Текст книги "Парижское таро"
Автор книги: Мануэла Гретковская
Жанр: Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 7 страниц)
– Не очень.
– Но кто такой Деррида, ты ведь знаешь? – Михал не отпускал мой капюшон, готовый дернуть за него, словно учитель тупого ученика за ухо.
– Более или менее.
– Собственно, деконструктивизм уже не оставляет места ни для какой идеологии или содержательной теории. Однако моя теория имеет постдеконструктивистский характер. С одной стороны, она, как и деконструктивизм, отрицает возникновение какой бы то ни было новой теории, с другой – сама ею и является, то есть утверждается через отрицание себя самой.
Негр проснулся, доброжелательно взглянул на длинноволосого Михала и закурил косяк. Сидевшая напротив пожилая дама возмутилась:
– Будьте добры, погасите сигарету, мы не в метро.
– Да-да, – негр кивнул в знак того, что понял, – но это не сигарета, это joint,[21]21
косяк (англ.).
[Закрыть] угощайся, дружище. – Он подал обслюнявленный косяк Михалу.
– В другой раз. – Михал вернул косяк негру и потянул меня за капюшон к выходу. – О чем я говорил? Ах да, о теории, утверждающейся через отрицание, то есть о парадоксе. Парадокс – отрицание реальности. Это элемент надреальности, если он и появляется в реальности, то отрицает ее или провоцирует. Свою реальность может ощутить лишь реальность, атакованная парадоксом, тогда она из застоя существования трансформируется в агрессию бытия.
– Я не понимаю, но мне это не мешает, – призналась я, разглядывая клетки с мышами, белочками, лотки с морковкой и орхидеями.
– Да все ты понимаешь, Шарлотта, только по-своему. – Михал задумался, как бы попроще объяснить теорию парадокса. – У тебя никогда не было ощущения, что ты находишься в какой-то иной реальности?
– Такого как бы выхода из реальности? – Я не совсем понимала, что конкретно имеет в виду Михал. – Пожалуй, да – когда я занимаюсь любовью, в экстазе. Чудесное ощущение out.[22]22
Здесь: запредельности (англ.).
[Закрыть]
– Ты гений! – Михал на радостях пнул засраную клетку с соловьями. – Парадокс есть оргазм реальности.
Мы ходили между палатками, разглядывая птиц и прицениваясь. Михалу понравились три белых попугая с радужными хохолками, потом он решил, что лучше купить одного, но побольше, сизо-черного, с красными глазами и зелеными коготками. У самой Сены мы обнаружили старых вылинявших скворцов.
– Они разговаривают? – спросила я заглядевшегося на реку продавца.
Тот не оборачиваясь, словно загипнотизированный проплывавшими в тумане пароходиками, ответил, что это еще птенцы, их надо учить. Мне захотелось купить одного неоперившегося уродца.
– Четыреста франков, – ответил торговец, провожая глазами исчезающую барку.
– Слишком дорого, – торговалась я.
– Скворцы живут минимум два года, получается двести франков в год за штуку, – спокойно подсчитал тот.
– Мы еще подумаем, – попрощались мы с меланхоличным продавцом.
Михал натянул мне на глаза капюшон, обмотал шею шарфом и велел возвращаться домой:
– Никаких друзей, никаких бистро. Приготовь ужин. Подождите с Габриэлью нас, только, умоляю, не la pasta italiana, я мечтаю об обыкновенной отбивной.
От Лез Аль я доехала до Гар дю Нор, оттуда через Барб и Пигаль до Бланш. Во дворике пахло лимонами. Консьержка – португалка, как и большинство парижских консьержек, – драила тротуар и стены рисовой щеткой.
– Bonsoir, madame[23]23
Добрый вечер, мадам (фр.).
[Закрыть] Аззолина, как приятно пахнет ваша уборка.
– Bonsoir, bonsoir, madame. Это праздничная уборка. – Она поддернула манжеты белой блузки и прислонилась к стене.
– До праздников еще целый месяц.
– Можно подумать, вы не в Париже родились. – Она поправила шов на черном чулке. – Если наряжают елки в Лафайет возле Оперы, значит, пришла пора рождественской уборки.
Поднимаясь на пятый этаж в мастерскую, я подумала, что одна короткая фраза мадам Аззолины поведала мне о праздничных традициях парижских привратниц, а также о том, что наша консьержка вскрывает письма, прежде чем подсунуть их под дверь, иначе откуда бы ей знать, где я родилась, – наверняка подсмотрела в какой-нибудь официальной бумаге, пришедшей на мое имя.
