неизвестно, когда она в росте остановится. Это может произойти и достаточно рано. А во-вторых, сами по себе нагрузки, которые получают там ученицы, они тоже тормозят рост. Это известно. Все балерины достаточно мелкие отчасти из-за того, что с самого раннего возраста они много работают и ограничивают себя в еде.
– У Мурзика отличный аппетит, – заметил Шурик.
Вера рассердилась:
– У неё сильный характер. Точно как у Лены. Если она что-нибудь от неё унаследовала, так это целеустремлённость. В общем, так: её приняли. Её надо будет возить туда в этом году каждый день, а в будущем посмотрим… Там есть общежитие для иногородних… Ну, не знаю, мне не хотелось бы отдавать ребёнка в интернат. Училище на Фрунзенской. Конечно, это неблизко. Но, с другой стороны, и не так далеко. Мы добирались туда от дома около часа. В конце концов, – в голосе Веры прозвучала едва уловимая тень угрозы, – я и сама могу её возить.
У Шурика рабочий день давно уже переместился к вечеру: обычно он просыпался довольно поздно, исполнял хозяйственные дела – прачечная, магазин, рынок, – за работу принимался во второй половине дня и сидел часов до пяти утра… Возить Марию в школу придётся, конечно же, ему, и это должно сильно поменять жизнь.
– А Стовба? Ты ей уже сообщила?
Лицо Веры омрачилось:
– Шурик, ну как ты думаешь, она же не враг своему ребёнку? Это же как выиграть миллион!
– Нет, я только хотел сказать, что вдруг она уедет, и на что тогда эта школа? Коту под хвост!
– Мурзик может стать настоящей звездой. Как Уланова. Как Плисецкая. Как Алисия Алонсо. Поверь моему слову.
Шурик вздохнул и поверил: а что ему оставалось делать?
В конце августа приехала Стовба, и счастливая Мария в первую же минуту рассказала матери, что её приняли в Хореографическое училище Большого театра.
Вера собиралась Стовбу предварительно подготовить к этому сообщению, но Стовба нисколько не возражала, а даже обрадовалась.
Взяли Марию сразу в первый класс, без подготовительного, и сразу же поставили к станку. Первые недели она была в полном шоке – молчала, ни слова не говорила ни Шурику, ни Верусе… От балетной учёбы она ожидала совсем другого…
Мария за минувший год посмотрела с Верой весь звёздный балетный репертуар – и «Лебединое», и «Красный мак», и «Золушку»… И примерила на себя сольные партии. Да, да… это ей подходило. Она совсем уж была готова танцевать в белой пачке на сцене Большого театра… Но её поставили лицом к стене, обе руки на станок, и по полтора часа без перерыва на скучный счёт она всё тянула ножки, пяточки, укрепляла позвоночник.
Только это, и ничего другого. Никакого вольного кружения под музыку, никакой телесной импровизации, которые предлагала Вера.
Лишь через полгода разрешили повернуться боком, справа, слева… и опять всё то же самое – тянем ножки, пяточки… Плечи вниз, подбородок вверх! Прямая линия! Прямая линия!
Классы вела преподавательница из бывших балерин, но осевшая, полная, похожая лицом на старую бульдожку. Ещё была воспитательница, которая называлась инструктор. Она водила девочек на уроки, всем руководила. Звали её Вера Александровна, что Марии очень не нравилось, даже оскорбляло: какая ещё Вера Александровна, есть у неё уже своя любимая Веруся… А эта была молодая, но лицо в морщинах, ходила как балерина, по первой позиции, носочками в разные стороны, и голову держала по-балетному, запрокинув затылок. Но танцевать-то не танцевала! Девочки говорили, что она ушла из балета после травмы, потому и злая. Все знали, что большего несчастья, чем потерять балет, нет на свете…
Эта фальшивая Вера Александровна всюду их водила, даже и в столовую, торопила одеваться, раздеваться, и голос у неё был высокий, визгливый. Всех девочек она не любила, Марии же казалось, что её – особенно. И замечаний, казалось Марии, она получает больше других: что вертится, когда надо стоять смирно, что ест она слишком быстро, что не сделала положенный книксен, последнее от императорских времён сохранившееся правило – приветствовать преподавателей пружинным лёгким движением с приседанием.
Уставала Мария ужасно. И было скучно. Но молчала – Вере ни слова. И Шурику – ни слова. Они выходили из дому в половине восьмого, и всю дорогу она медленно просыпалась. Только около самой школы она подпрыгивала, обхватывала Шуриковы плечи, целовала его в небритую щеку и убегала. Шурик тащился домой, досыпать.
В школе у Марии подружки не заводились. Девочки уже проучились год в подготовительном классе, сдружились. Она была новенькой, всех выше, и ножку выше всех поднимала. И поставили очень скоро Марию к среднему станку, куда всегда самых лучших… Она ещё не знала, что лучших – не любят. К тому же большинство девочек были старше, многие жили в училище, в интернате, у них уже завелись компании, куда Марию не принимали.
В конце первого года разрешили встать на пальцы… И опять – батман, тондю, плие… И опять – лучше всех… Но себе Мария не нравилась. Класс был малорослый, все девочки, как будто специально подобранные, были светловолосыми, белокожими, и она страдала, что на других не похожа, а в особенности страдала от размера своей обуви – тридцать седьмого. Однажды в раздевалке они долго потешались над её огромными балетными туфлями и даже немного поиграли ими в футбол.
