Текст книги "Лев Толстой. Психоанализ гениального женоненавистника"
Автор книги: Мария Баганова
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 13 страниц)
Мария Баганова
Лев Толстой. Психоанализ гениального женоненавистника
«Открой людям истину, как Евангелие, которая должна спасти их и избавить от зла – и, кроме неприятности, ничего не будет открывателю. Напиши пьесу, еще лучше похабный роман – и тебя засыплют цветами, похвалой, деньгами».
Л.Н. Толстой
© ООО «Издательство АСТ», 2014
Пролог
«Господи, умиротвори Россию ради церкви Твоей, ради нищих людей Твоих, прекрати мятеж и революцию, возьми с земли хулителя Твоего, злейшего и нераскаянного Льва Толстого и всех его горячих последователей…» — об этом всего лишь два года назад молил Иоанн Кронштадтский, и его слова публиковала газеты. Теперь, судя по всему, его молитва сбывалась. Тот, чьи произведения составили славу России, но чьи крамольные мысли возмутили власть предержащих, отлученный от церкви великий писатель и философ умирал в квартире Ивана Ивановича Озолина – начальника нашей станции. Несколько врачей сделали все для поддержания его жизни, но эти усилия оказались тщетны. Теперь, на исходе этой тяжелой недели, мы все понимали это.
Глава 1
31 октября
После довольно бурно проведенной молодости – учебы в Императорском Университете, участии в студенческих собраниях и даже в антиправительственных волнениях, я разочаровался во всем, что напрямую не касалось моей специальности, уехал в провинцию и устроился на должность старшего врача железнодорожной амбулатории на станции Астапово. Это узловая станция на пересечении железнодорожных линий, идущих из Ельца в Троекурово и из Смоленска в Раненбург. Там я зажил спокойно, не хватая звезд с небес, но получая удовлетворение от сознания того, что приношу пользу. И так продолжалось довольно долго, вплоть до промозглой осени 1910 года.
Вечером 31 октября меня срочно вызвали к необычному больному. Уже совсем стемнело, день выдался холодным, дул резкий ветер. В такую погоду и в это время суток требовалась важная причина, чтобы лишний раз вытащить меня из дома; мой хороший знакомый Иван Иванович Озолин понимал это, поэтому не стал бы посылать за мной без веского повода. Присланная им со старшим сыном записка была короткой, но ее тон ясно говорил, что медлить нельзя. Я тут же оделся и отправился в его дом. Там меня ждал пациент – один из величайших писателей и философов современности, гений слова и мысли.
Оказался он совсем не таким, как я представлял по виденному мною портрету на передвижной выставке. Этот портрет провисел там недолго: студенты увенчали его гирляндами цветов (в числе которых были и принесенные мною), и власти, признав портрет «соблазнительным», распорядились его убрать. Лев Толстой представлялся мне мощным величественным стариком, почти богатырем – и я не сразу узнал его в щуплом, костлявом седом человечке с нелепо торчащей бородой. Он лежал на пружинной кровати в самой просторной комнате в доме Озолина. В головах кровати за ширмой разместили туалетные принадлежности.
У кровати стоял принесенный откуда-то ночной столик со свечой, дававшей достаточно света, чтобы делать записи, и стул. На столике лежали две тетради, одна большая и пухлая, другая – поменьше. На другом столике разложили секретарские принадлежности. Лекарства и принадлежности для клистиров и компресса были сложены в шкаф. Я обратил внимание на два лежавших на полу открытых чемодана, один из которых был заполнен носильными вещами, а другой – какими-то толстыми тетрадями.
– Это дневники Льва Николаевича, – объяснили мне, – и его многочисленные статьи, приготовленные для публикации.