Праздничная уборка пригодилась бы и дома. Спальня выглядит вполне прилично – достаточно пропылесосить ковер и цветы, вымыть жалюзи, навести порядок в шкафу и сменить белье. В ванной придется делать генеральную уборку: единственное, что осталось здесь чистым, это медные трубы, но ведь их сияние не под силу заглушить даже ржавчине. Кухня сверкает, за исключением покрытой слоем жира микроволновки и измазанной глиной дверцы холодильника. Зато мастерскую надо просто-таки ремонтировать. Паркет вокруг подиума грязный, на белых стенах – пятна вина, кофе, красок. Повсюду банки с высохшим гипсом, огромные окна отливают всеми оттенками серого. Ксавье просил их не трогать: покрывающая стекла двухлетняя пыль рассеивает свет и дает нежный эффект sfumato[24]24
Термин, заимствованный из итальянского языка: туманность, неуловимость очертаний, манера окутывать контуры легким туманом; способ подчеркнуть рельефность и глубину перспективы. – Примеч. пер
[Закрыть] – словно на картинах эпохи Возрождения. Чтобы добиться подобного освещения, Леонардо да Винчи заслонял окна тончайшим шелком. Хорошо бы почистить и покрыть лаком дощатый стол. Что в мастерской убрано идеально – так это уголок Томаса. Возле его китайской ширмы – ни комков глины, ни пылинки, ни разбросанных бумаг. Как выражается Михал, Томас каждый вечер ведет героическую борьбу с гидрой хаоса. Назавтра ее голова отрастет вновь, но бесстрашный потомок гельветов и на этот раз одолеет чудовище при помощи щетки и тряпки. Под кроватью – набитый книгами чемодан. Не могу представить себе нашего гостя иначе, как в бежевых блузах, рубашках, фланелевых пиджаках. Весь такой пастельный, скромный, элегантный. Собственно, эта элегантная скромность и делает Томаса недоступным. На первый взгляд, по вечерам он с нами: рассказывает забавные истории, таскается с Михалом по музеям и библиотекам, развлекает Ксавье страстной и беспредметной болтовней – но на самом деле где-то витает. За столом сидит, словно в зале ожидания на вокзале… под кроватью упакованный чемодан, несколько любезных слов на прощание – и новая пересадка, новый город: Женева, Иерусалим, Берлин. Ни телефонных звонков, ни писем. Вероятно, у него есть друзья, о которых мы не знаем. Иначе откуда пачка использованных телефонных карточек, которую Томас однажды выбросил в ведро? Столько можно потратить лишь на междугородные разговоры.
Глаза у Томаса не холодные, а погасшие. Они оживляются, когда, склонившись над еврейскими письменами, он находит что-нибудь удивительное или когда задумчиво улыбается не то сам себе, не то кому-то отсутствующему. Мне не нравится эта улыбка, не нравится ласковый взгляд в пространство. Тогда мне начинает казаться, что за нашим столом сидят люди, которых никто не приглашал и никто, кроме Томаса, не знает, ибо из деликатности он своих дам не представил. Ведь речь, разумеется, идет о женщинах, Томас должен им нравиться. Высок, прекрасно сложен: в альбоме Ксавье я видела несколько его набросков в обнаженном виде – что за плечи! Красивое, с правильными чертами лицо, легкая щетина, синие глаза. Он очаровал даже Мишеля, когда тот неделю назад пришел к нам с Заза. Он совершенно забыл про свою спутницу, обращался только к Томасу. Пытался выпытать, как лучше пользоваться еврейскими заклятиями. Он как раз купил книгу о каббалистических именах и печатях ангелов. Томас по своему обыкновению чуть смущенно улыбался, отвечал нехотя. Он больше рассматривал лоснящийся фрак Мишеля, его серебряные перстни и покрытые черным лаком ногти, чем магические знаки, которые тот рисовал. Ксавье потом расспрашивал Томаса, какое впечатление произвел на него Мишель:
– Демоническая личность, правда? Последний настоящий алхимик. Потрясающий парень, он лелеет в себе мрак.
– Мишель? Мрак? – удивился Томас. – Ты ошибаешься, это грязь, а не мрак.
