Электронная библиотека » Марсель Пруст » » онлайн чтение - страница 27


  • Текст добавлен: 20 сентября 2020, 22:21


Автор книги: Марсель Пруст


Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 27 (всего у книги 37 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Но нередко это и в самом деле были только картины; я забывал, что под их красками зияет печальная пустота пляжа, где гуляет беспокойный вечерний ветер – тот, что нагнал на меня такую мучительную тоску, когда я только приехал в Бальбек; к тому же, даже у себя в номере, весь поглощенный девушками, встреченными на молу, я уже был слишком возбужден, мне не хватало бескорыстного интереса, чтобы по-настоящему глубоко пережить впечатление от увиденной красоты. В ожидании ужина в Ривбеле я настраивался на еще более ветреный лад; мысли мои сосредоточивались на поверхности моего же тела, которое я собирался понарядней приодеть в надежде, что в ярко освещенном ресторане на меня обратятся благосклонные женские взгляды, и не способен был разглядывать, что таится под внешней оболочкой вещей. И если бы под моим окном не взмывал, словно водяная струя, словно фейерверк жизни, неустанный и плавный полет стрижей и ласточек, не взвивался к небесам ракетами, связанными между собой неподвижно-белой чередой долгих горизонтальных скольжений, если бы не это прелестное чудо местной природы, придававшее достоверность пейзажам у меня перед глазами, я бы мог поверить, что мне просто показывают картины, каждый день другие, и выбор этих картин совершенно не связан с местом, где их развешивают. Как-то раз это была выставка японских эстампов: желтое облако рядом с тоненьким, вырезанным из бумаги солнцем, красным и круглым, как луна, напоминало озеро, на его фоне вырисовывались черные стебли шпажника, словно деревья на берегу, и полоска нежно-розового цвета, какого я после моей первой коробки красок никогда не видел, вздувалась, как река между двумя берегами, а на отмели этой реки, казалось, замерли корабли, ожидая, когда их спустят на воду. И взглядывая на них с пренебрежением знатока или женщины, между двумя светскими визитами заглянувшей на выставку, я говорил себе: «Любопытный этот закат солнца, необычный пожалуй, но, в сущности, я уже видывал изящные, потрясающие пейзажи ничуть не хуже этого». Я больше радовался, когда вечером какой-нибудь корабль, казалось, таял и расплывался влажным пятном на горизонте совершенно того же цвета, что корабль, словно на картине импрессиониста, и казалось, что оба они сделаны из одного материала, будто кто-то взял да и вырезал из бумаги носовую часть и снасти корабля, и теперь они, тонкие и прозрачные, вырисовываются в туманной синеве неба. Иногда океан заполнял почти всё мое окно, над которым надстройкой стояла полоса неба, сверху обведенная единственной линией, такой же синей, как море, и мне казалось, что она и есть море, а цвет у нее немного другой только из-за освещения. В другой день море было изображено только на нижней части окна, а остальное пространство было заполнено множеством облаков, прижатых одно к другому горизонтальными полосами, так что стеклянные квадратики напоминали «этюды облаков», которые художник делал просто так, для себя, или с какой-нибудь особой целью, а тем временем разные стекла книжных шкафов, изображавшие похожие облака, но в другой части неба и по-другому раскрашенные светом, казалось, являли любезное многим современным художникам повторение одного и того же эффекта, воспроизведенного в разные часы дня[250]250
  …повторение одного и того же эффекта, воспроизведенного в разные часы дня… – Например, «Руанский собор» французского художника-импрессиониста Клода Моне, цикл из тридцати картин, созданных в 1890-е гг. и представляющих собор в разное время дня, года и при разном освещении, или его же «Кувшинки», цикл из приблизительно 250 картин, и некоторые другие.


