Текст книги "Полёт на трапеции"
Автор книги: Марк Шехтман
Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 8 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
Марк Борисович Шехтман
Полёт на трапеции
Предисловие
Я не хочу покидать этот город!
Когда держишь в руках избранное поэта – итог определённого периода творчества или всей жизни, неизбежно сталкиваешься с проблемой этического характера. Нужно сказать о каждом стихотворении и даже о каждой строке, поскольку они этого заслуживают. Не скажешь – обидятся строки. И последствия их обид непредсказуемы. Впечатления от прочитанного объёмнее прочитанного. Так и должно быть, ведь поэзия – это предельная концентрация жизни и смысла. Но придётся выбирать и отделаться от чувства вины не удастся.
Книга стихов подобна Городу. Что-то построено в нём по плану, что-то сложилось стихийно, исторически, да и сам план менялся по ходу дела. Расположив произведения в определённом порядке, автор предлагает собственный маршрут по проспектам, улицам и переулкам своего воображения. Для него все места памятны. Тот, кто попадает в Город впервые, постепенно осваивается в нём, обживает, нащупывает собственные маршруты. В каких-то местах он станет бывать чаще, какие-то облюбует особенно, а кое-что много раз минует, не обратив внимания, и только потом заметит открывающуюся перспективу или укромный уголок.
Город стихотворений расположен не только в пространстве, но и во времени. Время в Городе стихов идёт по-разному в разных местах, меняет направление, замирает и срывается в бешеный галоп. С Холма Поэзии можно спуститься в любое из времён, а на его вершине – всегда детство, вечное состояние удивления и непреходящее ощущение, что всё главное – впереди:
Мальчик смотрит с вершины крутого холма
На колеблемый памятью город и век…
От края до края пересекает Город проспект Бога. Бог Марка Шехтмана – тоже человек. Он обязан пережить человеческую судьбу. Человеческий путь Его размечен неумолимой Судьбой:
И, наверно, с Богом мы похожи
Больше, чем он сам того хотел.
«Над Богом тоже кто-то есть», «Бог боится Страшного Суда». Возможно, страшно не только быть судимым, но и судить? Особенно тому, кого мы придумали сами. И разве можно на этом проспекте равнодушно пройти мимо окна, в котором Экклезиаст «поник своим царственным носом»? Очерченный одним движением пера силуэт неведомого пророка оживает и приобретает конкретность и достоверность портрета.
Дома влюблённых. В каждом – своя жизнь, своя неповторимая и, в то же время, узнаваемая сцена. Дом покинутый хозяином – он на кладбище, и его женой – она вышла замуж за живого. Два горящих в ночи окна – одно напротив другого, на некотором отдалении, два одиночества отражающихся друг в друге.
В кабачке сидит постаревший Гарри Поттер. Как это могло случиться? Не ту магию он выучил – и не смог повторить достижения Питера Пэна. Но было и в его жизни счастье – иметь настоящего врага. Думаю, он не откажется выпить с тобой, читатель. А кем из двух мальчишек хотел бы быть ты?
В литературных предместьях имени Бабеля, Чехова, Гоголя, Булгакова жизнь идёт заведённым порядком. За это мы и ценим старые, уютные улицы, адреса, где по-прежнему живут хорошо знакомые нам персонажи. А вот и автор-экскурсовод – ведёт группу туристов по предместьям, обращая их внимание на детали, которые милы его сердцу. В аптеку устроился на работу древний маг, подлинная личность которого никому неизвестна. Но эффективность снадобий выгодно отличает заведение от конкурентов.
Ручьи текут с Холма в море и уносят в священные края душу кораблика… Мальчик прощается с ним – и пока прощается, проходят годы.