С больным была его дочь Александра Львовна и еще сухонький бледный лысоватый человечек, говоривший с южным акцентом. Он представился как Душан Петрович Маковицкий – личный врач Толстого. Говорил он немного и всегда очень вежливо. Было видно, что он старался окружить пациента всяческой заботой, хотя и был крайне растерян. Он вкратце обрисовал ситуацию:
– Лев Николаевич непременно желал ехать в вагоне третьего класса, с простым народом, – объяснил он, – но вагон оказался переполненным и прокуренным. Пассажиры из-за тесноты даже перебирались в товарные вагоны-теплушки. Я поспешил к начальнику вокзала с требованием прицепить дополнительный вагон, но тот отправил меня к другому чиновнику, второй чиновник указал на дежурного… А дежурный в это время был в вагоне, глазел на Толстого, которого пассажиры уже узнали. В конце концов мне ответили, что лишнего вагона нет, – досадовал он. – Наш вагон был самый плохой и тесный, в каком мне когда-либо приходилось ездить по России. Отделения в вагоне узки, между скамейками мало простора, багаж тоже не умещается. Духота… Вскоре Лев Николаевич стал задыхаться от духоты и дыма, потому что половина пассажиров курили. Надев меховые пальто и шапку, глубокие зимние калоши, он вышел на заднюю площадку. Но и там стояли курильщики. Тогда он перешел на переднюю площадку, где дул встречный ветер, но зато никто не курил, а стояли только баба с ребенком и какой-то крестьянин…
– Долго он там пробыл? – уточнил я.
– Три четверти часа. Роковые три четверти часа… – сокрушался доктор Маковицкий.
Три четверти часа на ветру – этого было вполне достаточно, чтобы старик простудился.
– Было крайне неосторожно позволять ему так долго находиться на холоде, – заметил я.
Бледные щеки Маковицкого порозовели, казалось, он готов наговорить мне колкостей… но тут слово взяла дочь больного. Александра Львовна была статной, немного полноватой девушкой, крепкой и широкой в плечах. Ее округлое лицо с довольно правильными привлекательными чертами носило явные следы сильного утомления, но несмотря на это она ни на что не жаловалась и старалась помочь, чем может.
– Да, Душан Петрович все правильно изложил: заболел папа еще в поезде, еще до Данкова, – принялась рассказывать она. – Жар все усиливался и усиливался, заварили чай и дали ему выпить с красным вином, но и это не помогло, озноб продолжался. Мы растерялись…
Она склонила голову и содрогнулась всем телом.
– Но у вас в Астапово наш незаменимый Душан Петрович сумел разыскать начальника станции, и он так любезно дал нам комнату в своей квартире и даже согласился послать за вами, чтобы Вы могли в случае нужды помочь Душану Петровичу.
Помочь? Старик восьмидесяти двух лет, холодный сырой ноябрь, сильная простуда – все это складывалось в не слишком обнадеживающую картину. Будь передо мной простой обыватель, я бы обеспечил ему надлежащий уход и посоветовал бы родственникам уповать на Бога… Но что делать в данном случае, я не знал: ведь моим пациентом стал один из известнейших людей России, и причем известность эта в немалой степени была скандальной.
Я оборотился к пациенту. Графа сильно знобило… Он то извинялся, что «наделал хлопот», то забывал, что находится не дома, и требовал, чтобы все было приготовлено «как всегда», удивляясь, что вещи стоят не на своих местах. Видно было, что он крайне истомлен и, прежде всего, нуждается в отдыхе. Временами у него начиналось обморочное состояние. Александра Львовна сообщила, что такое бывало и прежде. По ее словам, в такие минуты ее отец теряет память, заговаривается, произнося какие-то непонятные слова. Я обратил внимание, что левая рука его и левая нога временами судорожно подергиваются. То же самое появлялось временами и в левой половине лица.
– Что уже предпринимали?
– Дали Льву Николаевичу крепкого вина, ставили клизму, – объяснил доктор Маковицкий.
Щеки Александры Львовны запылали, она закрыла лицо руками и что-то прошептала. «Мне так стыдно, я помогала…» – разобрал я.
– Больной был в сознании? – обратился я к Маковицкому.
– По-моему, да. Но он ничего не говорил, только стонал, лицо было бледно, и вот эти судороги, хотя и слабые…
– Судороги? Нечто вроде припадков? – уточнил я.
Александра Львовна кивнула.