Назавтра она отказалась идти в школу:
– Я не хочу больше заниматься балетом. Я буду ходить в обычную школу, без балета.
Вера оставила её дома. Позавтракали вдвоём, отпустив Шурика досыпать. Завтрак накрыли в бабушкиной комнате, а не на кухне, как обычно. Чашки Вера достала красивые, и самую золотую поставила перед Марией.
До того дня за неделю Вера с Шуриком были на собрании. Шурик был взят не просто как сопровождающее лицо, но и в качестве родителя. Вера Александровна испытала смутно-приятное чувство: как будто Мария их с Шуриком дочка, и она все два часа забавлялась этой мыслью.
Преподавательница балетного класса Марию очень хвалила, учителя по общеобразовательным дисциплинам тоже были ею довольны, только инструкторша-тезка отзывалась о Марии с неприязнью: замкнута, резка, с одноклассницами плохой контакт.
«Завидуют, завидуют», – сразу же поставила диагноз Вера. Актёрский мир она знала. И не стала допытываться у девочки, что же такое произошло в школе, отчего она не хочет больше туда ходить. И за особенным завтраком в бабушкиной комнате Вера сказала важные, но не вполне правдивые слова:
– Мурзик мой дорогой! Когда я была девочкой, чуть постарше тебя, я училась в театральной студии. И хотя мне очень нравились занятия, я оттуда ушла. Потому что ко мне плохо относились. Теперь я знаю, что девочки мне завидовали. Это очень плохое качество. Но так бывает очень часто. Если ты хочешь стать балериной, это надо перетерпеть. Пройдёт немного времени, и ты поймёшь, что из-за этого нельзя огорчаться. Потому что большинство девочек, которые к тебе плохо относятся, никогда балеринами не станут: их отчислят до окончания училища. А тебя – не отчислят, потому что ты очень талантливая. Ты будешь танцевать сольные партии, а они – в лучшем случае танцевать в кордебалете. Поэтому ты отдохни несколько дней, хочешь, пойдём с тобой на каток, в музей – куда захочешь! А потом снова пойдёшь на занятия. Потому что нельзя сдаваться из-за такой ерунды. Ты меня поняла?
Тут Мария, как маленькая, влезла к Верусе на руки и заплакала, и проплакалась, и рассказала про то, как играли в футбол её розовыми туфлями, и теперь они страшно грязные… И что размер у неё тридцать седьмой, а у девочек – тридцать третий…
Три дня они развлекались. Ходили в уголок Дурова, смотрели на говорящего ворона, потом на репетицию в театр, где раньше Вера Александровна работала, тоже было замечательно, и купили в магазине ВТО новые балетки, и ещё Вера Александровна подарила ей повязку на волосы, заграничную, из эластичной ткани такого яростного розово-красного цвета, какого в природе не бывает.
Потом Шурик снова повёл Марию в школу. Она была собранна, готова к отпору, и подбородок гордо смотрел вверх не только у балетного станка. Она готовилась к нападению. Жгучая красная повязка, лицо, посреди зимы имеющее оттенок свежего южного загара, подчёркивали вызов.
Спустя несколько дней в девчачьей раздевалке произошла драка. Инструкторша вбежала, когда в середине раздевалки, между шкафчиками, бился комок из тонких рук и ног и над всем этим стоял оглушительный визг. Инструкторша взвизгнула ещё оглушительней, комок распался, последней на ноги встала Мария, серо-коричневая, в разорванном купальнике. Кроме её купальника, пострадал ещё один нос и одна рука: нос был разбит, а рука укушена. Как засвидетельствовали, Марией.
Девочки единогласно и почти хором сообщили, что Мария набросилась на них, как бешеная, а они даже знать не знают, по какой такой причине. Про то, что девочки отняли у неё новые туфли и стали гонять их по раздевалке, Мария не сказала. Веру Александровну вызвала в школу инструкторша и начала её ругать, как будто это она подралась с девочками в раздевалке. Вера терпеливо выслушала, а потом, со своей стороны, сказала, что девочку травят одноклассницы, и она усматривает в этом проявление расизма, не свойственного советскому человеку.
– Я бы сказала, что здесь какая-то педагогическая недоработка, – кротко закончила Вера Александровна-бабушка.
Вера Александровна-инспекторша вдруг испугалась: ей и в голову не пришла такая острая трактовка конфликта.
«Только расизма мне не хватало», – испугалась инструкторша Вера Александровна и миролюбиво, но подловато улыбнулась.
– Что вы! Вы просто не знаете нашего контингента, у нас дочка самого Сукарно училась, и дочь гвинейского посла, и из Алжира одна девочка, миллионера дочь, так что вы за расизм не беспокойтесь – никакого расизма. Но с девочками я поговорю…
И сама задумалась: действительно, в бумагах ничего такого нет, а вдруг внучка какого-нибудь Лумумбы или Мобуты?
У инструкторши отношения с начальством были сложные, зато к ней хорошо относилась сама Головкина, и потому педагогический коллектив был расколот на две партии – болеющих «за» и болеющих «против». Поскольку в педагогическом коллективе Вера-инструктор была не единственной неудачницей, а было ещё несколько десятков несостоявшихся балерин с кривыми биографиями, неверными мужьями и ещё более неверными любовниками, обстановка была весьма нервной, и только страх перед великой начальницей и престиж места сдерживали воспалённые страсти. Здесь никому ничего не прощали.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.