[Закрыть]
, но теперь, благодаря незыблемости искусства, всё это можно было посмотреть вместе, в одном помещении, запечатленное пастелью и помещенное под стекло. А иногда на одинаково серых небе и море прибавлялось немного розового цвета, восхитительно изысканного, да еще мотылек, уснувший внизу окна, казалось, изображал, развернув крылышки, внизу этой «гармонии в сером и розовом» в духе Уистлера любимую подпись автора «Челси»[251]251
  …мотылек… казалось, изображал, развернув крылышки, внизу этой «гармонии в сером и розовом» в духе Уистлера… подпись автора «Челси». – Дж. Уистлер часто называл свои картины подобным образом, у него есть «гармонии», «композиции», «ноктюрны», «гармонии», «симфонии», «вариации», «фантазии» с указанием преобладающих в картине цветов: «в сером и серебряном», «в зеленом», «в белом» и т. д. Данная фраза, возможно, навеяна «Портретом леди Мё», имеющим также второе название – «Гармония в сером и розовом»: она выставлялась в Париже в 1892 г. Стилизованное изображение бабочки на картинах заменяло Уистлеру подпись. Среди самых знаменитых пейзажей художника – «Ноктюрн в голубом и серебряном: Челси» (1871) и «Ноктюрн в сером и золотом: Снег в Челси» (1876).


[Закрыть]
. Но вот розовый цвет исчезал, и смотреть больше было не на что. Я на минутку вставал и задергивал шторы, а потом опять ложился. С постели я видел, как светлая полоса над шторами постепенно темнела, истончалась, но, не печалясь и не жалея о ней, следил, как поверх штор умирает час, в который обычно я сидел за столом: ведь я знал, что сегодня не такой день, как всегда, а особый, более длинный, как полярные дни, которые ночь сменяет лишь на несколько минут; я знал, что из куколки сумерек вот-вот выпорхнет, благодаря лучезарной метаморфозе, яркий свет ривбельского ресторана. Я думал: «Пора», потягивался на кровати, поднимался, умывался; я наслаждался этими бесполезными мгновениями, свободными от груза физических усилий: пока другие внизу ужинали, я расходовал силы, накопившиеся во время дневного отдыха, чтобы вытереться, надеть смокинг, повязать галстук, совершить все движения, уже ведущие к предвкушаемому удовольствию: скоро я опять увижу женщину, которую заметил в прошлый раз в Ривбеле, и она вроде бы на меня глянула и, кажется, вышла из-за стола только в надежде, что я последую за ней; и я радостно прихорашивался, чтобы с ног до головы отдаться новой, свободной, беззаботной жизни, где меня поддержит в моих колебаниях спокойствие Сен-Лу и я выберу среди видов, известных естествознанию, прибывших из всех уголков земли, те, что входят в необычные кушанья, которые мой друг сразу же закажет, чтобы разбудить гурманство и раздразнить воображение.

А в самом конце наступили дни, когда нельзя уже было входить в ресторан с мола, огромные окна больше не отворялись, потому что снаружи было темно, и рой бедняков и зевак, привлеченных недосягаемым для них сверканием, под холодным ветром черными гроздьями налипал на скользкие светящиеся стенки стеклянного улья.

В дверь постучали; это был Эме, почитавший своим долгом лично принести мне последние списки новых постояльцев.

Перед уходом Эме зачем-то сообщил мне, что виновность Дрейфуса не вызывает сомнений. «Мы всё узнаем, – сказал он, – но не в этом году, а в будущем: я это слышал от одного господина, у которого огромные связи в штабе. Я спрашивал, не объявят ли всё сразу, до конца года. А он отложил папиросу, – продолжал Эме, изображая сцену в лицах, качая головой и указательным пальцем, как делал тот постоялец, давая понять, что нельзя требовать слишком многого. – Не в этом году, так он мне сказал и по плечу потрепал, сейчас никак нельзя. А к Пасхе всё будет!» И Эме легонько хлопнул меня по плечу со словами: «Вот, я вам в точности показываю, как он мне это сказал»; не то ему льстила такая фамильярность со стороны важной персоны, не то он хотел, чтобы я вполне, со всем знанием дела оценил значение этого аргумента и основания для нашей надежды.