Довольно размышлений, пора браться за работу: отнести белье в прачечную, купить что-нибудь к ужину. На прачечную и магазин – сорок минут, дома буду в пять. Габриэль, естественно, попросит салат и сыр, хотя знает, что я терпеть не могу резать чеснок, смешивать его с соусом и поливать этой смесью зелень. Ну ладно, будет ей салат. После смерти любимого пса она резко постарела. Ностальгия по прошлому и традициям:
– Как хотите, но французский ужин непременно должен завершаться салатом. Друзья мои, хорошая еда сравнима с оргией чувств, но ужин без салата – в лучшем случае оргия онанистов.
Да, Габриэль, ты права, как всегда: пусть будет ужин a la française.[25]25
по-французски (фр.).
[Закрыть]
В прачечной очередь. Пришлось пятнадцать минут ждать, пока стоявшая передо мной девица соблаговолит вынуть свое, давно уже сухое, белье. Вместо того чтобы бросить все трусики и маечки в одну сушку, она – по цвету – одарила своим гардеробом целых три барабана. Очередь имела возможность любоваться крутившимися за стеклом розовыми трусиками, ажурными лифчиками, черными подвязками, на которых красовались ярлычки «Кашарель», «Диор», «Шанель».
Домой я вернулась в 17.30. На столе разбросанные книги, тетради и записка: «Мы идем в кино на ночной сеанс. Развлекайтесь. Михал и Томас».
Развлекались мы замечательно. Габриэль привела Саша. Я не видела его, наверное, год – он еще больше похудел, как-то истончился. Вместо приветствия посветил мне в лицо висевшей над столом лампой и поднес к самым ресницам горящую спичку.
– Прекрасный макияж, Шарлотта. Сколько тебе, собственно, лет?
– Двадцать восемь, а тебе?
– Двадцать пять. Просто феноменальный макияж. – Саша погасил спичку, опустил лампу. – Возвращаясь к нашему разговору. Сама видишь, Габриэль, женщины не могут творить историю. Не то что не умеют, просто не хотят. Они сознательно стирают со своего лица каждый отпечаток времени. Это существа антиисторические.
– Поэтому и принято говорить об их вечной женственности. – Габриэль с уважением поглядела на принесенную мною миску с салатом.
– Почему «их»? – Саша галантно положил ей на тарелку порцию шашлыка с ананасом. – Это и твоя прелестная, зрелая женственность.
– Я избегаю антиисторической женственности. Моя грудь творит историю, – заверила его Габриэль. – Она из силикона, переживет нас всех.
– Не может быть. – Саша долил себе вина. – На ощупь не отличишь от обычной. – Он разглядывал декольте Габриэль. – Фантастика, ей-богу, фантастика.
– И она останется фантастически упругой до скончания загробной жизни. Шарлотта, салат – само совершенство. – Габриэль сложила приборы и вытерла рот салфеткой.
Я представляла себе ее упругую силиконовую грудь среди груды истлевших костей. Саша опьянел, ему с трудом удавалось остановить взгляд на чем-либо. Глаза его то и дело возвращались к бюсту Габриэли, обрамленному лацканами пиджака и вырезом обтягивающей блузки.
– О, какой чудесный Рембрандт, – заметил он над плечом Габриэли приколотую к оконной раме репродукцию «Еврейской невесты». – Поистине художник-гуманист. Рембрандт такой… такой… – он не мог подобрать слово, – общечеловеческий.
– Да, Сашенька, Рембрандт общечеловеческий, как сифилис. – Габриэль вонзила вилку в кусочек ананаса. – На, ешь, – принялась она кормить покорно открывавшего рот Саша.
Я унесла пустые бутылки на кухню. Постояла, прислонившись к двери, – устала от беготни в магазин и прачечную, надоело ждать Ксавье. Если бы не седина, со спины Габриэль можно дать лет тридцать. У нее красивые, хотя и отмеченные старческими пятнами руки – сейчас они запихивают пьяному Саша в рот вилку, словно желая зарезать. Бледный Саша открывает и закрывает рот в полной уверенности, что получает самые лакомые кусочки. Габриэль со смехом уверяет, что это недоеденный шашлык. Тарелка пуста, вилка тоже. Саша сонно стучит зубами. Засыпает.
Габриэль закуривает и откидывается назад, облокотившись головой о стекло. Со двора доносится ежевечернее позвякивание – консьержка везет мусорные контейнеры. Снова тишина. В квартире соседей раздается мелодичное «бим-бом» старинных часов: десять, одиннадцать.
– Садист, – заметила Габриэль.
– Саша? Этот заморыш? – Меня переполняло сочувствие к спящему на стуле Сашеньке.