Некоторые кварталы неотличимы от Иерусалима. Физически ощущается тёплая влага дождя, запах прибитой первыми каплями пыли смешивается с ароматом кофе, и, не узнанная паломниками, пережидает вместе с ними грозу Мадонна в армейской униформе и автоматом, прислонённым к лавке. На лестничных клетках лежат русские книги, не нужные детям и внукам эмигрантов. Пара танцует на улице под псалом Давида…
Несколько в стороне от центра разбит парк, создававшийся десятки лет. Нет, не парк. Сад. И сегодня его аллеи, фонтаны, статуи, секретные беседки сложились в загадочный лабиринт, отдельный мир, где можно забыть об остальном Городе, чтобы потом вернуться в него с новым чувством неожиданного открытия. Будь этот сад в Петербурге, он бы так и назывался – Летний. В нём много воздуха, много свободного пространства, оставленного потомкам Гением Поэзии. Гуляя тут на досуге, невольно начинаешь ощущать, что и сам Гений здесь побывал (а может – и продолжает бывать?) и нашептал садовнику, как лучше устроить и общий план, и укромные уголки, одобрил скульптуру и боскеты…
Адрес сада – «Онегина, 10» – найти нетрудно. Но можно просто наткнуться на него, блуждая от квартала к кварталу. Герои давно ушедшего Гения обрели в саду покой и счастье, которые – будь у Гения побольше времени и везения и поменьше политических неурядиц – могли быть даны им самим. В конце концов, они всегда решали сами, что им делать, как жить. И, может быть, Гений с интересом наблюдает за их новой жизнью. Когда-нибудь тут снимут кино – о встрече Гения со своими творениями:
Чем ближе я к моим героям,
Тем расставаться нам трудней.
Бог даст, я верю, им обоим
И долгих, и блаженных дней!
Ночами над Городом стоит волшебная Луна, «изглоданный камень», у которого
Душа – как первый снег, как недотрога,
Как девушка, пришедшая во тьму…
Потому неудивительно,
Что рядом с мощью лунной партитуры
Ничтожны эры, страны, города,
Аттилы, чингисханы и тимуры,
Людские миллиардные стада…
Есть тут и место постижения – у него нет адреса, туда нельзя прийти, но там можно оказаться. Часы в нём показывают всегда одно и то же: одна стрелка – мгновение, другая вечность.
Погашен свет, закрыта книга, —
И медленно входили в дом
Звезда, фонарь, и шум арыка,
И три чинары за окном.
Удивителен двойной резонанс блоковской и пушкинской строк! Он отдаётся гулким эхом, подтверждая необычайную твёрдость и незыблемость мира, построенного Марком Шехтманом.
Но бывают моменты, когда Город поглощён непонятным свечением. Это сон. Тают стены, и остаётся только звучание, чистая Музыка, пугающая своим откровением:
Горький сон мне явился сегодня под утро некстати,
Что поставлен я паузой в Божьей великой сонате…
В городском театре выходят на поклон вечно живые артисты, с которыми мы не хотим прощаться. Цирк занят тем, что полёт гимнастов на воздушной трапеции каждый раз заново разбирает на атомы и снова собирает в целое не только самих бесстрашных летунов, но и Вселенную.
Но вернёмся на проспект Бога. Странная процессия следует по нему:
Я видел карнавал наоборот:
Слоны и черви, дьяволы и птицы
Вдруг нацепили человечьи лица,
Под барабаны двинулись в поход.
Невольно автор присоединяется к шествию, и, ощупав своё лицо, переживает один из самых страшных моментов в жизни. Как очнуться от ужаса? Может быть, услышав вот это:
И голос во мгле произнёс:
– У Бога просить надо Бога! —
В коммунальной квартире едва теплится тусклый электрический свет. Жильцы (какое холодное слово!) едят вангоговскую картошку, испечённую атмосферой страха. Но здесь же мальчик получит в подарок портфель умершей девочки, чтобы жить и учиться в школе вместо неё. Как могла затесаться за соседней дверью квартира Модильяни и Ахматовой? Разве она не в Париже? И, тем не менее, за стеной слышен их приглушённый разговор. А за третьей дверью на той же площадке горит камин, там едят гороховый суп и не знают, что рядом летят в огонь любви прекрасная танцовщица и оловянный солдатик.