Сердце у меня дрогнуло, когда на первой странице списка новых постояльцев я заметил слова: «Симоне с семьей». Были у меня старинные мечты, зародившиеся в детстве; в них вся нежность моего сердца, нежность, слитая с ним неразрывно, доставалась мне от существа, ни в чем на меня не похожего. И теперь я вновь придумывал себе это существо, взяв за основу имя Симоне и помня о гармонии, царившей между юными телами, которые предстали мне на пляже в спортивном шествии, достойном античности и Джотто. Я не знал, которая из девушек мадемуазель Симоне и в самом ли деле кого-нибудь из них так зовут, но знал, что мадемуазель Симоне любит меня и с помощью Сен-Лу я попытаюсь с ней познакомиться. К сожалению, он должен был каждый день ездить в Донсьер; только при этом условии ему удалось продлить свой отпуск; но я надеялся, что для меня он пренебрежет своей воинской обязанностью, не столько даже ради нашей дружбы, сколько из той самой любознательности натуралиста, исследователя человеческой природы, и пускай даже я не видел сам особы, о которой он мне рассказывал, а просто услыхал, что во фруктовой лавке хорошенькая кассирша, – эта любознательность подталкивала меня к знакомству с новой разновидностью женской красоты. Но напрасно надеялся я возбудить в Сен-Лу эту любознательность рассказами о моих девушках. Ее в моем друге давно парализовала любовь к актрисе, его любовнице. И даже если бы эта любознательность в нем проснулась, он бы ее пресек, суеверно полагая, что от его собственной верности зависит верность возлюбленной. Так что я поехал с ним ужинать в Ривбель, так и не добившись от него обещания, что он деятельно займется моими девушками.

Поначалу, когда мы приезжали, солнце едва успевало закатиться и было еще светло; в саду ресторана еще не зажигали света, дневная жара медленно опускалась, оседала, словно выпадая на дно сосуда; прозрачный темный студень воздуха вдоль стенок сосуда казался таким плотным, что огромный розовый куст, прижатый к тонувшей в сумраке ограде, на которую он набрасывал сеть розовых прожилок, был похож на растительный узор, мерцающий в глубине оникса. А после, когда мы выходили из экипажа, уже бывало темно, а иногда и из Бальбека уезжали в темноте – если задерживались из-за непогоды и не велели запрягать, пока ветер не уляжется. Но в эти дни я не огорчался, слушая, как шумит ветер: я знал, что он не нарушит моих планов, не обречет меня на заточение в комнате, я знал, что, когда под звуки цыганской музыки мы войдем в большой зал ресторана, люстры победят темноту и холод, залепив их золотом своих лечебных прижиганий, и весело садился вместе с Сен-Лу в двухместную карету, поджидавшую нас под проливным дождем. С некоторых пор слова Берготта, убежденно говорившего мне, что я создан главным образом для умственных радостей, пускай даже сам я с этим совсем не согласен, – эти его слова вернули мне надежду, что в будущем я окажусь на что-то способен, хотя эту надежду опровергала тоска, охватывавшая меня каждый день при мысли о том, чтобы сесть за стол и взяться за статью или роман. «В конце концов, – говорил я себе, – может быть, о достоинствах прекрасно написанной страницы нельзя судить по такому зыбкому критерию, как удовольствие, которое испытываешь, пока пишешь; может быть, это нечто второстепенное, часто сопутствующее работе над страницей, но само по себе отсутствие радости еще не предполагает неудачи. Может быть, творцы кое-каких шедевров зевали над ними». Бабушка урезонивала меня, говоря, что если я поздоровею, то и работать буду хорошо и с удовольствием. А наш врач решил, что имеет смысл предупредить меня о том, какими опасностями чревато состояние моего здоровья, и разъяснил мне профилактические меры предосторожности, которые мне следует соблюдать во избежание худшего; и я подчинил все удовольствия цели несравненно более важной для меня, чем они: я должен окрепнуть настолько, чтобы достало сил на создание книги, которую, может быть, ношу в себе; поэтому с приезда в Бальбек я тщательно и постоянно следил за собой. Ничто не заставило бы меня выпить чашку кофе, от которой я не усну ночью, а на другой день почувствую себя усталым. Но когда мы приезжали в Ривбель, я возбуждался от какой-то новой радости, я оказывался в другом пространстве, полном чудес, куда вступаешь, оборвав нить, которую терпеливо свивал столько дней, нить, ведущую нас к мудрости, – словно завтра никогда не наступит, словно нет и не было манивших меня высоких целей, – и тут же исчезал отлаженный механизм благоразумной профилактики, призванный всё это поберечь. Лакей забирал у меня пальто, а Сен-Лу говорил:

– Вы не замерзнете? Может, лучше оставить пальто, тут не слишком жарко.