– Да, именно так. Судорожные припадки, головокружения, обмороки случаются у Льва Николаевича, – снова вступил в разговор Душан Петрович. – Как мне рассказывали, бывало в детстве и вот теперь, последнее время – часто.
– Подробнее расскажите! Это важно, – потребовал я, делая пометки в записной книжке.
– Менее чем за месяц до ухода папа едва не умер. Это случилось после того, как… мы с мамой… поссорились. – Александра Львовна потупилась. – Папа был расстроен, ушел гулять надолго… замерз. Потом вернулся, лег отдыхать, уснул… Потом началось, но меня там не было.
– А какое было предпринято лечение во время припадка? – обратился я к Маковицкому.
– Ему поставили горчичники на икры, уложили вокруг ног бутылки с горячей водой, поставили клистир… На голову – компресс…
– И каково же Ваше, коллега, объяснение? В чем причина припадка? – поинтересовался я.
– Я полагаю, что причина – в отравлении мозга желудочным соком, – ответил он. – Хотя приезжий доктор утверждал иное. Он считал, что судороги могли быть обусловлены нервным состоянием Льва Николаевича и наличностью у него артериосклероза.
Я засомневался в обоих диагнозах.
– С тех пор все было спокойно? – уточнил я.
– Более-менее…
– Настолько все спокойно, что вы решили отправиться в путешествие.
– Да, – коротко подтвердил доктор Маковицкий.
Я проверил пульс и померил температуру больному, выслушал его дыхание. Результаты осмотра еще больше убедили меня в том, что положение крайне серьезно. Я обнаружил в нижних долях легких сзади обильные сухие и влажные хрипы и заподозрил воспаление легких. При этой болезни в первую очередь больному необходим покой и отдых, о чем я и объявил. При обеспечении соответствующего комфорта к утру ему должно было стать немного легче.
– Папа просил не сообщать в газету про его болезнь, – заговорила Александра Львовна, – и вообще никому ничего не сообщать о нем. Я настаиваю, чтобы вы хранили тайну, папино спокойствие мне дороже всего и всех в мире.
Вздохнув, я обещал ей, что врачебная тайна для меня свята. Потом, вспомнив смущение молодой особы при упоминании о клизме, я предложил прислать из амбулатории фельдшера в помощники. Мое предложение приняли с благодарностью.
С Иваном Ивановичем я был знаком хорошо и уже долгое время безуспешно лечил мучившие его головные боли, а также разнообразные болячки его пятерых детей. Был он человек простой и добросердечный, выбившийся из рабочей среды, но умный и получивший достаточное образование, латыш по национальности и лютеранского вероисповедания, как и ваш покорный слуга. Супруга его Анна Филипповна была большой поклонницей Толстого, и на ее книжной полке можно было найти некоторые из его замечательных романов. Дом Озолиных был небольшим: четыре комнатки, маленькая передняя и кухня. Теперь хозяин освободил больному две комнаты, переселив детей и супругу в комнатку сторожа, а сам заявил, что собирается переночевать в своем кабинете на вокзале.
Глава 2
1 ноября
Я был скромен и не сказал никому ни слова про гостей начальника станции, но уже на следующее утро я не мог не заметить, что в Астапово стало многолюднее нежели обычно. По пустынным обычно улицам теперь бродили зеваки, праздношатающиеся личности, а также молодые и не очень люди с остро заточенными карандашами в нагрудных карманах.
Иван Иванович показал мне газету «Русское слово», где на третьей полосе был напечатан краткий репортаж собственного тульского корреспондента: «Тула, 29, X (срочная). Возвратившись из Ясной Поляны, сообщаю подробности отъезда Льва Николаевича. Лев Николаевич уехал вчера, в 5 часов утра, когда еще было темно. Лев Николаевич пришел в кучерскую и приказал заложить лошадей. Кучер Адриан исполнил приказание. Когда лошади были готовы, Лев Николаевич вместе с доктором Маковицким, взяв необходимые вещи, уложенные еще ночью, отправился на станцию Щекино. Впереди ехал почтарь Филька, освещая путь факелом. На ст. Щекино Лев Николаевич взял билет до одной из станций Московско-Курской железной дороги и уехал с первым проходившим поездом.
