Текст книги "Из жизни военлета и другие истории"
Автор книги: Марк Казарновский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 11 страниц)
Глава X
Финляндия. Война 1939–1940 гг
Ты даже не знаешь, как маленькая беда может спасти тебя от большой беды.
/МакКормик/
Глубокой осенью пришел фельдсвязью пакет из Наркомата Обороны – прибыть к 20 ноября 1939 года к заместителю Наркома ВВС командарму Смушкевичу, Наркомат Обороны. Москва.
У меня отлегло от сердца. Смушкевич вроде бы не арестовывает. Хотя кто теперь знает.
Передал шифры связи и планы работы заму, ключи от квартиры Наде и отбыл в Москву. Но куража не было. Даже не было интереса летного – ведь не просто так вызывают.
Оказалось, все просто. Случилась война с Финляндией. Как говорили в нашем местечке, «Здравствуйте, только этого нам не хватало».
Ситуация была ясна, но до поры, до времени. А вот когда я проездом попал в Петрозаводск, пришло время удивляться. Тому, как развалилась наша Рабоче-Крестьянская. Расхристанные солдаты, не отдающие приветствий, пьяные командиры на улице, в театре, кино. В ресторане пьют водку вместе командиры и красноармейцы.
Из Петрозаводска в часть прилетел в крайне удрученном состоянии. Получил звено ТБ-3 с приказом – работать по ДОТам[28]28
ДОТ – долговременная огневая точка.
[Закрыть] только ночью. Но оказалось: нет ни карт расположения противника, ни аэродромов и данных, какими силами располагает ВВС Финляндии. Я смотрел на летчиков – у всех были потухшие глаза. С таким взглядом летать нельзя, – думал я, идя в первый боевой вылет.
Оказался прав. Уже отбомбившись, не очень понимая зимой, удачно ли, мы почувствовали удар по корпусу и машина начала медленно снижаться.
– Командир, хвост, – крикнул стрелок-радист и больше уже ничего не сказал. Был убит.
Мне же стегануло ногу чуть выше подъема. Я понял – вероятно отлетался.
Еще счастье, что приземлились на брюхо, снеся несколько больших деревьев. И хорошо, что отбомбились, иначе бы летели по лесам Карелии наши ноги-руки и иные части тела в измельченном виде.
Кроме стрелка-радиста, который погиб сразу, и моей ноги, все были целы, хотя немного биты. Стали мы ориентироваться, куда идти. Но – прежде нужно было вытащить и похоронить нашего товарища. Да не разжигать днем костра и выдолбить землю, очистив ее от снега. А температура к утру – под минус 30°, не слабо. Мы хоть и в унтах, и в летном, но зима есть зима. Особенно финская. Которая, кусая руки, нос, щеки, тихонько шептала – я вас не звала. Убирайтесь-ка, непрошенные дорогие гости.
Мне вырубили достаточно удобные костыли-подпорки. Решили двигаться к границе, впереди двое торят дорогу, в мы, побитые и помятые – бредем следом. Но на «костылях» я долго не выдержал. Пришлось устраивать мне санки из елок. Хорошо, ребята волокли, не бросили.
Шли весь день, хотя темнеет здесь быстро. К третьему дню стало совсем плохо. Замерзали. Есть нечего. И ежели бы не хуторок финский – сгинуть нам всем в красивейших местах финской Карелии. Каждый для себя решил – пойдем к хуторку и сдадимся финнам на милость, так сказать, победителя. Мы все, почти весь экипаж – офицеры и я, Запрудный – подполковник. Убить не должны.
Вот с такими, прямо скажем, малодушными для сталинских соколов мыслями мы подошли к хутору. Судя по дымку из трубы и накатанной тропе – хуторок был жилой. Шли мы уже здорово пошатываясь. С язвами от мороза, заросшие. В общем, цвет советской авиации.
Меня волокли на двух срубленных елках и думал я, что сказать финнам. Здравствуйте, мол, финские крестьяне. Помогите нам, спасите нас, а мы расскажем популярно, что нужно для вступления в колхоз. Чтобы у финского народа было светлое будущее.