Пушкин и Дантес проплывают над городом – хотя поэту, который задумался о своём, они могут показаться лишь облаками. А вот Маяковский занял место статуи Командора, и беседа с ним – лишь вопрос приглашения. Кажется, эта площадь называлась Триумфальной…
Почта доставляет письма, написать которые не хватило сил и слов.
«Как приросший к земле вертолёт», под ветром на берегу гудит пальма.
На пересечении неевклидовых параллельных улиц здесь часто встречаешь самого автора – Архитектора и Строителя. Город растёт и не боится того, чего страшатся многие города, – конца света. Чем дольше живёшь тут, тем яснее становится – Город этот для того и строился, чтобы выстоять в Армагеддоне:
Пусть у Падшего нeчиcтью полнится дикая рать,
Голиаф обречён повстречать пастушонка Давида.
Нам стоять против тёмного – опыта не занимать! —
Нам, живущим всю жизнь в ожидании часа Мегидо…
Я всматриваюсь в Город, вижу Марка и посвящаю ему эти строки:
Откроешь дверь – за ней Ерусалим-
Ерушалаим, он же – сердце мира.
Живёт поэт там, музами храним,
И пусть его не замолкает лира.
Стихи обычно подымаются в цене,
Когда их автор покидает землю.
То – их судьба. Но, несогласен с ней,
Ему живому с нетерпеньем внемлю.
…Я уже не смогу покинуть этот Город. И не хочу!
Тимофей Сергейцев,поэт, публицист, политолог.Москва, 2023.
Стихи о смысле жизни
Кем-то созданы в день накануне священной субботы,
Мы очнулись и сразу за дело взялись нешутейно!
Мы придумали бомбы, компьютеры и луноходы,
Мы придумали Пушкина, Канта, Ньютона, Эйнштейна.
Мы придумали Бога. Он вышел, по правде, не бог весть
Как удачно, но всё ж мы челом ему, веруя, били.
А потом мы придумали правду, свободу и совесть,
Только что с ними делать – об этом мы как-то забыли.
Мы придумали рабство, концлагерь, войну и расизм,
Вазелин и парады для гордых, обиженных геев,
И фастфуды для янки, и лейб-дураков для России,
И джихад для ислама, и вечный погром для евреев.
Мы придумали цезарей, фюреров и президентов,
А потом – заодно уж! – как воду вычерпывать ситом.
И назло Голливуду с букетом его хэппи-эндов
Мы придумали сказку о бабке с разбитым корытом.
Но зачем нам всё это? И царь иудейский в печали
Молвил – Всё суета! – и поник своим царственным носом.
Я так думаю, те, кто когда-то и нас создавали,
Тоже никли носами над бездной простого вопроса.
Для чего мы живём? И неважно, кто выше и старше,
Если общая тайна незнанья над нами нависла:
Для чего мы живём? И да здравствует равенство наше! —
Наше горькое равенство разума в поисках смысла…
«А знаете, как выживают поэты…»
А знаете, как выживают поэты
В священнейшем городе нашей планеты,
Как грузят шкафы и как это не сладко
На сером исходе седьмого десятка?
Как, за день устав, будто волк от погони,
Считают монеты на жёсткой ладони
И поздний обед свой несут издалече
В ночлежную вольницу рас и наречий?
А если однажды им денег хватает,
То в Лод или в Хайфу билет покупают,
Где другу явилась удача! – и смог он
Снять целую комнату, правда, без окон…
Под сводом подвала грустя и хмелея,
Два русских поэта, два старых еврея
Читают стихи, выпивают помалу,
И русское слово гудит по подвалу.
В подвале оно благозвучно едва ли.
В нём мало надежды и много печали.
В подвале оно будто заперто в клетку,
Но помнит, как птица, родимую ветку.
Тяжёлыми лбами в ладони уткнутся:
Ещё не забыть и уже не вернуться
Отсюда, где пальмы, и небо лучится,
И где им покой, как и прежде, не снится.
Адам и Ева в аду
Сто бомб багровыми усмешками
Мир превратили в прах и пыль.
Планета стала головешкою
Диаметром в семь тысяч миль.
Её клубящиеся живностью
Селенья, воды и леса
Огнём и радиоактивностью
Война убила в полчаса.
Мир умер. Но в часы безлунные,
Не видимы ничьим очам,
Два призрака, навеки юные,
Здесь проплывают по ночам.
Сквозь зданий остовы отвесные,
Сквозь покорёженный бетон
Скользят, навеки бестелесные,
Две памяти – она и он.
Их шелест – о чудесном августе
И о медовом сентябре,
О мире, полном тихой радости,
О поцелуях на заре.
Не ведают две тени белые
Ни бед, ни боли, ни тревог.
И что им небо обгорелое,
Где вместе с миром умер Бог?
Русские женщины на Пасху
Христос воскресе! …Плакали и пели,
Убогим клали сласти и рубли,
Близь церкви умывались из купели,
Наполненной от матери-земли.
И крестным ходом, со свечой из воска,
Брели под колокольный перезвон,
В своих платочках, светлых и неброских,
Похожие на лики у икон…
Я их – и постарей, и помоложе,
Счастливых и у горя на краю
Несуетно хранящих имя Божье —
Немало повидал за жизнь свою.
И, чуждый этой вере от рожденья,
Я, выросший вдали от слова «Бог»,
Дивился связи силы и терпенья,
Чьего единства я постичь не мог.
И мне далось не логикой, не мерой,
А будто взмахом изумлённых крыл:
Бог если был, то был силён их верой,
А если не был, всё равно он был.
Несли они не страх, не покаянье,
Но тихое величие своё,
И был их Бог – любви иносказаньем,
Прекраснейшей метафорой её.
С ума сошедший домовой
Блестит луна на дне колодца.
Над лесом тает волчий вой…
В такую ночь к избе крадётся
С ума сошедший домовой.
Как стал он портить харч и платье,
Как бить посуду стал охоч,
Хозяин cотворил заклятье
И выгнал домового прочь.
Но и без этого, однако,
Любой на домового лют.
Ни кот, ни лошадь, ни собака
Его своим не признают,
Не пустят рядом на солому
И не поделятся едой —
Все помнят, как был тяжек дому
С ума сошедший домовой.
А он, вины своей не чуя,
В ненастье, в холод, на жаре
По ближним рощицам кочует,
Полёвок ест и спит в норе.
И нет покоя домовому:
Рассудком тягостным не здрав,
Всё к дому тянется он, к дому,
Любовь и ненависть смешав.
Мёртвое море
У Мёртвого моря от соли белы берега,
И медленней воды, чем долгий и тягостный сон,
И отмели блещут, как будто на солнце снега,
И грозами пахнет густой мезозойский озон.
А всё-таки странно, что смертны бывают моря,
Что вместо прибоя колышется жаркая стыть.
И мёртвое имя назначено морю не зря:
Живые не могут воды этой горькой испить.
Хоть издали волны и ласковы, и зелены,
Они отторгают любое дыханье и плоть.
Недоброе чудо средь маленькой, жаркой страны —
Таким его создал сюда нас пославший Господь.
Багровы закаты, и с каждым закатом ясней,
Как близится то, что давно уже видится мне:
Земля заповедная, Мёртвое море на ней,
Далёкое зарево, всадник на бледном коне…
Конец пьесы
В движениях давно уже не скоры,
С остатками ушедшей красоты,
Стареют знаменитые актёры —
Любовники, герои и шуты.
Стареют гранды публики и кассы,
Носители наград и степеней,
Кречинские, Раскольниковы, Вассы,
И с каждым днём их осень холодней.
Век новых отрастил себе кумиров —
Любой певуч, красив и легконог,
А у моих Тригориных и Лиров
Дыханья нет на длинный монолог.
Когда-то в день и пару пьес, и боле
Они играли, не сочтя за труд,
А вот теперь живут на корвалоле,
На юбилеях с кресел не встают;
По месяцам не выезжают с дачи,
А после – чёрных рамок остриё,
Венки, цветы, процессии – и, значит,
Скудеет поколение моё.
И, наконец, в финале представленья
Туда, где ни сияния, ни тьмы,
Все отыграв надежды и сомненья,
С привычной сцены спустимся и мы.
И лишь одну мечту уносит каждый
За горизонты далей и времён,
Что Бог поднимет занавес однажды
И все живыми выйдут на поклон…
На смерть Евтушенко
И он ушёл – несбывшийся мессия,
Вонзивший в нашу память, как стилет,
Что и́дут сне́ги белые в России
И что поэт в ней – больше, чем поэт.
Громкоголос, хотя собой невзрачен
И несколько, пожалуй, узкогруд,
Он был, как лозунг, звонко однозначен,
Без многоточий, слабостей и смут.
В ту оттепель в отечестве подталом,
Привычном к диктатуре и войне,
Не тайное читателю шептал он,
Но грохотал народу и стране.
В расчёте на века и легионы
Он жёг в себе вулкан, а не свечу,
Он наполнял стихами стадионы
И президентов хлопал по плечу.
И мы в преддверье нового морозца,
Сутулясь под болоньевым плащом,
Признали в нём поэта, знаменосца,
Актёра и бог весть кого ещё.
И очень быстро позабыв, что гений
Великой безыскусности сродни,
Он разучился жить в тени сомнений
И просто разучился жить в тени.
Как парус – исключительно по ветру! —
Его тащил к рукам приросший флаг.
И что осталось признанному мэтру,
Помимо наступлений и атак?
А ветер дул в безвре́менье и горе,
В раздоры наций, в горький эпилог,
И замолчали все фанфары вскоре,
А он без них писать уже не мог…
Потом, когда страна упала в кому
И злые тучи небо замели,
Он тихо удалился в Оклахому
На дальнем полушарии Земли.
Себя читал подолгу – и казалось,
Что он, как прежде, громок и велик,
И больше ничего не оставалось
Ему среди своих умолкших книг.
Недавно прозвенел надмирный зуммер,
И он ушёл в зияющий проём.
Поэт? паяц? актёр?… Но вот он умер,
И мы с печалью думаем о нём.
Стихи Галатее
Ocтaвь Пигмалиона, Галатея!
Талантом, как недугом, одержим,
Над замыслом заоблачно немея,
Земному он становится чужим.
Он в мраморе свои виденья прячет,
Как будто бы надеется опять
Изведать богоданную удачу —
Любовь из невозможного создать.
Оставь его! Иди! Там ждут Афины!
Там целый мир! Hу чтo жe ты? Иди!
Сильны мужи и юноши невинны…
Повелевай – волнением груди,
Капризом бёдер, зовом лoнa, властью
Влечений, изгоняющих покой…
Ночной жасмин благоухает страстью,
И дышит негой сумерек левкой,
И роза зачарованно запела!
Иди же, Галатея!
…А потом,
Когда поймёшь – душа окаменела, —
Вернись для пробужденья в этот дом,
Где нежность – не разменная монета,
Где камню повелели – Оживи! —
И где любовь есть продолженье света,
А тело – продолжение любви,
Где вишнями колышется аллея,
Где за окном цикада голосит…
Вернись к Пигмалиону, Галатея!
Никто другой тебя не воскресит.
Фламинго
Фламинго был похож на нотный знак —
Как будто Бах в заношенном халате,
Склонив над партитурою колпак,
Черкнул пером на розовом закате.
Мой век мне много чудного явил,
Но никакая музыка не пела,
Как эта, где строку благословил
Небесный ключ фламингового тела.
В изгибах шеи, в линиях крыла
Иных миров здесь царствовали меры,
И в их непостижимости была
Соединённость грёзы и химеры.
И столь полна возвышенных тревог
Казалась мне пернатая токката,
Что я подумал: это Бах и Бог
Играют вместе музыку заката!
А птичий клюв, гармонию презрев,
Зарылся, чёрный, в радужные пятна;
И был фламинго – как живой напев,
Как фуга, что светла и непонятна…
Месяц Скорпион
Дорите
Шёл месяц Скорпион шагами откровений,
Что открывались нам с тобой наедине.
Мы были влюблены – и даже наши тени,
Шепча и хохоча, сливались на стене.
Нам в разных городах звонка или дыханья
Хватало, чтобы длить неистовую связь.
Мы были влюблены! – и даже расстоянья
Сочувствовали нам, короче становясь.
Привычную во тьме автобусную качку
Я торопил, как мог: скорей! скорей! скорей!
Я был ещё далёк, а белая собачка
В твоём дому уже крутилась у дверей.
Как чуяла она сквозь дюжину кварталов
Мой торопливый шаг за тьмою и дождём?
Я приходил, и ты, смеясь, меня встречала:
– Ну наконец! А мы всё ждём, и ждём, и ждём!…
Я что-то говорил про осень и ненастье,
В сияние входя твоих легчайших рук.
В них начинался дом и начиналось счастье,
В них месяц Скорпион очерчивал свой круг.
Я помню каждый день и каждое мгновенье,
Слагавшие меня с тобой в один узор.
Ах, месяц Скорпион, всех правил нарушенье:
Единственный в судьбе – и длится до сих пор.
Ночь Сальери
Он алгеброй гармонию измерил.
Усталый воск с подсвечников течёт.
О Господи, как истово он верил,
Что гений – это разум и расчёт!
Не тронут ужин и гладка перина.
Он к цели шёл сквозь числа и слова —
И плакал на заре у клавесина,
Поняв, что снова музыка мертва.
Затейливы пассажи и фигуры,
Но в жизнь и в страсть не совершён прыжок,
И чёрно-белый ряд клавиатуры
Был страшен, как испанский сапожок.
Он кулаками в бешенстве, в печали
Бил в клавиши и в диком визге нот
Вдруг различил: они живей кричали,
Чем порождённый логикою плод.
Он числа клял с их таинством убогим,
Что не постигли духа естество.
Он клял богов – как зло шутили боги,
Взамен таланта давши мастерство!
Звал сатану – отдать за гений душу
И даже жизнь, но тот не приходил.
Играл чужое, и рожок пастуший
Был нелогичен и прекрасен был!
А в нём, в Сальери, чуда не случилось,
Не соткалась таинственная нить…
И он уснул. Во сне ему явилось,
Что Амадея следует убить.
Баллада о некрасивом актёре
Бывает, что жребий порою ленив,
Что песня не сразу поётся…
Актёр был талантлив, но так некрасив,
Как мало кому достаётся.
То ль в генах какой-то пошёл перекос,
То ль ведьма сыскала в копилке
Невзрачные глазки, бесформенный нос
И раннюю плешь на затылке.
Коллеги, поскольку актёрская рать
Блеснуть остроумием рада,
В курилке шутили: «Чтоб леших играть,
Ему даже грима не надо!»
Театр безжалостен. Он – колесо,
Что мелет и судьбы, и роли.
Актёр некрасивый испробовал всё
В своей театральной юдо́ли.
Безмолвный слуга, и солдат-инвалид,
И некто в массовке меж прочих;
Ещё он исправно таскал реквизит,
Когда не хватало рабочих.
Но как-то с нуждою смешав
озорство,
Изрёк театральный патриций:
– Лир за́пил. Постой-ка, дружок, за него
На паре-другой репетиций…
Актёр из массовки ступил на порог
Измены, гордыни, печали:
– Дуй, ветер! – и рухнул на всех монолог,
И все, обмерев, замолчали.
И словно бы бездна раскрылась за ним,
Монархом, что изгнан из дому,
И был он судьбою и ликом своим
Подобен безумью и грому.
И вновь тишина, будто кто-то простёр
Над сценой покров эфемерный,
И всё повидавший заплакал суфлёр
В своей коробчонке фанерной.
Потом отгремел – громогласен, цветист! —
Финал, и как на́ берег с судна,
Со сцены спустился великий артист,
И всем было страшно и чу́дно…
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?