Когда утром в Ясной Поляне стало известно о внезапном отъезде Льва Николаевича, там поднялось страшное смятение. Отчаяние супруги Льва Николаевича, Софьи Андреевны, не поддается описанию».
Не могу даже описать, насколько заинтриговала меня сия необычная заметка! Некогда в бытность мою в столице мечтал я не о карьере земского врача. Тогда, лет десять назад, я грезил о мировой известности, о новых методах лечения и при каждом удобном случае выписывал из-за границы соответствующую литературу – Вейнингера, Юнга… «Толкование сновидений», «Психопатология повседневной жизни» – эти труды Зигмунда Фрейда стали моими настольными книгами. Я посещал лекции о патологических характерах и нашего российского приват-доцент кафедры душевных болезней Московского университета и почерпнул для себя много полезного[1]1
«Патологические характеры». П.Б. Ганнушкин читал цикл лекций в 1903 году.
[Закрыть]. Потом, по глупости, участвовал в студенческих волнениях и был выслан из столицы… Довольно скоро понял я, что для России психология, да и вообще любое копание внутри человеческой личности, – не самая важная надобность. Куда важнее лечение туберкулеза, сифилиса, дифтерии… Борьба с элементарной антисанитарией… Но вот теперь у меня был пациент, которому я мало чем мог помочь, но чьи страдания обязан был облегчить, однако более всего в этом пациенте меня интересовала именно душа, а не тело.
Фельдшер из амбулатории наведывался в дом Озолина раз в день на пару часов для помощи в необходимых больному гигиенических процедурах. Это позволяло пощадить девичью стыдливость его дочери, которая на деле доказывала свою преданность отцу, почти неотлучно дежуря у его постели. Однако и этой самоотверженной особе необходим был отдых. Тогда ее сменял Душан Петрович. Я скоро заметил, что в нагрудном кармане он носил листки плотной бумаги, на которых тут же записывал любое изречение своего кумира, стоило тому лишь заговорить. Однако любому человеку необходимы сон и еда, а потому в некоторые моменты я оставался с больным наедине.
Душевное состояния Льва Николаевича нельзя было назвать мирным, но ведь и некоторые святые, например католичка Екатерина Сиенская, заканчивали жизнь в страшных терзаниях духа. В силу этого душевного разлада велика была в нем потребность говорить, доверять какому-то другому человеческому существу свои мысли, воспоминания и сомнения. Из-за трагического и несправедливого отлучения Лев Николаевич был лишен возможности беседовать с духовником, близкие же явно привыкли смотреть на него снизу вверх и сразу соглашались со всеми его словами, так что беседы не получалось.
Ситуация казалась мне скандальной. Я никогда не мог отнести себя к интеллектуальной элите общества, но все же и в молодости, и сейчас я всегда старался выписывать газеты и книжные новинки и поэтому мог считать себя в курсе философских веяний своего времени. Имя графа Толстого значило для меня многое. Далеко не все в его воззрениях я понимал и тем более – принимал, но потрясенный колоссальностью его мысли я привык считать, что столь могучего интеллектуала, философа и почти пророка должна окружать гармоничная светлая атмосфера. И теперь я, скромный провинциал, никак не мог понять, почему старый человек, граф, Рюрикович, состоятельный помещик, внезапно бежал из собственного дома? Почему он теперь умирает в чужом доме, не извещая о своем состоянии ни жену, ни родных? Понимая, что на то должны быть свои причины, я принялся наблюдать за происходящим с любопытством, далеко выходящим за рамки медицины, порой задавал вопросы, стараясь запоминать, а особенно важные вещи – записывать. К счастью, записи мои не привлекали ничье внимание, все принимали их за обычную историю болезни.
К утру температура у больного, как я и предсказывал, снизилась до нормальной, и его дочь и личный врач вздохнули с облегчением. Они даже поговаривали насчет того, чтобы отправиться дальше, но я, понимая, что это лишь временное улучшение, категорически возразил. В станционной аптеке и в нашей амбулатории не было достаточного количества медикаментов для лечения столь серьезного недуга, и, посовещавшись с Иванов Ивановичем, мы отправили человека в Москву – за кислородом и лекарствами. Александра Львовна снабдила его запиской к хорошему знакомому Толстых – доктору Беркенгейму.