Но финские крестьяне помогать нам, видно, не торопились. Мы сидели в снегу у крыльца, правда, тихонько постучав в дверь. Вышли два финна, разговаривали почему-то по-русски, но с акцентом. И говорили о нас, как о предметах совершенно неодушевленных.
– Дафай, Лейно, упьем их сразу. А унты и куртки фосьмем сепе. Их не найдут. Они с того самолета, что четыре дня упал у хутора Линнамяги. Давай упьем, a-то стоять холодно.
Это говорил щуплый финн с жидкой рыжеватой бородкой. Явно не хозяин хутора. Он все время подпрыгивал, ему было холодно.
А Лейно, видно, хозяин, большой мужик с огромными ручищами, спокойно стоял, прислонившись к косяку дверей, да и не закрывал дверь вовсе. Из избы шел пар. Пахло хлебом, капустой, жаренной картошкой пахло. Просто жизнью.
А вот от нашей группы запаха никакого не было. В такой-то мороз! Пахло просто – погибелью. И как мы потом честно признавались друг другу, уже готовы были произнести позорное для советского воина «Сдаюсь». Но в этот момент раздался голос хозяина, Лейно:
– Нет, Ильмар, упивать не путем. Лед на озерах крепкий, их в воду не пихнешь. Да русскэ солдат сегодня – завтра здесь путут. Что скажешь, они ведь самолет найтут, след ко мне приведет. Пропатут мои коровы, лошадь. Та всю картошку-сало сожрут, я солдат знаю. Сам был солдатом.
Тафай бросим их в сарай к коровам. Там тепло. А командира, вон на елке лежит, ежели не помрет к утру – покажем моей Тинне – она зоотехник. И не таких вылечивала, хе-хе. Помнишь, Ильмар, корову Марту?
– Та, та, твоя Тинна – золотые руки, а не баба.
Бог мой, мы загибались от холода, голода. У меня жар, видно заражение пошло. А эти два обалдуя в одних рубашечках стоят на морозе и так спокойно и мило беседуют, мол, «упивать нас или не упивать».
Но Лейно, хозяин, решил. ОН каждого летчика брал за шиворот, поднимал, то есть, ставил на ноги и подтаскивал к сараю, пристройке дома и толкал внутрь. Внутри раздавалось тихое мычание. Коровы! А у них – тепло. Больше мы ни о чем не думали. Даже о еде. Тепло, тепло.
Позже, гораздо позже прочел я записки Нансена, полярника. Он писал:
«Все можно вытерпеть. Ко всему привыкнутьЗа исключением холода».
Не зная Нансена, мы все, весь экипаж ТБ-3, полностью с ним согласились. А когда увидели железную печурку, то все подползли к ней. Хотя она была холодная. Но вошел Лейно, положил на печку спички:
– Зажигать две спички. Польше нельзя. Война, спичек нет. Не жарко топите, не надо сгореть, коров жалко.
Да мы же опытные. Мы технари, летуны, все изучали. Даже прицельные ночные бомбометания. А вот с одной спички разжечь печурку не удалось. Потратили три спички. Но жар пошел почти сразу.
Вначале ребята на печку просто легли. Затем отодвинулись. Потом сняли регланы. И через некоторое время уже заговорили, мол, неплохо бы подоить корову.
И мы стали рассуждать. Кто же мы, пленники или нет. С одной стороны, и документы, и оружие, и даже часы – с нами. С другой – мы в ведении, можно сказать, жителей страны, с которой ведем боевые действия. И с третьей – можно ли считать, что мы в гостях, временно. Вот-вот отогреемся и уйдем. И можно ли советскому воину пользоваться гостеприимством противника.
Все наши рассуждения прервались хозяином. Лейно посмотрел на заросших, обмороженных, с язвами на руках, ногах и лице сталинских соколов и спокойно произнес:
– Идите в дом, картошку жрать надо. Командира путет смотреть женщина.
Мы оказались в просторном, прекрасно сложенном доме. Запах сосны и смолы не смог перебить даже дух кухни, капусты, одежды сидящих за столом.