– При чем тут Саша, он и мухи не обидит. Маятник, маятник отстукивает мгновения. Чего ты стоишь в темной кухне. Садись. – Она указала сигаретой на соседний стул. – Где Ксавье?
– Работает.
– А поляк со швейцарцем?
– В кино.
– А ты?
– Что я?
– Ты где, ведь не здесь же. Рассеянная, молчаливая. Подала, убрала, просто горничная, ей-богу. Кто тебя так?
– Никто, – вздохнула я. – Я люблю Ксавье и боюсь, что он меня бросит.
Габриэль пожала плечами:
– Брось его первая.
– Я его брошу, а он себе кого-нибудь найдет, в результате все равно получится, что это он меня бросил.
– Детка, тебе только двадцать восемь, вся жизнь впереди, с Ксавье или без него. Взгляни на меня. – Габриэль подвинулась к лампе. – Я рассыпаюсь на отдельные морщины, из меня лезут старческие пятна, сиськи из силикона. – Она обняла абажур.
Саша проснулся и, извинившись, отправился в ванную. Пальцы Габриэль были обведены светящимся контуром, я коснулась цветных стеклышек лампы. Бережно накрыла ее ладони своими.
– Ты не старая, вокруг тебя постоянно крутятся мужики – Саша, Жан.
– Ты не поняла, Шарлотта, – Габриэль убрала руки, – я не боюсь ни старости, ни одиночества. Я – не боюсь. Это мое тело уже боится смерти. От страха перед ней оно корчится, ветшает. Я нафаршировала себя силиконом, но тело не обманешь. Вскоре начнут трястись руки, я буду пускать слюни и делать под себя. Не от старости – от панического ужаса перед смертью. – Она оттолкнула абажур, и лампа ритмично закачалась, то освещая, то погружая в тень углы мастерской. Мы глядели на этот маятник, не возобновляя прерванного разговора.
– Чем он там занимается? – забеспокоилась Габриэль. – Саша, все в порядке?!
В ответ мы услышали утвердительное:
– Угу. Только с водой что-то не то, – пожаловался Саша.
Дверь была приоткрыта, Саша, одетый, стоял на коленях в пустой ванне, пытаясь пальцем пропихнуть в сливное отверстие ананасно-мясную кашицу.
– Хотел выкупаться, – объяснил он, ковыряясь в дырке, – но вода какая-то густая, не течет.
Габриэль выудила его из ванны, пустила душ. Ругаясь, смыла остатки шашлыка.
– Мы пошли. Как хорошо, что есть машина. – Она поцеловала меня на прощание, поддерживая качающегося Саша. – Передай привет Ксавье и прочим. Ему, – она потрясла Саша, – простительно, он с утра пил со мной в городе.
Я помогла Саша надеть длинное черное пальто и отвела обнявшуюся парочку на паркинг. Видимо, уже приближался рассвет, потому что лампочки на крыльях Мулен Руж не горели. С сумерек до часа-двух ночи мельница вращается, украшенная красными лампочками. В два крылья замирают, около трех гаснет свет.
О начале дня или конце ночи – в спальне со спущенными жалюзи всегда одно и то же время суток, сероватый мрак – возвестил телефонный звонок. Трубку снял Ксавье.
– Не знаю, надо спросить Шарлотту. Это Михал, они в Ле Мазе, предлагают вместе позавтракать. Они купили французский батон и камамбер.
– Который час? – Я выбралась из-под одеяла.
– Михал говорит, одиннадцать. Идем?
– Одиннадцать. – Я все не могла проснуться. Вот уже несколько минут колокола на близлежащей Трините во славу Господню оглушали как набожных прихожан, так и атеистов. – Воскресенье. – Я наконец пришла в себя и зажгла свет. – Ле Мазе? Там же закрыто по воскресеньям.
– Михал говорит, что в виде исключения открыто, поэтому они там.
– Воскресный завтрак в Ле Мазе – это чудесно, пошли. Если ты, конечно, хочешь.
– Я ничего не хочу, мне все равно, где завтракать – в Ле Мазе или здесь.
– Чего ты не хочешь? – Я старалась быть вежливо отстраненной. – Быть со мной? Меня?
– Подожди, – прервал он. – Михал еще что-то говорит. Ага, что все бессмысленно и ему не хочется жить. Теперь он положил трубку.
– Я тоже не хочу жить, слышишь?
– Ты? А что случилось? – Ксавье сунул телефон под кровать.
– Ты не хочешь быть со мной, ты больше меня не хочешь. – Я не удержалась и заплакала.