Я отвечал: «Нет, нет» – и, пожалуй, не чувствовал холода, но главное, больше не боялся заболеть, забывал, что мне нельзя умирать, забывал, как важно работать. Я сдавал пальто; мы входили в зал ресторана под звуки какого-то военного марша, который исполняли цыгане, и шествовали между рядами накрытых столиков, словно по легкому пути славы, и чувствовали, как ритмы оркестра пронизывают наши тела веселым задором, воздавая нам воинские почести и оделяя незаслуженным триумфом, мы скрывали наш восторг под маской ледяной серьезности и шагали с крайне усталым видом, не желая быть похожими на певичек из кафешантана, которые, собираясь исполнить на воинственный мотив игривый куплет, выскакивают на сцену с победительной генеральской выправкой.

С этого мига я превращался в нового человека, теперь я уже не был внуком моей бабушки (о которой вспомню только уходя домой), я на время становился братом официантов, которые сейчас будут нам прислуживать. Количество пива и уж тем более шампанского, которое в Бальбеке я не захотел бы выпить и за неделю – ведь на ясную голову, получая несомненное удовольствие от этих напитков, я с легкостью готов был ими пожертвовать, – это количество я поглощал теперь за какой-нибудь час, а потом рассеянно, не чувствуя вкуса, запивал всё это глотком портвейна и давал скрипачу, исполнившему пьесу, два луидора, которые копил месяц на покупку, теперь уже забытую. Некоторые официанты носились между столиками с невообразимой скоростью, держа на вытянутых ладонях поднос, и казалось, что не уронить его – единственная цель всей этой гонки. И в самом деле, шоколадные суфле добирались до места назначения не опрокинувшись, а картофель по-английски, несмотря на сотрясавший его галоп, по-прежнему оставался аккуратно сложен вокруг ягненка из Пойяка. Я приметил одного из этих служителей, очень рослого, оперенного великолепной черной шевелюрой и напоминавшего цветом лица скорее какую-нибудь редкую птицу, чем представителя человеческого рода; он неустанно и, казалось, бесцельно метался из конца в конец зала, наводя меня на мысль о попугайчиках ара, наполняющих просторные вольеры зоологических садов своей огненной окраской и непостижимой суетой. Вскоре зрелище, во всяком случае на мой взгляд, упорядочивалось и приобретало более мирный и благородный характер. Вся эта головокружительная деятельность преобразовывлась в спокойную гармонию. Я смотрел на круглые столики, их неисчислимое множество было как россыпь планет, какими изображали их когда-то на аллегорических картинах. Впрочем, эти светила влекло друг к другу непреодолимой силой притяжения, и все посетители глазели не на свой столик, а на чужие; исключение составлял только какой-то богатый амфитрион, которому удалось залучить известного писателя, и теперь он лез вон из кожи, чтобы, пользуясь свойствами вращающегося стола, вытянуть из знаменитости незначительные замечания, восхищавшие дам. Гармония этих астральных столиков не препятствовала непрестанному кружению бесчисленных слуг, которые вращались в высших сферах, поскольку в отличие от посетителей не сидели, а оставались на ногах. Кто-то, по-видимому, нес закуски, кто-то переменял вино, добавлял бокалы. Но помимо этих особых причин, в их бесконечных пробежках между круглыми столиками обнаруживался в конечном счете закон головокружительного упорядоченного движения. Две ужасные кассирши, притаившиеся позади цветника, без конца что-то вычисляли, похожие на двух волшебниц, с помощью астрологических выкладок старавшихся предотвратить потрясения, что угрожали время от времени этому небесному своду, задуманному согласно средневековой науке.

И мне было немножко жаль всех посетителей: я чувствовал, что для них круглые столики – не планеты, что они не занимаются рассечением вещей на части, которое, избавляя нас от их привычного облика, помогает проводить аналогии. Они думали, что обедают с таким-то знакомым, что обед обойдется им примерно в такую-то сумму и что завтра они опять сюда придут. И казалось, их совершенно не трогало шествие юных служителей, которые, видимо не имея в этот миг более срочных дел, торжественно вышагивали по залу с корзинками хлеба. Некоторые из них, совсем юнцы, обалдев от тумаков, которыми награждали их походя метрдотели, меланхолично устремляли мечтательные взоры вдаль и утешались, только если кто-нибудь из постояльцев бальбекского отеля, где они когда-то работали, узнавал их, заговаривал с ними и просил именно их унести шампанское, которое пить невозможно – тут они преисполнялись гордости.