Сидело 4 человека. Да девушка была на кухне, но все время приходила – выходила. При этом кто-нибудь из гостей ее обязательно хлопал по попе, на что она никакого внимания не обращала.
Нас посадили в торец огромного стола и высыпали полчугунка горячей картошки. Положили нож, горкой насыпали соль и пододвинули небольшой шмат сала. Поставили три кружки с самогоном, но совсем понемногу.
– Ребята, – я впервые подал голос, – особо не налегать. Все сразу загнемся. От заворота. Пол картошки и чуть-чуть сала. Это – приказ.
После того, как мы схватили, не удержавшись, и съели картошку вместе с кожурой, конечно, Лейно важно произнес:
– Ну, а теперь, гости торогие, спасипо, что нас пропомбили мимо и дафайте делать знакомства. Я, Лейно Ярвинен, хозяин хутора Ярвинен. Вот рядом мой троюродный брат Ильмар. Он предлагал вас всех упить, но вы жрете сало. Значит – живы. А не знаете, он такой странный. Когда надо резать курицу для суппа, он бежит ко мне. Сам не может и кровь видеть не может. Вот такой упийца русских летчикофф. Га-га-га.
Эйно Райно и Артур – мои соседи-хуторяне. Недалеко живут, километров тесять. На лыжах это быстро.
И дфе женщины мои – Тинна, моя жена и Раю, дочь, может писать и читать по-русски. Да, еще забыл сказать, есть курат[29]29
Курат – собака(финск).
[Закрыть]. Он тихий, когда тихо. А когда опасно, он не гавкает, он рвет.
Далее все стали смеяться. Над тем, что мы все лежали головами на столе и спали крепчайшим сном. Даже я, несмотря на жар, который терзал мое больное тело. Видно, дело шло к заражению крови. Время от времени я приходил в себя.
Через какое-то время мой экипаж отошел и перемешался с Лейно, Ильмаром, Артуром. Правда, у меня все финские хуторяне перемешались и отличал я только хозяина, Лейно, по огромным рукам и медленной, спокойной речи. Что говорить, «горячие финские парни». На мой экипаж это чудесное спасение, самогон и картошка подействовали самым расслабляющим образом. В общем, уже далеко после этой войны я понял: подержи солдата три-четыре дня без еды в лесу при морозе -20-30°, и после помести в теплую избу с самогонкой – он сразу станет очень простой. Весь марксизм-ленинизм из него вылетит. Потому меня не удивили отрывки спора моего экипажа с финскими крестьянами.
– Да на хер нам эта война, Лейно, – вопил мой младший лейтенант – штурман. – Я вон еще и не жил вовсе. Деревня, училище и вот ваш хутор. Вот и вся моя жизнь. Еще не целовался даже. А я деревенский. Хошь счас корову подою. У тебя коровы, смотрю, отменные. Ты их в колхоз не отдавай. Сразу все погибнут.
Ребята, как дятлы, кивали головой. Мол, точно, погибнут.
– И вообще, – вопит штурман, – я останусь у тебя. Женюсь на Раю и буду примаком. А?
– Так, так, – говорит Лейно. Все хохотали.
Я подумал, мать моя, ведь что мы делаем – изменяем, вот сейчас, в эту секунду, изменяем Родине и присяге воинской. Надо срочно этих финнов брать в плен.
Но когда очнулся второй раз, мне показалось, что я на съемках фильма о белогвардейцах. Ибо за столом финны и наши «соколы», обняв друг друга за плечи, густо выводили:
…Боже, царя храни!
…Властвуй державно…
И еще что-то подобное.
Все, понял я. Нам конец. Даже если и спасемся, кто-нибудь обязательно настучит. И уж Надю я не увижу вовсе. Впрочем, и так, с таким жаром шансы увидеть Надю и сына становились минимальными.
Очнулся я утром. От острой боли в ноге. В углу, на тулупах спал счастливым, здоровым сном мой экипаж.
Лейно был на дворе. Оттуда слышался стук топора. Дрова колет, подумал я и мне так захотелось во двор нашего дома. Дрова же колол только я, а не мои балаболки-сестрички. Мама! Бабушка! Сейчас они мне дадут чай с сухой малиной, я посплю и будет так хорошо и счастливо. И я выздоровею.