– Детка моя, ну что ты болтаешь, я сказал, что ничего не хочу, потому что работа не идет. Я просто злюсь на самого себя. Не плачь. – Он вытер мне щеки краем пледа. – Ты похожа на маленькую растрепанную девочку, а я обожаю маленьких девочек в кружевных трусиках, я всегда их хочу, – он откинул одеяло, – как и их рыженьких пушистых медвежат.
В дверях Ле Мазе мы столкнулись с двумя музыкантами, которые тащили виолончель и барабаны. Хозяин за стойкой подал Ксавье пиво.
– За счет заведения, – предупредил он. – Давно не виделись.
– Пришел посмотреть, по какому случаю вы открыты в воскресенье.
– Мы закрываемся на рождественские каникулы, надо отработать выходные. – Он протянул мне кружку светлого пива.
– Тоже за счет заведения? – поинтересовалась я.
– За мой собственный. – Он по-парижски, четыре раза поцеловал меня. – Мы с тобой еще не поздоровались.
Из-за балюстрады на втором этаже выглянул Томас:
– Наконец-то, мы вас уже час ждем.
Еще не добравшись до лестницы, мы успели поздороваться с парой столиков знакомых и знакомых знакомых. А также послушать потрясающий саксофон Андре и оценить новый блюз Брайана – американца, играющего на гитаре и продающего в метро портреты-блюз: на голубом фоне – грустные лица в стиле маньеризма.
Сегодня Михал с Томасом вполне могли бы ему позировать – бледные, под глазами синие круги после бессонной ночи. Просидели десять часов в экспериментальном кинотеатре Латинского квартала.
– Стоит посмотреть, – зевал Михал. – Сходи, Шарлотта, это фильм Линча о таро. Начинается с тринадцатой карты – Смерти: обнаружена убитая девушка. Появляется Фокусник – молодой умный агент ФБР, он ищет преступника. Затем Дурак – безумный фанатик-убийца. Смерть принимает облик лысого добродушного великана. Между Фокусником, Дураком и Смертью – прочие карты таро: Дьявол, Ясновидящие, Повешенный. Есть и занавес, который скрывает лицо Папессы, разделяет сон и явь. В фильме он из красного бархата, благодаря нему агент ФБР Дейл Купер может беседовать с духами.
Томас не согласился с интерпретацией Михала.
– Смерть, молодой, талантливый полицейский и убийца-безумец – непременные атрибуты каждого второго детектива. Меня больше интересует другая игра подсознания, и если детали действительно тщательно продуманы, я готов признать: Линч – гений, а «Твин Пике» – шедевр. История начинается с того, что на берегу находят тело Лауры Палмер, студентки лицея, убитой извращенцем-садистом. Со временем выясняется, что девушка была нимфоманкой. «Лаура» ассоциируется с лавровым деревом, «Палмер» – с пальмой, то есть перед нами двойная аллюзия с деревом. В своих «Метаморфозах» Овидий описывает убегающую от фавна нимфу по имени Дафна. Не желая попасть в лапы преследователя, она с помощью матери, речной богини, превращается в лавровое древо. Не знаю, удачная ли это аналогия – судьбы нимфоманки Лауры Палмер и нимфы Дафны, – но согласитесь, совпадение удивительное.
Ксавье отложил батон, которым закусывал пиво:
– Merde, я, пожалуй, брошу скульптуру и буду делать фигурки таро. Вы сочините каталог для выставки, вставите туда истории вроде этой, сдобрите Юнгом и Папюсом – и мировая слава обеспечена. Я тут мучаюсь, часами вожусь с глиной, и лишь изредка удается что-нибудь продать, а мужик снял фильм-таро – и готово: люди ночь напролет сидят в кино, дискутируют, копаются в поисках неизвестно чего.
– Неплохая идея, на ней можно заработать, – заметил Михал, кроша в кофе камамбер. – Кофейный суп, очень вкусно, – похвалил он собственный кулинарный экспромт.
Не проявляя интереса к разговору, Томас внимательно слушал блюз Брайана и разглядывал зал на первом этаже. Наверх поднялся молодой тибетский монах с кожаным портфелем. Его сопровождал бритый француз в развевающихся оранжевых одеждах. Они заказали чай и погрузились в заполнение каких-то анкет.
– Отец, может, вина к чаю? Почти церковное. – Бармену удалось перекричать саксофон.