Я слышал, как гудят мои нервы, по которым растекалось блаженство, независимое от окружавших меня предметов; я испытывал его от малейшего усилия, которое совершал, чтобы шевельнуться или сосредоточиться, – так, если зажмурить глаз и слегка на него надавить, возникает ощущение цвета. Уже выпив много портвейна, я раздумывал, не заказать ли еще, не столько в надежде, что новые рюмки принесут мне новое блаженство, сколько повинуясь упоительному состоянию, в которое привели меня предыдущие рюмки. Я отдавался на волю музыки, и наслаждение послушно потянулось за ней, от ноты к ноте. Подобно химическим фабрикам, производящим в больших количествах вещества, которые в природе встречаются лишь случайно и крайне редко, этот ривбельский ресторан одновременно собирал больше женщин, манивших меня возможным счастьем, чем все те, с которыми случай столкнул бы меня на прогулках за целый год; вдобавок сама эта музыка, которую мы слышали, – совершенно новые для меня аранжировки вальсов, немецких оперетт, кафешантанных песенок – была словно воздушное злачное место, воздвигнувшееся над другим, обычным, и более упоительное, чем то, первое. Потому что каждый мотив был особенный, как женщина, но, в отличие от женщин, не приберегал тайну своего сладострастия для какого-нибудь счастливчика, а предлагал ее мне, строил мне глазки, подлетал ко мне то танцующей походкой, то вихляясь, приставал ко мне, заигрывал, словно внезапно открыл во мне новую обольстительность, новое могущество или богатство; мне в этих мелодиях слышалось нечто жестокое: никакое бескорыстное чувство прекрасного, никакой проблеск ума не были им знакомы; для них существует только физическое наслаждение. Эти мелодии – самый безжалостный, самый безысходный ад, куда может угодить несчастный ревнивец: они уверяют его, что для его любимой, владеющей им безраздельно, на свете существует только то наслаждение, которое она делит с другим. Но пока я вполголоса вторил нотам этого мотива и возвращал ему поцелуй, мне делалось так дорого то особое сладострастие, которое он заставил меня пережить, что я покинул бы отца с матерью и ушел за ним в странный мир, который он возводил непонятно где из своих пассажей, то пылких, то полных истомы. Правда, такое наслаждение никак не украшает человека, его испытавшего, потому что со стороны оно незаметно; правда и то, что всякий раз в нашей жизни, когда женщина, обратив на нас внимание, тут же разочаровывается, ей неизвестно, живет ли в нас это интимное, субъективное ликование, так что оно никак не может повлиять на ее суждение о нас – и все-таки я чувствовал себя более сильным и почти неотразимым. Мне казалось, что моя любовь никому не может быть неприятна или смешна, ведь она проникнута трогательной красотой и обольстительностью этой музыки, похожей на милое убежище, где мы встретимся с моей любимой и внезапно потянемся друг к другу.

Ресторан посещали не только дамы полусвета, но и люди самого избранного общества, они приезжали часам к пяти на полдник или устраивали роскошные ужины. Чаепития происходили в длинной узкой застекленной галерее, напоминающей коридор; она вела из вестибюля в большой зал и тянулась вдоль сада, от которого отделялась только несколькими каменными колоннами и стеклянными дверьми, то и дело открывавшимися. Поэтому там без конца гуляли сквозняки, а кроме того, солнце то и дело затопляло помещение ослепительными лучами и било в глаза, так что почти невозможно было как следует рассмотреть посетительниц, поэтому, когда они рассаживались там за столиками, расставленными по два в ряд по всей длине узкого прохода, и переливались всеми цветами радуги при каждом движении, отпивая чай из чашки или кивая друг другу – это было похоже на садок или вершу, куда рыбак натолкал свой улов, и все эти сверкающие рыбы, наполовину в воде, наполовину на солнце, блестят и отсвечивают, притягивая взгляды.