Но так не получилось. Ибо какая-то большая женщина возилась с моей ногой, а другая, оказалось – ее дочь Раю, сидела и крепко держала руки.
После нестерпимых манипуляций жена Лейно начала мыть руки и говорить что-то дочери. Мне Раю сказала, почему-то краснея:
– Мама говорит, нога твоя совсем плохой. Надо быстро резать, но она не может и нужно везти тебя к русским военным. Это не сложно. Дорогу мы все знаем и на лыжах пройдем быстро. Здесь фронт такой, что все наши туда-сюда ходят. А ребят твоих оставим у нас. Если мама и Лейно не вернутся, то твоих ребят наши хуторяне утопят обязательно. – И она победно улыбнулась.
– Еще мама говорит, нужно тебе бумагу писать. Мама, папа и все хуторяне твоих не обижали и давали сала, самогон и картошки. И я стала тепя немного люпить. Но это не пиши.
Справку я написал. Был положен в санки и заскрипел снег. Уже под утро я очнулся в палате эвакогоспиталя, без левого голеностопного сустава. Отлетался!
А жар не проходил. Все время мерещилось то местечко с Шлойме-каторгой[30]30
Шлойме-каторга – кузнец местечка, у которого в детстве работал мальчик Файтл-цапля.
[Закрыть]. Он спрашивал меня, вернусь ли я в кузню. То какая-то женщина, которая все время вытирала мне почему-то ногу.
А однажды приснилось и совсем Бог весть что.
Будто меня привезли на дачу к нашему Генеральному секретарю ВКП(б) товарищу Сталину. Я стоял на каком-то голубоватого цвета ковре. Несколько человек сидели, а Сталин медленно прохаживался вдоль стола.
– Ну, рассказывай, полковник Цапля, как воевал в Финляндии. – Я вроде бы начал что-то говорить, но меня перебили. – Да мы все знаем, ты расскажи, как изменял Родине.
– Я Родине и партии никогда не изменял. Даже ногу потерял, могу показать.
– Нэт, нэт, нэ показывай. И так знаем, – сказал Сталин и подошел совсем близко. Я смотрел на пол. Из под одной ноги сукровица текла на ковер.
«Это – все», – подумал я.
– А вот то, что ты человек нэ надежный, нэ балынэвик, это мы видим. Вот почему ты взял имя Федор. А ведь ты – Файтл. Вот видишь, уже изменил. Может, это тебе польская или эстонская разведка такой псевдоним дала – Федор. А?
И вдруг как закричит:
– Называй свои позывные, мэрзавец!
Я, полностью уже парализованный всем происходящим, назвал позывные ТУ-3 нашего последнего вылета.
– Молотов, запышы, – спокойно сказал Сталин, постоял немного и произнес даже с некоторым сожалением: – Придется тебя, полковник, расстрелять.
– Да за что! – Вырвалось у меня.
– За измэну. Ты очень ненадежный. Вот смотри. Свое имя и фамилию поменял. Изменил роду своему. Хочешь сказать, что и мы такие. Да вот и нет. – Да, мы меняли имена. Но во имя счастья человека. И счас он, человек, это счастье уже частично получает. Получают артисты, писатели, инжэнэры. Даже колхозники. А ты поменял ради куска хлэба с маслом. Который вы, евреи, и так всегда имэли в вашей оседлости. Ладно. Нэ зли меня. Нэ раздражай.
Далее. Ты изменил Родине, так как воспользовался жильем врага белофинна. И ел у них картошку и сало. А сало, да будет тебе, Файтл, известно – пища трефная, в еду у нас, тьфу, у вас, категорически запрещена.
Далее, ты изменил Родине, потому что, когда тебе было у Лейно плохо и тебя знобило, ты не сдержался и просил, чтобы Раю легла и тебя согрела. Тоже мне, Авраам с Агарью.
Что вы думаете, члены малого политбюро, а?
– Расстрелять. С конфискацией, – крикнул кто-то.
– Ах, Лазарь, вечно ты свою натуру показываешь. Бэз конфискации расстреляем. Пусть ремень, сапоги, реглан, кальсоны и летные очки и подшлемник пойдут его сыну.
Всё. Садись пока, попей с нами чаю. Вячеслав, подвинься, видишь, у полковника нет ноги.
На этом месте у меня что-то завертелось, закрутилось и я услышал голос очевидно врача:
– Ну, слава Богу, весь мокрый. Видно, кризис миновал. Рита, принеси кислого морса, только не холодного. А вы, девочки, поменяйте белье и оботрите полковника насухо. Завтра отправим его в Ленинград.
Через неделю самолет доставил меня в Ленинград. В военный госпиталь, где я прошел курс лечения, тренировочный процесс с костылями. Приходили ко мне и ребята. Замполит полка приезжал. Привез орден «Красной Звезды» и от души поздравил.
Война, оказывается, окончилась. Правда, ребят, что вернулись с хутора, таскали по особым отделам еще с полгода и потом всех отправили служить на Камчатку и Чукотку. Как там летать. Что осваивать. От кого оборонять Родину – толком никто не понимал.
Мне ребята рассказывали – особенно особистов раздражало, что на хуторе нам дали сало и самогон.
– Вот так, – кричали, – продали Родину за кусок сала.
Правда, нашелся кто-то хитрый в Генштабе и принялся доказывать, что мы все были даже не пленные. Просто, хуторянин помог попавшему в авиакатастрофу экипажу. Да, советскому! И это естественно, ибо Финляндия всегда тяготела к России. Она же – страна рабочих и крестьян. Этот аргумент подействовал. Все получили по медали, а мне – орден Красной Звезды и увольнение из армии.
Финская война закончилась. Мы потеряли 554 самолета. Финны – 139. И еще долго я буду вспоминать нежные, крепкие руки Тинны Лейно, что спасла меня.
Как же верна пословица – ты не знаешь, от какой большой беды спасла тебя маленькая беда, с тобой сейчас случившаяся.
То есть, был бы я в армии, обязательно попал бы в списки 1941 года. Года полного уничтожения руководства ВВС РККА собственным Наркоматом Обороны. Вот ведь как бывает перед огромной войной.
До сих пор мы, дураки, гадаем, кто же это мог додуматься, всех молодых генералов ВВС уничтожить в начале 1941 года. А ответ-то простой. Да сам Хозяин, кто же еще!
Глава XI
Возвращение
«Но жизнь как раз, когда кажется, что все идет хорошо, любит сделать неожиданный поворот».
Голда Меир, премьер-министр Израиля.
Меня ждут. Меня, правда, тревожило, что Надя на мои телеграммы не отвечала. Я послал телеграмму Палычу. Получил ответ непонятный, но немного успокаивающий. Палыч писал: «Не волнуйся домом порядке я присягал верности рабочим крестьянам».
Из телеграммы я сделал вывод: Палыч пьет, но мой дом посещает.
Мысли я гнал прочь. Вернее, и мыслей особых не было. Кому нужна библиотекарша. Правда, очень милая. Да мне! Мне она нужна. Поэтому в поезде я все время стоял в тамбуре, курил. Ни о чем и не думал. К костылям начал привыкать. Просто знал – в доме моем ждет меня мой журавель. А пословицу: лучше синица в руки, чем журавель в небе, я не вспоминал. Так как мой журавель у меня не в небе, а совсем рядом. В руках, можно сказать.
Приезд мой был под осень. И дым от паровоза ложился на платформу липецкого вокзала. Блестели от дождя доски перрона. Вот сейчас я ее увижу. Мою любовь. Мое счастье.
Но увидел Палыча. Он шел, чуть прихрамывая, совершенно трезвый. И выбритый аж до синевы.
Конечно, нечего лукавить, будто я ничего не чувствовал. Я понимал – с Надей что-то случилось. Но что, если как говорит Палыч, она жива и здорова. Правда, немного повредилась в мозгах, но это у каждого из нас уже давно, это самое повреждение.
Мы подъехали к дому и Палыч попросил меня присесть на скамейку. Перекурить.