Но несмотря на неоптимистичный прогноз, когда жар спал, Лев Николаевич почувствовал себя вполне хорошо и его мысли приобрели ясность. Заполняя карту, я затруднился с указанием должности пациента. Лев Николаевич кротко улыбнулся и сказал:
– Какая разница? Напишите просто «пассажир поезда № 12». Все мы пассажиры в этой жизни, – добавил он. – Но один только входит в свой поезд, а другой, как я, схожу.
Под предлогом, что мне необходимо восстановить историю болезни, я выспросил Александру Львовну об обстоятельствах отъезда ее отца из имения. По ее словам Лев Николаевич уехал из Ясной Поляны рано утром 28-го числа, отправившись в Оптину пустынь – знаменитый монастырь.
– Папа поначалу уехал без меня… был в Оптиной пустыни, в монастыре… Недолго. Вы ведь… знаете, наверное… – Она замялась, не зная, как я отреагирую.
Конечно, я знал об отлучении графа Толстого от церкви и об Указе Святейшего Синода о том, что если Лев Николаевич умрет, то молиться о нем нельзя. «Воспретить совершение поминовения, панихид, заупокойных литургий по графе Льве Толстом в случае его смерти без покаяния», – значилось в том документе. Я сказал Александре Львовне, что я в курсе всех этих событий, но что сам принадлежу к лютеранской церкви и потому не являюсь «верным чадом Православныя Греко-Российския Церкви», коим адресовалось то послание. Девушка продолжила рассказ:
– Из Оптиной папа отправился к тете в Шамордино – там женский монастырь, тетя там живет. И я туда к нему приехала…
– Саша сказала, что нас догонит, и мы поехали, – заговорил вдруг Лев Николаевич. – Сначала вдвоем с Душаном… В Козельске Саша догнала, сели, поехали. Ехали хорошо, – он заулыбался, потом прослезился, – но в 5-м часу стало знобить, потом 40 градусов температуры…
– Даст Бог, все обойдется! – Я покривил душой. – Но крайне неосторожно было вам по промозглой и сырой погоде ехать в такую даль…
– Наделал я всем хлопот, – вздохнул Лев Николаевич. – Начальник этой станции такой милый человек! – ласково произнес он, а по щекам его заструились слезы. – Комнаты дал, выделил человека, чтобы меня под руку поддерживал, лампу впереди держал, боялся, что коридор темный… Чудесный человек!
– Вы плачете? – недоуменно спросил я. – Что-то болит? Вам плохо?
– Ах, от радости, или от болезни, или от того и другого вместе я стал слаб на слезы, – пояснил Лев Николаевич, – на слезы умиления, радости… Впрочем, меня и в детстве прозывали «Лева-рева», «Тонкокожий»…
Дочь заботливо обтерла ему щеки платком.
– Отдыхайте, – попросил я. – Я вижу, дочка Ваша может Вам почитать что-то. – Я указал на чемодан с книгами. – У вас много всего с собой, да и Иван Иванович человек книжный.
– Это «Круг чтения» – мысли разных писателей, мною заботливо собранные, – объяснил Толстой. – И мои дневники… Там есть и о том, почему я ушел. – Он вдруг заволновался. – Я же вижу, вы недоумеваете.
– Почитайте, пожалуйста, мне очень интересно! – подтвердил я.
Александра Львовна взяла пухлую тетрадь, пролистнув несколько страниц, нашла нужную:
– Еще в 1897 году папа писал: «Как индусы под 60 лет уходят в леса, как всякому старому религиозному человеку хочется последние годы своей жизни посвятить Богу, а не шуткам, каламбурам, сплетням, теннису, так и мне, вступая в свой 70-й год, всеми силами души хочется этого спокойствия, уединения…» – Она оторвалась от чтения и взглянула на меня. – То же самое папа писал и совсем недавно: «Я делаю то, что обыкновенно делают старики моего возраста. Уходят из мирской жизни, чтобы жить в уединении и тиши последние дни своей жизни». Вот вам и объяснение!