Спустя несколько часов, пока длился ужин, который, естественно, подавали в большом зале, там зажигали свет, хотя снаружи было еще светло, так что ужинающие видели прямо перед собой, в саду, рядом с беседками, светившимися в сумерках, словно бледные призраки вечера, сине-зеленую листву грабов, озаренную последними лучами, и по ту сторону стекол из освещенного лампами зала, где ужинали посетители, эти грабы казались, в отличие от дам, пивших чай в начале вечера вдоль синевато-золотой галереи внутри мерцающей влажной сети, не рыбами, а водорослями в гигантском бледно-зеленом аквариуме, освещенном нездешним светом. Потом все вставали из-за стола; во время еды сотрапезники всё время смотрели на тех, кто ужинал за соседним столом, пытались их узнать, спрашивали, кого как зовут, а теперь не в силах были отлепиться от собственного стола; но сила притяжения, удерживавшая их на орбите вокруг нынешнего амфитриона, ослабевала, когда они переходили в ту самую галерею, где раньше подавали полдник: теперь там пили кофе, и часто бывало, что от какой-нибудь компании сотрапезников по дороге отрывались один или несколько спутников, испытывавших весь вечер слишком сильное притяжение конкурирующего ужина; они ненадолго покидали своих, а им на смену тут же являлись другие господа или дамы, подходившие поздороваться и удалявшиеся со словами: «Пора мне поскорей возвращаться к господину Х., нынче я его гость». Это напоминало два отдельных букета, ненадолго обменявшиеся несколькими цветками. Потом пустела и галерея. Даже после ужина еще не наступала полная темнота, поэтому часто в этой длинной галерее не зажигали света, и, обрамленная деревьями, клонившимися по ту сторону стеклянной стены, она была похожа на аллею в запущенном тенистом саду. Иногда в тени задерживалась какая-нибудь дама. Как-то вечером, проходя по галерее к выходу, я заметил посреди незнакомой мне компании прекрасную принцессу Люксембургскую. Не останавливаясь, я снял шляпу. Она меня узнала, кивнула мне и улыбнулась; над ее кивком, словно рожденные этим самым движением, мелодично прозвенели несколько слов, обращенных ко мне, что-то вроде пожелания доброго вечера, только чуть длиннее, не с тем, чтобы я остановился, а просто в дополнение к кивку, чтобы ее приветствие было не только видно, но и слышно. Но слова были так неразборчивы, а звук, слышный только мне, протянулся так тихо и показался мне таким музыкальным, словно в сумрачных ветвях деревьев запел соловей. Бывало, что мы случайно встречали какую-нибудь компанию друзей Сен-Лу и он решал в завершение вечера поехать с ними в казино в соседнем курортном городке; тогда, если он уезжал с ними и я оставался один в экипаже, я велел кучеру ехать как можно быстрее, чтобы поскорее прошли минуты, в течение которых мне придется без всякой помощи извне то притормаживать на крутом спуске, то выволакивать себя из трясины собственной пассивности, то есть самому справляться со своей возбудимостью, которую с тех пор, как я приехал в Ривбель, помогали мне обуздывать другие. Опасность столкновения со встречной каретой на узкой дорожке, где было не разъехаться, да еще и в темноте, неровности почвы, усеянной камнями, скатывавшимися с прибрежной скалы, близость обрыва, внизу которого было море, – ничто не находило во мне даже слабого отклика, необходимого, чтобы осознать опасность и ощутить страх. Дело в том, что не жажда прославиться, но привычка к труду позволяет нам что-то создать; а позаботиться о будущем помогает нам не веселье, охватившее нас вот сейчас, а спокойные размышления о прошлом. Между тем я-то, еще когда приехал в Ривбель, забросил подальше костыли рассудительности и самоконтроля, помогающие нам в нашей немощи не сбиться с пути, и впал в какую-то моральную атаксию[252]252
  …и впал в какую-то моральную атаксию… – Атаксия – расстройство моторики, нарушение согласованности движений различных мышц.