– Ты, Федор Михалыч, особо не кипешуй. С Надькой твоей вот что получилось. К ней стали наведывать эти, ну которые нас берегут, ну энкаведе в общем. Чего-то с ней беседовали, беседовали, а потом она ко мне прибегаеть и все рассказывает. Мол, требуют, чтобы она на тебя доказала. Ты, вроде, немцами подкупленный, да у финнов был, а она честная советская жена, этого терпеть не могет. И должна рассказывать, все как есть. А коли она откажется, то оне ее заарестуют, а там уж скажет все, чего и в помине не было. И Герману, сыну, хорошо не будет. Вот она и решилася. Мне сказала, я могу и не выдержать, поэтому лучше, если меня не будет. Моему Цапле скажи, что может и найдем еще друг друга, но в одном он должен быть уверен – никогда у меня больше не будет мужчин. И любви. Любовь одна – и это он, Цапля. И, конечно, Герман, наш сын.
Утром за ей пришли, а птичка – тю-тю.
Уж оне орали, да ругались и меня в понятые взяли, чтобы я видел, сколько у вас серебра да золота.
Я весь обыск с Машкой, вашей соседкой, просидел. Да вот только мы с ней ничево золотого не видали. Видно, плохо смотрели.
Тут Палыч усмехнулся и сказал:
– Ну чё, пойдем в хату, что ли. Я еще ничего у тебя не прибирал.
В хату вошли. Разгром был полнейший. А когда разгром в доме, то абсолютно нет никакого желания что-либо делать. Но делать ничего не надо. Палыч достал «Московской», сала, хлеб, лук. Как смеялись всегда надо мной в эскадрилье – все кошерное, Цапля.
Вторую бутылку я допивал уже один. Палыч заснул на кушетке, а я допил – и провалился. Исчез. Меня нигде не было. И никогда.
Проснулся уже один. Тускло горела лампочка, почему-то без абажура. Что, Надя и абажур увезла? Какая-то женщина убирала все в доме. Складывала книги. Мои записи, отчеты, конспекты, блокноты. Ботиночки, чулки и курточки Германа, из которых он давно уже вырос. Стол был убран и даже пятно от сала затерто. Кто же убирает? – пытался я сообразить. Но когда приподнял голову, то понял – я в штопоре. Все бешено крутится, комната, лампочка, приемник, шарфик Нади.
Беседа с Палычем как сквозь туман оставила в памяти отдельные фразы. Запомнился его осторожный шепоток:
– Ты, Федор, веди себя, как обычно, а Надька просила наказать, чтобы чердак смотрел.
Но сейчас я ничего смотреть не мог. Ах, как мне было плохо. И дождь на улице не прекращался. Все развезло. Я даже не знал, что меня уже сутки ждут в Центре. А дом мой напоминал мертвецкую. Где никто уже не живет. И где нет счастья совершенно.
Сутки прошли. Я доложил всю Халхингольскую эпопею. И финскую. И о Смушкевиче. И о Жукове. И о Штерне. Мол с таким руководством и воевать хочется. Обратил внимание и на наши провалы. Вечером в штабе Батя собрал всех командиров. Отметил мой орден – его, конечно, опустили в стакан с водкой. Нет, мелькало у меня, я сопьюсь.
На следующий день был расширенный липецкий партактив, где я должен делать доклад об этом конфликте. Упомянул и о Финляндии. Хотя наши политинформаторы просили о финнах особо не рассказывать. Новый орден победно сверкал на левой стороне гимнастерки. Все было, как обычно, будто и не было никакой жены у меня. Ни обыска.
Договорились, что соседка Маша будет готовить мне что-нибудь немудреное. И за чистотой приглядывать.
Вот так и стали жить, как будто и не было Нади! И любви! И страха!
Никто не знал, как я проводил вечера. А я занавешивал окна, запирал двери и поднимался на чердак. И проводил детальный, серьезный обыск чердака. Не могло быть, чтобы Надя мне ничего не оставила. Пересмотрев, вскрыв и переложив весь чердак, я впал в отчаяние. Неприятие, боль, раздражение охватывали меня.