Она посмотрела на меня очень внимательно, несколько округлив глаза, словно маленькая девочка, которая дала простой ответ на какой-то очень сложный вопрос. Впрочем, возможно, так оно и было.
– Эта тетрадь?… – начал я.
– Папин дневник, – с готовностью объяснила Александра Львовна. – Он предназначен для печати.
– То есть его можно читать? Это не личные записи? – Передо мной открывалась интереснейшая перспектива.
– Нет. Ничего скрытного тут нет. Вот, слушайте, – сказала она. – Папа объяснил тут все. – И она снова принялась за чтение. – «Жизнь нашего круга – богатых, ученых – не только опротивела мне, но потеряла всякий смысл. Все наши действия, рассуждения, науки, искусства, – все это предстало мне в новом значении. Я понял, что все это – одно баловство; что искать смысла в этом нельзя. Жизнь же всего трудящегося народа, всего человечества, творящего жизнь, представилась мне в ее настоящем значении. Я понял, что это – сама жизнь, и что смысл, придаваемый этой жизни, есть истина, и я принял его». – Она сделала паузу, взглянув на отца, который слышал ее с явным удовольствием. – «Я отрекся от жизни нашего круга, признав, что это не есть жизнь, а только подобие жизни, что условия избытка, в которых мы живем, лишают нас возможности понимать жизнь, и что для того, чтобы понять жизнь, я должен понять жизнь не исключений, не нас, паразитов жизни, а жизнь простого трудового народа, – того, который делает жизнь, и тот смысл, который он придает ей. Простой трудовой народ вокруг меня был русский народ, и я обратился к нему и к тому смыслу, который он придает жизни. Смысл этот, если можно так выразиться, был следующий. Всякий человек произошел на этот свет по воле бога. И бог так сотворил человека, что всякий человек может погубить свою душу или спасти ее. Задача человека в жизни – спасти свою душу; чтобы спасти свою душу, нужно жить по божьи, а чтобы жить по божьи, нужно отрекаться от всех утех жизни, трудиться, смиряться, терпеть и быть милостивым. Смысл этот народ черпает из всего вероучения, передаваемого ему пастырями и преданиями, живущими в народе. Смысл этот мне ясен и близок моему сердцу».
Александра Львовна закончила читать и посмотрела на отца с любовью и, как мне показалось, поклонением. Он дал ей знак, что она может положить книгу и заняться своими делами. Он молча села на вторую кровать, стоявшую в этой комнате.
– Конечно, пришел я к этой истине далеко не сразу. Долгие годы блуждал я впотьмах… – проговорил старик. Его дыхание было немного хриплым, но ровным. Я послушал пульс – около восьмидесяти. Состояние больного в тот момент не внушило мне опасений, и я позволил ему говорить, тем более что беседа была мне крайне любопытна.
– Вспоминая о своей жизни, – задумчиво произнес он, – а тем более размышляя о возможности ее описать, я все время думаю о том, какая это страшная трудность избежать Харибды – самовосхваления и Сциллы – цинической откровенности о всей мерзости своей жизни. Написать всю свою гадость, глупость, порочность, подлость – совсем правдиво, правдивее даже, чем Руссо, – это будет соблазнительная книга или статья. Люди скажут: вот человек, которого многие высоко ставят, а он вон какой был негодяй, так уж нам-то, простым людям, и Бог велел. – Он невесело усмехнулся своими мыслям. – Серьезно, когда я стал хорошенько вспоминать всю свою жизнь и увидал всю глупость (именно глупость) и мерзость ее, я подумал: что же другие люди, если я, хваленный многими, такая глупая гадина? А между тем ведь это еще объясняется тем, что я хитрее других. Это все я вам говорю не для красоты слога, а совсем искренно. Я все это пережил! – Его кустистые брови хмуро сошлись на переносице.
Я не поверил ему. Да и как можно было в это верить? Ведь рядом со мной был сам Толстой, служивший идеалом человека для целого поколения! Я сказал ему об этом, добавив, что сам безмерно уважаю его как писателя и философа. Толстой ответил, уже более мягко:
– Конечно, не вся моя жизнь была так ужасно дурна, – таким был только двадцатилетний период ее; правда и то, что и в этот период жизнь моя не была сплошным злом, и что и в этот период во мне пробуждались порывы к добру, хотя и недолго продолжавшиеся и скоро заглушаемые ничем не сдерживаемыми страстями…. – покаянно проговорил он.
Разговор меня крайне заинтересовал, и я просил больного, коли есть у него на то силы и желание, продолжить говорить и рассказать мне о жизни своей.
– Но что же Вы хотите обо мне узнать, что еще не написали газетчики?
– О чем Вам, Лев Николаевич, говорить приятно…
– Приятно… Приятно – это не дело, а начинать надо сначала. Ну а началом каждого человека является семья его, его род. Сашенька, отдохнула ли ты уже? Почитай…
– «Графы Толстые – старинный дворянский род, происходящий, по сказаниям родословцев, от мужа честна Индриса, выехавшего «из немец, из Цесарские земли» в Чернигов где-то в середине четырнадцатого столетия….» – послушно начала девушка, выбрав тетрадь из чемодана.
– А можно мне самому? – поинтересовался я.
– Читать? – Александра Львовна снова округлила глаза, словно я покусился на нечто заветное.
– Нет, я ни в коем случае не претендую на то, чтобы вынести эти бесценные дневники из комнаты, – тут же поправился я. – Но мне бы было удобнее – прочесть самому. Да и вы могли бы немного вздремнуть. Ведь ночью вы мало спали, не так ли?
Александра Львовна посмотрела на отца, ожидая его решения. Толстой дал знак, разрешая мне прикоснуться к его драгоценным записям. Я принялся за чтение.
– Один из потомков Индриса в конце века семнадцатого служил при дворе стольником и был одним из главных зачинщиков стрелецкого бунта, но затем резко переменил фронт и перешел на сторону царя Петра, но доверия его не заслужил, хоть и стал при дворе человеком полезным. Рассказывают, что на веселых пирах Петр любил сдергивать большой парик с головы Петра Толстого и, ударяя по плеши, приговаривать: «Головушка, головушка, если бы ты не была так умна, то давно бы с телом разлучена была». Этот Толстой знаменит своим дневником заграничного путешествия. Сие есть характерный образчик тех впечатлений, какие выносили русские люди петровского времени из своего знакомства с Западной Европой…
Потом Толстые оказались в опале, но Елизавета Петровна вернула им графское достоинство. Были среди череды графов Толстых люди разные: деловитые, жестокие, сентиментальные, авантюристичные… Одни скрупулезно честные, другие – вороватые… Одни копили состояние, другие безбожно его проматывали…
Я читал разнообразные описания судеб и характеров и, как врач, понимал, что в каждой семье каждого поколения Толстых имелся свой душевнобольной. Кроме того, в этом роду было довольно много членов с психопатическим характером или с шизоидными чертами психики: замкнутые, эксцентричные, вспыльчивые, взбалмошные, странные чудаки, авантюристы, юродствующие и склонные к крайнему религиозному мистицизму, иногда сочетаемому с ханжеством; люди чрезмерной чувствительности ко всякой беде или, наоборот – крайние эгоисты. Именно таким был двоюродный дядя Льва Николаевича, известный под именем «Американца».
Примечательным типом был и дед писателя по отцу, Илья Андреевич – очень ограниченный и веселый человек, но его веселость носила патологический характер. В имении его в Белевском уезде царил вечный праздник: беспрерывные пиршества, балы, торжественные обеды, театры, катания, кутежи… Кроме того, им владела страсть к картам, причем играл он на крупные суммы, то и дело влезал во всевозможные спекуляции или денежные аферы. Все это довело его до полного разорения. Если к этому бестолковому и бессмысленному мотовству прибавить еще то, что он совершенно бессмысленно отдавал деньги всякому, кто просил, то неудивительно, что этот ненормальный человек дошел до того, что богатое имение жены было так запутано в долгах и разорено, что его семье нечем было жить, и он принужден был искать себе место на службе государственной, что при его связях ему было легко сделать, и он стал казанским губернатором. Предполагают, что он окончил самоубийством.
Бабушка Льва Николаевича также была особа не совсем нормальная. Она была очень неуравновешенная и взбалмошная женщина, со всякими причудами и самодурствами, мучила своих приближенных слуг, а также родных. Страдала галлюцинациями: однажды она велела отворить дверь в соседнюю комнату, так как ей казалось, что там находится ее, тогда уже покойный, сын, и она даже разговаривала с призраком.
Из детей этой четы две дочери были крайне умственно ограничены, привержены мистике и религиозны до ханжества, они жили в монастырях, там считались чуть ли не юродивыми и отличались ужасной неряшливостью, доходящей до патологии.
Толстой слушал мое чтение внимательно и порой делал замечания.
– По материнской линии род мой восходит к князю Михаилу Черниговскому – Рюриковичу, – сообщил он. – Один из предков моих князь Волконский участвовал в Семилетней войне в чине генерал-майора. Во время похода жене его приснилось, что какой-то голос повелевает ей, написав небольшую икону: с одной стороны Живоносного Источника, а с другой Николая Чудотворца, послать ее мужу. Она для того избрала дощечку, приказала написать на ней икону и через фельдмаршала Апраксина доставила князю Сергею. В тот же день курьер привез ему повеление – идти для поиска неприятеля. Сергей Федорович, призвав Бога на помощь, возложил на себя полученный образ. В кавалерийском деле неприятельская пуля попала ему в грудь, но ударила в самую икону и не причинила ему вреда; таким образом икона эта спасла ему жизнь. Это не сказка: образ этот хранился после у младшего сына его, князя Николая Сергеевича. Именно от Волконских досталась нам Ясная Поляна около ста лет назад. Нет, не будет сотни – меньше!
Лев Николаевич замолчал, молчал и я, предполагая, что он, возможно, устал и хочет уснуть. Но граф заговорил снова:
– А вот матери своей я совершенно не помню. Мне было полтора года, когда она скончалась. По странной случайности не осталось ни одного ее портрета; так что, как реальное физическое существо, – я не могу себе представить ее. Я отчасти рад этому, потому что в представлении моем о ней есть только ее духовный облик, и все, что я знал о ней, – все прекрасно, и я думаю не оттого только, что все говорившие мне про мою мать старались говорить о ней только хорошее, но потому что действительно в ней было очень много этого хорошего.
Мать моя была нехороша собою, но очень хорошо образованна для своего времени. Она знала, кроме русского, на котором она, противно принятой тогда русской безграмотности, писала правильно, – четыре языка: французский, немецкий, английский и итальянский, – и должна была быть чутка к художеству; она хорошо играла на фортепиано, и сверстницы ее рассказывали мне, что она была большая мастерица рассказывать завлекательные сказки. Самое же дорогое качество было то, что она, по рассказам прислуги, была хотя и вспыльчива, но сдержанна. «Вся покраснеет, даже заплачет, – рассказывала мне ее горничная, – но никогда не скажет грубого слова». Она и не знала их. – Он кашлянул, и я дал ему мятной воды, пообещав себе прервать речь больного, если кашель повторится. – Брак ее с моим отцом был устроен родными ее и моего отца, – продолжил Толстой. – Она была богатая, уже не первой молодости, сирота, отец же был веселый, блестящий молодой человек, с именем и связями, но с очень расстроенным состоянием. Думаю, что мать любила моего отца больше как мужа и, главное, отца своих детей, но не была влюблена в него. Настоящей же ее любовью, как я понимаю, была страстная дружба с одной французской мадемуазель, про которую я слышал от тетушек и которая кончилась, как кажется, разочарованием. Отец разделял общее тогда свойство помещиков – пристрастие к некоторым любимцам из дворовых. Такими любимцами его были два брата: Петруша и Матюша, оба красивые, ловкие ребята, и они же – охотники…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.