[Закрыть]
; а позже алкоголь невероятно меня взвинчивал и придавал каждой переживаемой минуте красоту и очарование, но при всем том я по-прежнему не умел и даже не пытался как-то задержать эти минуты: радостное возбуждение подсказывало мне, что они – лучшее, что мне выпало в жизни, они были отделены от всего остального; я оказывался заточен в настоящем, как герои, как пьяницы; на мгновение исчезнув, мое прошлое больше не отбрасывало вперед тени, которую мы называем будущим; цель моей жизни – осуществить мечты, родившиеся в этом прошлом, – сводилась теперь к сиюминутному счастью, и ничего дальше я не видел. И вот очевидное противоречие: именно в миг небывалой радости, чувствуя, что счастье в жизни возможно и что я должен больше ценить эту жизнь, – в этот самый миг, отбросив все заботы, которые она мне доставляла до сих пор, я без малейших колебаний подвергал ее смертельному риску. Хотя, в сущности, я просто втискивал в один-единственный вечер всю беспечность, которая у других людей размазывается по всему их существованию: ведь они то и дело подвергают себя риску морского плаванья, путешествия на самолете или на автомобиле, а между тем дома их ждет кто-то, кого убьет их гибель, или книга, еще полностью зависящая от долговечности их мозга, причем весь смысл их жизни состоит в том, чтобы ее опубликовать. Так, когда мы проводили вечера в ривбельском ресторане, пускай бы кто-нибудь явился туда с намерением меня убить; бабушка, моя будущая жизнь, книги, которые мне предстоит написать, – всё это уже виделось мне в какой-то нереальной дали; я весь, без остатка, отдавался аромату женщины за соседним столиком, любезности метрдотелей, прихотливым линиям звучавшего вальса; я припадал к сиюминутному ощущению, уходил в него с головой, мне хотелось только одного – никогда с ним не расставаться, я бы с этим ощущением умер, дал себя изрубить на куски, не оказав сопротивления, не шелохнувшись, – пчела, одурманенная табачным дымом, даже и не думающая защищать свой улей.

Кстати скажу, что по контрасту с буйством моего возбуждения всё самое серьезное и значительное представлялось мне недостойным внимания, даже мадемуазель Симоне и ее подруги. Мне уже казалось, что познакомиться с ними легко, но не очень нужно – потому что значение для меня имели только мои теперешние ощущения благодаря их неистовой мощи, радости, с которой я подмечал малейшие их изменения, и даже просто их продолжительность; остальное – родители, работа, удовольствия, девушки в Бальбеке – было все равно что клочок пены, подхваченный вихрем, всё это существовало только благодаря внутренней мощи моих ощущений; опьянение на несколько часов приводит к субъективному идеализму, чистому феноменализму[253]253
  …к субъективному идеализму, чистому феноменализму… – Феноменализм – философское учение, согласно которому мы познаем не сущность вещей, «вещи в себе», а лишь явления.


[Закрыть]
: всё на свете – только видимость и существует только благодаря нашему несравненному «я». Впрочем, если мы по-настоящему любим, наша любовь способна уцелеть и при опьянении. И все-таки, словно мы очутились совсем в другом пространстве, нам понятно, что под гнетом неведомых сил это чувство значит для нас уже не то, что раньше, и что наше отношение к нему изменилось. Мы не утратили любви, но она отодвинулась, больше нас не гнетет, довольствуется сиюминутным ощущением, и нам этого достаточно, потому что нас не заботит ничто, кроме того, что сейчас. К сожалению, коэффициент, так разительно меняющий величины, действует только в часы опьянения. Те самые люди, что утратили для нас всякое значение, те, от кого мы отмахивались, как от мыльных пузырей, завтра опять обретут плоть, и нужно будет вновь приниматься за труды, только что казавшиеся бессмысленными. Но мало того что завтра нам неотвратимо придется иметь дело с той же математикой, что и вчера – к сожалению, она правит нами и в часы восторга, просто мы этого не замечаем. Если в это время нам попадется высоконравственная или равнодушная женщина и мы захотим ей понравиться (причем накануне мы точно знали, что она нас и знать не захочет), то теперь такая задача покажется нам в миллион раз проще, а на самом деле ничего подобного: ведь мы изменились только в собственных глазах, обращенных внутрь нас самих. И женщина рассердится, как только мы позволим себе фамильярность; и точно так же и по той же самой причине мы сами будем сердиться завтра, вспомнив, что дали сто франков на чай посыльному, только уразумеем мы эту причину с опозданием – потому что протрезвеем.