Все разрешилось, как в сказке, неожиданно. Просто я, измазанный пылью, покрытый паутиной и засохшим голубиным пометом, облокотился на кирпичную трубу. И один из кирпичей кладки вдруг поехал. Я опустил руку в темное отверстие и достал перевязанную небольшую коробку. После этого верно около часа сидел у этой трубы.
– Надя, Надя. Я нашел тебя, – шептал я. – Поверь, мы снова будем вместе. Не может так случиться, что Журавель будет в небе, а Цапля, хоть и хромая – бродить по болотам. Не может такого быть!
Я еще раз осмотрел занавески, окна, хороши ли запоры на двери и сел за стол. В коробке было обручальное кольцо, которое я подарил Наде. Из роддома – браслет с клеенкой, на которой написано: 1923, 12 марта, 10.50. Мальчик. Мать – Надежда Журавель. Роддом № 1, гор. Липецк».
Была уже засохшая помада, фотографии пожелтевшие и два конверта. Один с надписью: Федору Михайловичу Запрудному. В нем лежала одна страница. И второй конверт, адресованный Цапле. С него я и начал.
«Дорогой мой. Это мое первое и последнее письмо, родной. Я стараюсь в этом письме излить всю нежность, что меня переполняет. И всю любовь. Поэтому уж потерпи меня. Правда, мы любили друг друга. И любим. Я знаю, что любима. Это делает меня сильной. Еще я и горда – какой у меня нежный, ласковый, добрый и умный муж – мой Цапля.
Но сейчас я хочу рассказать тебе про себя. Сделать то, что всегда порывалась, да Цапля не давалась. Ты не хотел слушать ничего, что до тебя со мной происходило. И этим я тоже горжусь. Ты был настоящим мужчиной, который не гундит о том, сколько, когда и как у женщины было. И ты мне запретил, помнишь, рассказывать про отца нашего Терки. Какое счастье, что он начал учиться в Сталинградской летной школе. Все же подальше от нашего несчастного Липецка.
Так вот, послушай, что происходило с нами, Липецкими девчонками, в 1922-23 годах, когда кругом было голодно, все боролись со всеми, а нам было по 18 лет. И красивые мы были, хоть куда.
В общем, появилась немецкая школа. Секретная, о которой все знали. А школа-то летная. И немцы были такие вежливые. Все – шпацирен, либер медхен.
Стали набирать женский персонал. Кого в столовку, в подавальщицы. Кого в клуб – открыли зал парикмахерский. Меня – в аэроклуб культуры библиотекарем. Потому что я худо-бедно немецкий знала. Ведь не всегда мой папенька был путевым обходчиком. И мама все-таки окончила Смольный. Но теперь это уже абсолютный «плюс квантперфектум», то есть, давным-давно прошедшее время.
Нас предупреждали какие-то люди, чтобы мы «берегли честь смолоду». Но как ее сбережешь, когда ребята все красивые, да галантные, да танцуют, просто ах. Вот я, милый, и влюбилась. Сразу и нарушила все запреты, что мне дяденьки из ГПУ предписывали. Да мало того, что нарушила. Еще и ребеночек появился. Который давно твой сын Герка. А летчика этого звали Германом. Все немецкие пилоты были под другими фамилиями. «Мой» пробыл только месяцев пять – шесть, и срочно «нах Фатерланд». Насовсем. Письма мне писал, несколько я получила. Очень просил обязательно родить ему ребенка. Что я и сделала. Потом он писать престал. Вернее, не перестал. Просто все письма забирали, и я ни одного не получила. Но. Мамы уже не было, а папа сказал: мальчика вырастим обязательно. Мне нужен внук, чтоб узнал, кто он и какого рода. И вовсе он у нас будет не перекати-поле.
Вот и вся моя история. А дальше пошло только счастье. С тобой, моя Цапля. Я всегда буду помнить и твои руки, и твое нетерпение. И счастье тебе принадлежать.
А годы как летели! Герман рос, ты – летал, и мы любили друг друга.
Но счастье не бывает таким уж безмятежным. Я не говорила тебе, дорогой, начали ко мне приставать люди из НКВД. Мол, напиши да напиши своему немцу Герману, кто у тебя, и ты растишь ему сына, и фотку мы сделаем.
Но я выдержала. Конечно, как я напишу, когда у меня ты есть, мой желанный. И Герка тебя как еще любит! И тоже будет летчиком. Зачем мне нечестно поступать.
Тогда, это уж когда ты в Монголию улетел, привязались по-другому. Мол, посадим и твоего «Цаплю», и тебя, а Германа – в детский дом. Где жизнь вовсе не сахар. Которого, кстати, в детских домах были крохи. А уж ежели посадим, все вы расскажете. И не такие комкоры да комбриги – и те все подписывали.
Тут я, родной, испугалась. И поняла – это произойдет обязательно. Они не отстанут, нас погубят и немца «моего» будут допекать, коли он слабину выскажет.
Выход у нас был только один. Я его продумала. Я исчезаю. Ты прекращаешь видеться с моим отцом и всеми родными. Навсегда! Меня не ищи, не найдешь. Но помни, у меня только один мужчина был и будет – это ты! А умирать мне неохота. Вдруг переменится и снова я буду путаться в твоих волосах, родной мой, счастье мое!
И еще я подумала вот о чем. Если я остаюсь – меня арестуют. Это точно. Тамара мне шепнула на днях. Значит, ты должен будешь об этом доложить по начальству и в Горком. А Гера мой (вернее, наш) в свою комсомольскую организацию. Я знаю, будут требовать отказаться от меня. И уверена, ни ты, ни Герман этого не сделаете. Значит – погибать всем. Да кому на радость приносить эту жертву кровавую. Вот поэтому, любимая моя Цапля, меня нет. И приставать никто к вам не будет. Передаю письмо. Храни его, ты сам понимаешь, оно нас всех выручит.
Я не хочу прощаться с тобой, моя Цапля. И мой Гера. Вы всегда будете в моем сердце. Ваша Надя Журавель.
А фамилия отца нашего Германа – Герлих. Зовут Герман. Оставляю несколько его фоток. Он был не очень плохой человек?[31]31
В Липецке долго ходила байка, что учился в летной школе сам Герман Геринг. И был у него роман с Надькой. С последствиями. Установлено, что в Вифупаст учился Герман Герлих, что далеко не одно и то же. Да кто теперь разберет.
[Закрыть]».
Рядом с конвертом лежали пожелтевшие фотографии. Две или три. На них был изображен молодой, красивый, улыбающийся летчик и надпись на немецком:
«Воздушный асе 3-й эскадрильи, награжденный железным крестом I степени».
Прочел я и маленькую записку. Своего рода индульгенцию.
«Дорогой Федя.
Я понимаю, что причиняю тебе большую обиду и боль, но уже давно убедилась, мы – совершенно разные люди. Я уезжаю в Москву с моим давним другом. Тебе же даю полную свободу действий и не ищи меня.
С уважением,
Надежда Журавель».
* * *
Окончилась жуткая война 1941–1945 гг. В 1956 году я сидел на скамейке. Со мной жил Тузик. Я читал «Известия». Надю не искал. Герка летает на Дальнем Востоке. Пишет мало, но мешки с провиантом присылает часто. А это важно – годы послевоенные, да в Липецке – далеко не сытые и тучные годы. Совсем даже наоборот.
Я и не заметил, что у калитки стоит какая-то женщина. В платке, с темным обветренным лицом, в телогрейке и довольно-таки разбитых сапогах.
«Видно, просит есть, пойду, вынесу что-нибудь», – подумал я и встал. Но неудачно, подвернулся протез, я сразу упал и очнулся на своей лежанке, без ботинок, без протеза и без гимнастерки. На голове почему-то была мокрая тряпка. А рядом сидела Надя. Курила козью ножку, улыбалась и гладила меня. Гладила. Улыбалась она осторожно. Передних зубов не хватало. «Ладно, пойдем к Файншидту, он зубы вставит. Ладони шершавые, кремом отмажем», – подумал я и заплакал.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.