Монах в ответ улыбнулся, ожидая, пока француз переведет предложение хозяина, размахивавшего бутылкой красного вина. Поняв, о чем речь, тибетец заулыбался еще приветливее и несколько раз взмахнул ладонью в знак не то уважения, не то отказа, не то какого-то восточного благословения.
– Чем на самом деле отличается буддизм от христианства? – поинтересовался Ксавье.
– Христиане пьют вино, а буддисты вроде чет, – выдал Михал.
– Я серьезно спрашиваю.
– В чем разница между буддизмом и твоим христианством или христианством вообще? – уточнила я.
Ксавье удивленно взглянул на меня:
– Шарлотта, что за язвительный ум, наверняка влияние Михала.
– Это не мое влияние, – скромно запротестовал Михал, – а отсутствие твоего с тех пор, как ты увлекся столярными работами.
– Вот самое простое объяснение, – Томас отодвинул свою чашку, и Михал принялся крошить в нее сыр, – согласно буддизму, все всё выдумали, а согласно христианству – все всем прощают. Ясно?
– Что выдумали?
– Всё: Михала, тебя, меня, сыр, столик. Всё есть иллюзия, майя.
– Не верь. – Михалу, похоже, не терпелось поделиться своей версией буддизма. – Майя вовсе не иллюзия. Однажды я бился головой о стену – и ничего, даже следа не осталось, а когда бился разумом о майю, башка разлетелась вдребезги.
Томас снова смотрел вниз, Ксавье затянулся сигаретой.
– Вы правы, барокко могли выдумать только испанцы. Посмотрите на ту парочку в углу, под часами.
Толстая блондинка и красавец южного типа разговаривали по-испански, потягивая попеременно пиво и молоко. Перед ними на столике валялись ломаные сигареты, сигары, перевернутые чашки.
– Я бы не назвал эту смесь пива с молоком или манеру запивать чай кофе отвратительной. Я наблюдаю за ними с того момента, когда они пришли. Случайно перевернули чайник, вываляли в луже сигареты, макали шоколад в пиво – и все это с удивительно барочным обаянием.
Мы вернулись домой. Томас проверил счетчик, перевел киловатты во франки:
– Мадам и месье! За неделю мы сэкономили достаточно, чтобы сегодня позволить себе включить отопление на всю ночь.
Михал на своей подстилке ждал, пока в комнате станет тепло.
– Ксавье, хочешь, я тебе попозирую для какой-нибудь фигуры таро? – Он высунул ногу из-под пледа.
– Я лучше почитаю. – Ксавье уселся к батарее.
– Для какой карты ты хочешь позировать? – спросила я Михала.
– Все равно, могу даже изобразить Императрицу или Папессу в платке. Ради Бога, мне только теплее будет… Можно Мир и Звезду, лишь бы не уродцев с Колеса фортуны или этих, нашинкованных, с карты Смерти.
– А знаешь, Ксавье, это очень оригинальная идея – карты таро с изображением одного и того же человека.
– Шарлотта, это было бы не марсельское, а маниакально-возвеличивающее таро: Михал-ангел, Михал-дьявол, Михал одетый, Михал голый, Михал-мужчина, женщина, нечто среднее. Судя по тому, что ты рассказывала, имеет смысл рисовать только марсельское таро, во всех прочих детали варьируются, а архетип стирается.
– Для медитации измененное таро не годится, но гадать на нем можно.
Ксавье отложил книгу:
– Я не собираюсь открывать лавочку с веерами, гадальными картами и эликсирами молодости. Скульптура, рисунок должны быть истинными, то есть архетипическими.
– Это все на искусствоведческом изучают – про истину и архетипы? – Томас оторвался от листочка, на который выписывал слова.
– Нет, не изучают, художник с этим рождается.
– Дальше можешь не расспрашивать, – предупредил Михал. – Я уж однажды пытался. Художник рождается с архетипом художника, на этом у Ксавье рациональные аргументы заканчиваются. Остальное он может нарисовать, вылепить, станцевать.
– Ага. – Томас вернулся к своей работе.
– Это «остальное» – вовсе не шутки. – Ксавье ногтем соскабливал воск с дощатого пола. – Передать архетип, не нарушив его собой, собственным неумением.
– Не понимаю, ты хочешь нарисовать новый вариант марсельского таро, ничего в нем не изменив? Не получится, это невозможно, – убеждала я Ксавье.
– С точки зрения рациональной невозможно, я понимаю. Нужно довериться инстинкту, должен быть какой-то способ.
– Шарлотта, как сторонний свидетель советую тебе благословить мужа в дальний путь, – сочувственно посоветовал Михал. – Он ступил на счастливую стезю иррациональности. Многие возвращаются оттуда Наполеонами, Леонардо да Винчи или самостоятельными гениями.
– Звучит, как цитата из Достоевского, – заметил Ксавье, продолжая чистить доску.
– Жизнь вообще похожа на цитату из Достоевского. – Михал выпутался из кокона пледов. – Кофе, чай? – Он соскочил с подиума на теплый пол.
– Для обеда меню в самый раз, – буркнул Томас.
– Обед будет только завтра на завтрак, холодильник пустой, – донеслось из кухни.
Вечером зашла Габриэль – искала фуляровый платок. Саша, должно быть, потерял его по дороге на стоянку. Я помню, что перед уходом закутывала ему шею. Габриэль была не в лучшем настроении. Саша простудился и заявил, что болотистый парижский климат ему вреден, а температура ниже пяти градусов равносильна смерти. Завтра он улетает на Майорку – будет лечить грипп у тетки де Кустен. Саша провел в ее дворце детство, и лишь она сумеет должным образом поправить его подорванное здоровье. Уходя, Габриэль столкнулась в дверях с Мишелем. Здороваясь, он дал нам понять, что его визит носит исключительный характер. По воскресеньям он не выходит из дому, поскольку в этот день ощущает себя пошляком. Однако ему непременно надо оправить в серебро сережки, полученные накануне от Грега и Марка, знакомых владельцев одной лондонской галереи. Украшения, которые я делала в свое время, очень ему нравились, может, я бы взялась за эту работу?
– Вот сережки. – Он протянул мне платок с двумя прозрачными кулончиками.
– Не слишком тяжелые? – Я взвесила их на ладони. – Еще пара грамм серебра, и уши у тебя вытянутся до плеч. Вылей оттуда эту мутную воду, они станут легче.
– Это не вода, это формалин. Для консервации эмбрионов.
– Эти создания внутри – эмбрионы? – Я с отвращением швырнула сережки на стол.
Ксавье понюхал их, посмотрел на свет.
– Эмбрионы чего, обезьяны? Кенгуру? – гадал он.
– Человека, – развеял его сомнения Мишель.
– И чьи же это детки? – Сережки выпали на пол из рук Ксавье.
– Что ты делаешь! – Мишель поднял украшения и проверил, целы ли они.
– Откуда эти английские сукины дети взяли человеческие эмбрионы? – размышлял вслух Ксавье.
– Можно? – Томас взглянул на сережки и передал Михалу.
– Это наверняка не дети Грега и Марка. Они очень любят друг друга, – Мишель улыбнулся, – и часто этим занимаются, но иные законы природы непреодолимы.
– Не лучше ли окрестить трупики, а затем похоронить? – Михал завернул сережки в платок.
– Или съесть. – Томас не сомневался, что Мишель воспримет его слова не иронически, а как искушение.
– Съесть? Похоронить? Разве вы не видите, что эти сережки – произведение искусства, изысканно соединяющее метафору жизни и смерти? Как можно их уничтожить?
– Послушай, Мишель. – Ксавье уже успокоился. – Носи свои сережки, мне это не мешает, но ты ошибся адресом, здесь не прозекторская.
– А ваш холодильник?
– Что наш холодильник? – не понял Ксавье.
– У вас в холодильнике лежит человеческий череп, – злорадно напомнил Мишель.
– Ну знаешь! – Ксавье вышел из себя. – Это череп Томаса, научный, это не жертва аборта.
– А откуда такая уверенность, что мои эмбрионы – жертвы аборта, может, они тоже скончались естественной смертью? Главное – идея, поэтому я хочу обогатить ее серебром, лунным элементом, напоминающим об изменяемости вещей. Скрюченный плод в форме нарождающегося месяца. Околоплодные воды, подобно океану, подчиняются приливам и отливам, фазам луны.
Мишель был готов до бесконечности рассуждать о лунной символике серебра. Заслушавшись, Ксавье внимал каждому слову, если оно было хоть как-то связано с алхимией. На меня все это не действует, я и прикасаться к этим сережкам не подумаю. Пусть ищет ювелира, которому безразлично, в чем копаться. Михал делал вид, что читает. Томас перестал раскладывать словари и, пытаясь привлечь внимание Мишеля, обаятельно улыбнулся.
– О, я вижу, Томас, ты со мной согласен, – обрадовался Мишель. – Объясни, пожалуйста, Ксавье и Шарлотте более доступно, почему серебро подходит для эмбрионов. – Похоже, Мишель решил прибегнуть к помощи швейцарца.
– Оправит тебе Шарлотта сережки или нет, это будет ее художественное решение, которое не имеет ничего общего с алхимией. Расскажи лучше, какая тебе польза от твоих познаний, сверкающих, прости за поэтическую банальность, словно драгоценный камень? – Улыбка Томаса превратилась в гримасу. – Вспомни, сброшенный на землю Люцифер освещал свой путь вниз сиявшим у него во лбу изумрудом. Знаешь, что об этом думает Великая Богиня? Что он может его себе в жопу засунуть.
– Алхимия не приемлет вульгарных слов, – с высокомерием посвященного заметил Мишель.
– Ты не понял. Аналогия, может, и вульгарная, но само слово – нет. Я просто чересчур обобщил. Немцы считают неприличным словом не «жопу», а «дырку в жопе». Честно говоря, Мишель, я полагаю, что ты не алхимик, а метафизический самогонщик. Надеюсь, ты не обиделся?
Мишель не выглядел обиженным, скорее даже довольным.
– Обиделся? – искренне удивился он. – Ты шутишь. Теперь я убедился, что ты из конкурирующей масонской ложи, какой-нибудь гельветской, дружественной Национальной Французской ложе. Мне остается лишь попрощаться. – Он кивнул Томасу, подал руку Ксавье. – Следи за тем, кого принимаешь у себя дома. – Он чмокнул меня куда-то над ухом и вышел.
– Прости, – смущенно проговорил Томас, когда стихли шаги на лестнице и скрипнула дверь парадного.
– Ничего, – успокоил его Ксавье. – Вы кое-что для себя прояснили. Честно говоря, я мало что понял.
– Я тоже, – призналась я.
– В какой-то момент я испугался, что Томас изъясняется гомосексуальными намеками, – поделился с нами Михал. – Камень в жопе и все такое. А он Мишеля разделал по-масонски. Поздравляю, маэстро. И как я раньше не догадался: безупречный образ жизни, никаких вредных привычек, постоянный источник дохода, например, стипендия, любимый череп, кандидатская по религиозной символике. Мишель-то проныра, живо сообразил, в чем дело.
– Перестаньте изображать из меня масона. – Томас хладнокровно налил себе полную чашку чая. – Мишель – параноик, это заразно. Будь я масоном, думаете, променял бы удобненькую и уютненькую ложу на вашу промерзшую мастерскую? Мишель думает, что если человек пользуется масонским языком, то сам непременно масон. Я лучше него разбираюсь в символике именно потому, что не принадлежу ни к какому братству и могу позволить себе любые мысли и ассоциации, а не только те, что записаны в масонском уставе. Я вам кое-что покажу. Шарлотта, дай карты. – Он сел рядом со мной и разложил таро. – Иди сюда, Михал, это специально для тебя: маленькая лекция о случайности. Утром в Ле Мазе мы говорили о кинематографическом таро, теперь я расскажу о мифологичесском.
У Лая и Иокасты, царя и царицы Фив (карты три и четыре), не было наследника. Они отправились к дельфийскому оракулу (вторая карта), который предрек им рождение сына-отцеубийцы. Вскоре исполнилась первая часть предсказания: в царской семье появился ребенок, которого назвали Эдип. Чтобы не дать предсказанию свершиться до конца, мальчика решили умертвить. Лай отнес сына в лес, подвесил к дереву за ногу и оставил на съедение диким зверям. Карта двенадцать – Повешенный на дереве так же, как Эдип, чье имя означает «опухшая стопа». От неминуемой смерти ребенка спасли коринфские пастухи. Эдип вырос в другой семье, но, повзрослев, захотел узнать свое предназначение. Дельфийский оракул повторил жестокое предсказание. Эдип покинул дом приемных родителей, уверенный, что таким образом избежит фатума. Он отправился в Фивы, но по дороге разогнавшаяся колесница Лая (карта семь – Властитель на колеснице) повредила ему ногу. В ярости Эдип убил царя (карта тринадцать – Смерть косой отсекает коронованную голову). У ворот Фив Эдип узнал, что овдовевшая Иокаста пообещала взять в мужья того, кто освободит жителей города от чудовища. Это Сфинкс (карта десять – Колесо фортуны со Сфинксом). Тут дословность заканчивается. Можно доказывать дальше, что таро – миф об Эдипе в форме комикса. Но меня интересует метафизика, а не фикция. – Томас сложил карты в коробочку.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.