Я не был знаком ни с одной из женщин, которых встречал в Ривбеле, но они были частью моего опьянения, подобно тому как отражение – часть зеркала, и казались мне в тысячу раз желаннее, чем мадемуазель Симоне, всё менее и менее реальная. На мгновение на мне задержала задумчивый взгляд белокурая молодая женщина, одинокая, печальная, в соломенной шляпке, украшенной полевыми цветами; она показалась мне хорошенькой. Потом другая, потом третья и наконец черноволосая, с ярким цветом лица. Почти все они были знакомые, правда не мои, а Сен-Лу.

Прежде чем познакомиться со своей теперешней возлюбленной, он так много времени провел в тесном кругу прожигателей жизни, что из всех женщин, ужинавших в эти вечера в Ривбеле (многие оказались здесь случайно, просто потому, что приехали на курорт, те – чтобы встретиться с любовником, эти – в поисках нового), не было ни одной, которой бы он не знал, потому что сам он или кто-нибудь из его друзей провел с ними по меньшей мере одну ночь. Он не раскланивался с ними, если их сопровождал мужчина, а они, хоть и глядели на него пристальней, чем на другого, потому что было известно, с каким равнодушием относится он ко всем женщинам, кроме своей актрисы, и это придавало ему в их глазах особое обаяние, – они притворялись, будто с ним незнакомы. Одна из них шептала: «Это лапушка Сен-Лу. Говорят, он всё любит свою потаскушку. Великая любовь! А какой красавчик! По-моему, он сногсшибателен. И какое щегольство! Некоторым женщинам чертовски везет. Одним словом, парень что надо. Я его хорошо знала, пока была с Орлеанским. Эти двое были неразлучны. Как он тогда распутничал! А теперь образумился, не изменяет ей. Да, вот уж кому повезло. Я только не понимаю, что он в ней нашел. Видно, он все-таки полный болван. У нее ноги как лопаты, усы и грязные панталоны. Я думаю, и работница с фабрики не надела бы такие штаны, как она. Нет, вы только посмотрите, что за глаза, за такого мужчину можно броситься в огонь. Ой, тише, он меня узнал, смеется, вот это да! Он меня хорошо знал. Стоит только у него обо мне спросить». Я подмечал заговорщицкие взгляды, которыми он с ними обменивался. Мне хотелось, чтобы он познакомил меня с этими женщинами, хотелось попробовать назначить им свидание и чтобы они согласились со мной увидеться, даже если потом я не смогу прийти. Потому что иначе лицо любой женщины навсегда останется в моей памяти неполным, словно частичка его прячется под вуалью, та самая частичка, которая у всех женщин различается, которую мы никогда не сумеем домыслить, если мы ее не видели; она видна только во взгляде, обращенном на нас, во взгляде, устремленном навстречу нашему желанию и сулящем его утолить. И все-таки даже в таком неполном виде их лица значили для меня куда больше, чем лица добродетельных женщин, плоские, без второго дна, слепленные из одного куска, бессодержательные; они казались мне совсем другими. Для меня эти лица были, наверно, не такими, как для Сен-Лу, который под прозрачным для него равнодушием застывших черт, свидетельствующих о том, что эта дама с ним незнакома, или под прозаичностью приветствия, которое с тем же успехом могло быть обращено к кому угодно, различал, узнавал разметавшиеся волосы, изнемогающий рот, полуприкрытые глаза – всю безмолвную картину, подобную тем, которые художники занавешивают пристойным холстом, чтобы сбить с толку основную часть посетителей. А я-то, наоборот, чувствовал, что ни одна из этих женщин не унесет с собой в неведомые мне странствия ни одной частички моего существа, сумевшей в нее проникнуть. Но мне бы достаточно было знать, что их лица раскрылись для меня – и они, эти медальоны, в которых прятались любовные сувениры, уже показались бы мне прекрасней драгоценных медалей. А Роберу было трудно усидеть на месте; под его улыбкой придворного таилась жажда действия, присущая воину; вглядываясь в него, я понимал, что, должно быть, энергичная лепка его треугольного лица целиком унаследована им от предков и подобает скорее отважному лучнику, чем утонченному эрудиту. Под тонкой кожей проступали дерзновенный каркас, феодальная архитектура. Его голова напоминала старинный донжон, где на виду зубцы, давно бесполезные, а внутри всё перестроено под библиотеку.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации