Электронная библиотека » Марсель Пруст » » онлайн чтение - страница 33


  • Текст добавлен: 20 сентября 2020, 22:21


Автор книги: Марсель Пруст


Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 33 (всего у книги 37 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Когда-то меня больше привлекали прогулки в плохую погоду. Тогда мне хотелось обрести в Бальбеке «страну киммерийцев», и ясные дни были неуместны, это было вторжение пошлого пляжного лета в древнюю страну, подернутую туманами. Но теперь всё, что я раньше презирал, убирал с глаз долой, не только солнечное сияние, но даже регаты, даже скачки, – всё это теперь я страстно выискивал по той же причине, по какой прежде мечтал только о бурях на море: дело в том, что в разные периоды и те и другие бывали для меня связаны с какой-нибудь эстетической идеей. Иногда мы с моими подругами ходили навещать Эльстира, и в те дни, когда в мастерской были девушки, он охотнее всего показывал наброски портретов хорошеньких яхтсменок или эскиз ипподрома, расположенного вблизи Бальбека. Сперва я застенчиво признался Эльстиру, что мне не хотелось присоединяться к толпам, которые там собирались. «Вы неправы, – возразил он. – Это так красиво и так любопытно. Во-первых, жокей – это необыкновенное существо, на него устремлено столько взглядов, а сам он там, перед паддоком, хмурый, бесцветный в своей яркой жокейской куртке, сливается воедино с гарцующим конем, которого он себе подчиняет, и до чего интересно проследить за его профессиональными приемами и показать, что и он, и попона его лошади – яркое цветовое пятно на скаковом поле. Как всё преображается на этой залитой светом огромности скакового поля, где вас поражает столько теней, отблесков – такого нигде больше увидишь. А женщины какими могут быть красавицами! Особенно прелестна была публика на первых скачках, там были невероятно элегантные дамы, и всё это озарял насыщенный влагой голландский свет, так что даже на самом солнцепеке чувствовался пронизывающий холодок, поднимающийся от воды. В жизни не видел, чтобы женщин, едущих в каретах или глядящих в бинокли, озарял такой свет: его, наверно, порождает морская влажность. Ах, как бы я хотел это передать; я вернулся с этих скачек с безумным желанием работать!» Потом он стал восторгаться гонками парусников еще больше, чем скачками, и я понял, что для современного художника так же интересны регаты и спортивные сборища, где в сине-зеленом свете морского ипподрома плещутся красиво одетые женщины, как для Веронезе или Карпаччо праздники, которые они так любили изображать. «Ваше сравнение очень точно, тем более что они изображали такие города, где праздники были отчасти связаны с водой, – сказал мне Эльстир. – Только красота судов в ту эпоху чаще всего заключалась в их тяжеловесности, замысловатости. Устраивали состязания на воде, прямо как здесь, обычно в честь какого-нибудь посольства, вроде того, что Карпаччо изобразил в „Легенде о святой Урсуле“[279]279
  …посольства, вроде того, что Карпаччо изобразил в «Легенде о святой Урсуле». – Пруст чрезвычайно ценил Карпаччо, видел его цикл «Легенда о св. Урсуле» и другие полотна в галерее Академии в Венеции и много раз упоминает его в романе. По преданию, на св. Урсуле, королевской дочери, захотел жениться наследник английского престола и прислал за ней посольство. На одной из 9 картин цикла изображена встреча английских послов (художник, вопреки легенде, перенес эпизод в Венецию); мы видим их корабль, лагуну, венецианские дворцы и храмы, а на переднем плане пышную встречу послов.


[Закрыть]
. Корабли были громоздкие, похожие на архитектурные сооружения, чуть ли не амфибии, словно маленькие Венеции посреди большой; их пришвартовывали посредством перекидных мостов, драпировали алым атласом и персидскими коврами, и женщины в вишневом бархате или зеленом камчатном полотне проплывали совсем близко от балконов, инкрустированных разноцветным мрамором, с которых, глядя на них, наклонялись другие женщины, в платьях с черными рукавами с белыми прорезями, скрепленными жемчугом или украшенными гипюром. И уже непонятно было, где кончается земля, где начинается вода, где еще дворец, где уже корабль, каравелла, галера, Буцентавр»[280]280
  Буцентавр, или Бучинторо (ит. Bucintoro) – венецианская церемониальная галера; она была официальной галерой дожей Венеции. Начиная с XII в. и до 1798 г., в праздник Вознесения дож выходил на галере, чтобы совершить церемонию обручения с Адриатическим морем. Бучинторо привлекал особое внимание двух венецианских художников: Франческо Гварди и Каналетто.


[Закрыть]
. Альбертина со страстным вниманием слушала, как Эльстир описывал подробности туалетов и роскошные зрелища. «Ах, как бы мне хотелось такой гипюр, о котором вы говорите! – воскликнула она. – Венецианское кружево так прекрасно! И до чего бы мне хотелось поехать в Венецию!»

– Быть может, скоро вы сможете любоваться чудесными тканями, которые там носили, – сказал ей Эльстир. – Мы уже давно нигде не видели их, кроме как на картинах венецианских художников, да изредка – в церковных сокровищницах; иногда они попадали на аукционы. Но говорят, один венецианский художник, Фортуни, нашел утраченный секрет их изготовления, и через несколько лет женщины смогут носить на прогулке, а главное, дома, такой же великолепный бархат, как тот, который Венеция разукрашивала для своих патрицианок восточными орнаментами[281]281
  …один венецианский художник, Фортуни… восточными орнаментами. – Мариано Фортуни-и-Мадрасо (1871–1949) – испанский художник-модельер, декоратор, дизайнер; в 1907 г. основал в Венеции фабрику тканей и ковров, которые продавались и в Париже. Пруст оценил Фортуни в самом начале его известности и вдохновлялся его произведениями в своей работе над романом.


[Закрыть]
. Право, не знаю, понравится ли мне это, не будут ли эти наряды казаться анахронизмом на сегодняшних женщинах, даже тех, что щеголяют на регатах, ведь наши современные прогулочные корабли – полная противоположность тем, которыми владела Венеция, «королева Адриатики». Самое привлекательное в яхте, в ее обстановке, в нарядах яхтсменов – это простота всего морского, а я так люблю море! Откровенно говоря, сегодняшние моды мне милее мод эпохи Веронезе и даже Карпаччо. Что хорошо в наших яхтах – особенно в яхтах среднего размера, не люблю я огромных, тех, что уже почти корабли: с яхтами, как со шляпами, нужно соблюдать меру – это штука простая, без отделки, светлая, серенькая, а когда небо подернуто дымкой и воздух голубоватый, она вся кремовая, воздушная. Каюта, в которой вы находитесь, должна напоминать маленькое кафе. И с нарядами женщин на яхте то же самое; мило выглядят легкие, белые, однотонные наряды, полотняные, батистовые, полосатого шелка, тиковые: на солнце на фоне синего моря они выглядят такими же ослепительно-белыми, как белый парус. Впрочем, хорошо одеваются очень немногие женщины, хотя иные бывают великолепны. Мадемуазель Леа появилась на скачках в маленькой белой шляпке и с белым зонтиком, это было восхитительно. За этот маленький зонтик я бы отдал всё на свете». Мне хотелось знать, чем этот маленький зонтик отличается от остальных, а Альбертине этого хотелось еще больше, хотя по другой причине, из женского кокетства. Но, как говорила Франсуаза о своем суфле: «Тут всё дело в сноровке» – зонтик, оказывается, отличался особым покроем. «Совсем маленький, – объяснял Эльстир, – совсем круглый, как китайский зонтик от солнца». Я называл зонтики разных женщин, но всё это было не то. Эльстиру все они казались чудовищными. Он был разборчив, вкус у него был изысканный: для него разница между теми безобразными одеждами, что носили три четверти женщин, и красивой вещью, приводившей его в восторг, состояла в сущем пустяке, но в этом пустяке было всё дело; причем если во мне при виде любой роскоши полностью замирала способность к творчеству, то в нем, наоборот, всё прекрасное возбуждало желание писать, «чтобы попробовать сделать что-нибудь такое же славное». «Гляньте, малышка уже поняла, что это были за шляпка и зонтик», – сказал мне Эльстир, кивнув на Альбертину, у которой от вожделения загорелись глаза. «Как бы я хотела быть богатой, чтобы у меня была яхта, – сказала она художнику. – Я бы с вами советовалась о том, как на ней всё устроить. Какие бы прекрасные путешествия я на ней совершала! И как здорово было бы участвовать в регатах в Каусе[282]282
  И как здорово было бы участвовать в регатах в Каусе. – Ка́ус (англ. Cowes) – город на севере острова Уайт, Англия. С 1826 г. в городе проходит ежегодная регата «Cowes Week».


[Закрыть]
. А автомобиль! Вам нравятся женские моды для поездок на автомобиле?» – «Нет, – отвечал Эльстир, – но это дело будущего. Впрочем, настоящих мастеров мало, один-два, Калло, хотя она слишком увлекается кружевами, Дусе, Шерюи, иногда Пакен, остальные ужасны»[283]283
  …Калло… Дусе, Шерюи, иногда Пакен, остальные ужасны. – Сестры Калло – Мари, Марта, Регина и Жозефина – в 1895 г. создали небольшое объединение, превратившееся позже в большой дом мод. Они создавали экзотические наряды и стильную одежду на каждый день. Жак Дусе – французский модельер, коллекционер и меценат, один из главных модельеров конца века, культивировавший эстетику XVIII в.; он одевал актрис Режану и Сару Бернар, а также Лиану де Пужи, знаменитую красавицу, танцовщицу и писательницу, послужившую Прусту одной из моделей для Одетты де Креси. Мадлен Шерюи стала владелицей собственного Дома моды около 1905 г., создавала вечерние и свадебные платья, прогулочные костюмы и т. д. Жанна Пакен – одна из тех, кто основал стиль модерн в области высокой моды. Ее платья высоко ценились в аристократических кругах, их носили королевы Испании, Португалии, Бельгии, жены миллионеров Рокфеллера, Астора, Вандербильта, знаменитые актрисы и т. д. Отметим, что в 1912 г. Мадлен Шерюи, Жак Дусе, Жанна Пакен вместе с другими известными парижскими кутюрье той эпохи начали выпускать новый журнал мод «Ля газетт дю бон тон» (он выходил до 1925 г.). Иллюстраторами там работали прекрасные художники той эпохи, в том числе Эрте, Поль Ириб, Жорж Барбье, так что благодаря им сохранилось множество изображений моделей этих кутюрье, – прекрасные образцы стиля ар-деко.


[Закрыть]
. – «И что ж, между туалетом от Калло и от обычного портного такая огромная разница?» – спросил я у Альбертины. «Разница неописуемая, мой мальчик, – отвечала она. – Уж ты меня прости. Но увы! То, что у других стоит триста франков, у них стоит две тысячи. Зато и выглядит по-другому, и только тем, кто совсем не разбирается, кажется, что это похоже». – «Прекрасно, – отозвался Эльстир, не доходя, впрочем, до утверждения, что разница так же огромна, как между статуями Реймского собора и церкви Святого Августина…[284]284
  …между статуями Реймского собора и церкви Святого Августина… – Церковь Св. Августина в Париже была построена в XIX в. (с 1860 по 1871 г.); ее стиль эклектичен, в нем сочетаются элементы романского и византийского искусства. На фасаде над арками имеются символические скульптурные изображения четырех евангелистов, а на фризе ниже розетки – статуи двенадцати апостолов. При всей красоте и монументальности эта церковь, конечно, не может соперничать с готическим Реймским собором, одним из самых древних и прекрасных во Франции; многочисленные статуи, которыми украшены его порталы, считаются лучшими во всей Европе.


[Закрыть]
 – Кстати о соборах, – продолжал он, обращаясь именно ко мне, потому что его слова были продолжением разговора, в котором девушки не участвовали, да он бы их нисколько и не заинтересовал, – я вам на днях говорил о бальбекской церкви и сравнивал ее с огромной скалой, с огромным нагромождением местного камня, но вот вам обратный пример, – сказал он, показывая мне одну акварель, – посмотрите на вот эти скалы (я этот эскиз набросал совсем близко отсюда, в Кренье[285]285
  …я этот эскиз набросал совсем близко отсюда, в Кренье… – Усадьба Кренье находится в Трувиле; Пруст, которому был знаком Трувиль, рекомендовал Кренье своей приятельнице Луизе де Морнан как прекрасное место для прогулок.


[Закрыть]
), посмотрите, как мощно и в то же время изысканно они тянутся ввысь, точь-в-точь собор». И впрямь, они напоминали огромные розовые стрельчатые арки. Но Эльстир писал в знойный день, и они словно рассыпались в пыль, растворялись в жаре, наполовину выпившей море, которое по всей ширине полотна словно почти уже перешло в газообразное состояние. Свет как будто разрушал реальность, и она сосредоточивалась в темных прозрачных формах, которые по контрасту создавали впечатление невероятно захватывающей и близкой жизни: это были тени. Почти все они, преображенные прохладой, улетев от пылающего морского простора, перебрались к подножию скал, куда не дотягивалось солнце; остальные медленно плавали над водой, словно дельфины, и цеплялись к бортам прогулочных лодок, расширяя их своими синими лоснящимися телами. Наверно, та жажда прохлады, которую они излучали, лучше всего передавала ощущение жары, царившей в тот день, и я воскликнул: как жаль, что я никогда не был в Кренье! Альбертина с Андре уверяли, что я уже сто раз там был. Если и так, то я не знал и не догадывался, что когда-нибудь этот вид возбудит во мне такую жажду красоты, причем не природной, не той, которую я искал до сих пор в бальбекских скалах, но скорее архитектурной. А главное, я ведь отправился на поиски царства штормов, но на прогулках с г-жой де Вильпаризи океан нам виделся только мельком, издали, нарисованный за дальними деревьями; я нигде не находил по-настоящему реального, текучего, живого океана, по-настоящему перекатывающего свои водяные валы; раньше-то мне хотелось видеть его только в оцепенении, под зимним саваном тумана – мог ли я поверить тогда, что буду мечтать о море, превратившемся в белёсый пар, утратившем плотность и цвет. Но Эльстир, как те, что задремывали в разомлевших от солнца лодках, до такой глубины изведал очарование этого моря, что сумел передать, закрепить на холсте неуловимую рябь на воде, пульсацию минуты счастья; и перед этим колдовским портретом вами овладевала такая любовь, что хотелось только пуститься по свету на поиски умчавшегося дня во всей его сонной мимолетной прелести.

Раньше, пока я не стал бывать у Эльстира и не увидел морского пейзажа с молодой женщиной в барежевом или батистовом платье на яхте под американским флагом, пейзаж, внедривший в мое воображение неосязаемую «копию» белого батистового платья и флага и немедленно заразивший меня ненасытным желанием как можно скорей увидать белые батистовые платья и флаги над морем, словно до сих пор я ничего подобного не видел, – раньше я всегда пытался, очутившись у моря, изгнать из поля своего зрения и купальщиков на первом плане, и яхты со слишком белыми парусами, и пляжные костюмы – всё, что мешало мне себя убедить, что я созерцаю древнюю стихию, которая жила уже своей таинственной жизнью, когда на свете еще не появились люди; я отмахивался от лучезарных дней, которые, на мой взгляд, заражали пошлостью безбрежного лета это туманное, бурное побережье, обозначали просто перерыв, музыкальную паузу, а теперь ненастная погода, при которой не было места миру красоты, представлялась мне обидным злоключением; мне страстно хотелось броситься на поиски в реальном мире всего того, что вызывало во мне такой восторг; я надеялся, что погода позволит мне с верхушки скалы увидеть те же синие тени, что на картине Эльстира.

Шагая по дороге, я больше уже не заслонялся руками от всего лишнего, как в те дни, когда воображал, что природа – это то, что было еще до появления человека, в противоположность всем этим скучным ухищрениям промышленности, от которых я томился и зевал на всемирных выставках или у модисток; в те времена я пытался видеть только тот участок моря, где нет пароходов, желая представить его себе древним, как в те времена, когда море совсем недавно отделилось от суши, или, на худой конец, как в первые столетия Греции, что позволяло мне от всего сердца декламировать стихи «папаши Леконта», милые сердцу Блока:

 
По морю бурному направились цари,
И стаей хищных птиц в сиянии зари
За ними эллинов косматых мчалось племя…[286]286
  …эллинов косматых мчалось племя… – Строки из начала трагедии Леконта де Лиля «Эринии» (1873) в переводе А. Триандафилиди.


[Закрыть]

 

Модисток я больше не мог презирать, ведь Эльстир сказал, что не меньше, чем движения жокея, ему хочется запечатлеть то осторожное движение, которым они последний раз обмахивают, словно ласкают, бант или перья на готовой шляпке (Альбертина пришла от этого в восторг). Но чтобы увидеть модисток, надо было потерпеть до возвращения в Париж, а скачки и регаты в Бальбеке закончились до будущего года. Даже яхту с женщинами в белом батисте было уже не сыскать.

Часто мы встречали сестер Блока – после обеда в гостях у его отца мне приходилось с ними здороваться. Мои подруги их не знали. «Мне не позволяют играть с израэлитами», – говорила Альбертина. Достаточно было услышать, с какой ужимкой она выговаривает «иссраелит» вместо «израэлит», чтобы догадаться, даже не уловив начала фразы, что в этих юных отпрысках набожных буржуазных семей нет ни малейшей симпатии к избранному народу; возможно, они верили, что евреи убивают христианских младенцев. «И вообще, ваши приятельницы ужасно себя ведут», – говорила Андре с улыбкой, ясно дававшей понять, что она вовсе не думает, будто они мои приятельницы. «Как все эти кочевые народы», – добавляла Альбертина нравоучительным тоном опытного человека. По правде сказать, сестры Блока, одновременно и слишком разряженные, и полуголые, томные, нахальные, тщеславные и неряшливые, производили не слишком благоприятное впечатление. А одна их кузина, всего пятнадцати лет от роду, возмущала всё казино тем, как в открытую восхищалась актрисой мадемуазель Леа, чей талант очень высоко ставил г-н Блок, однако поговаривали, что она интересуется скорее дамами, чем господами.

В иные дни мы перекусывали в ресторанчике на одной из окрестных ферм. Там были ферма Экор, ферма Марии-Терезии, ферма Круа д’Эланд, Багатель, Калифорния, ферма Марии-Антуанетты. Наша стайка облюбовала эту последнюю.

Но порой вместо фермы мы забирались на самую вершину скалы; там мы усаживались на траву, разворачивали пакет с бутербродами и пирожными. Мои подруги предпочитали бутерброды и удивлялись, видя, как я поедаю только шоколадное пирожное, варварски изукрашенное сахарными узорами, или кусок пирога с абрикосами. Бутерброды с честером и салатом были едой новой, невежественной, с ними мне не о чем было говорить. Зато пирожные были ученые, пироги болтливые. В креме пирожных таилась приторность, во фруктах пирога свежесть – и та и другая многое могли порассказать о Комбре, о Жильберте, и не только о Жильберте в Комбре, но и о парижской, приглашавшей меня на угощение, где всё это было. Они напоминали мне о тарелках из «Тысячи и одной ночи» с птифурами, тарелках, так забавлявших своими «сюжетами» тетю Леони, когда Франсуаза один день приносила ей «Аладдина или волшебную лампу», другой «Али-Бабу», «Халифа на час» или «Синдбада-морехода, поплывшего в Басру со всеми своими богатствами». Хотелось бы мне увидеть их еще раз, но бабушка не знала, куда они делись, и, кстати, думала, что это самые простые тарелки, купленные в деревне. Не всё ли равно: оправленные в серую шампанскую раму Комбре[287]287
  …оправленные в серую шампанскую раму Комбре… – На сей раз Пруст поместил Комбре не в окрестностях Шартра, а в Шампани. Мы не знаем, небрежность это или следы неосуществленного замысла.


[Закрыть]
, они были такие же разноцветные, как витражи, переливающиеся драгоценными камнями, в тамошней темной церкви, как картинки волшебного фонаря в моей комнате, как индийские лютики и персидская сирень перед вокзалом и местными железнодорожными путями, как коллекция старинного китайского фарфора у двоюродной бабушки, в ее сумрачном жилище провинциальной старой дамы.

Растянувшись на вершине, я видел перед собой только луга, а над ними не семь небес, о которых говорится в христианской физике, а только два, одно потемнее (это было море), а наверху другое небо, более бледное. Мы перекусывали; если я заодно приносил какой-нибудь маленький сувенир, который бы мог приглянуться одной из моих подруг, ее полупрозрачное лицо внезапно затопляла такая неистовая радость, что оно краснело, а рот, не имея сил эту радость удержать, разражался хохотом, чтобы выпустить ее на волю. Они собирались вокруг меня, их лица сближались, и воздух, остававшийся в промежутках между ними, протягивал от лица к лицу лазурные тропинки: их словно проложил садовник, чтобы иметь возможность ходить по клумбе с розами.

Расправившись с нашими припасами, мы играли в игры, которые до сих пор казались мне скучными, а то и слишком детскими, например «Башня, берегись»[288]288
  …например, «Башня, берегись»… – Эта детская игра («La Tour, prends garde») восходит к XVII в.: в ней участвуют «герцог Бурбонский», «его сын», «полковник», «капитан», «солдаты» и две барышни, изображающие неприступную башню. Играющие поют песенку, разъясняющую суть игры, и водят хоровод, пытаясь разлучить девушек, разбить их пару.


[Закрыть]
или «Кто первый засмеется», но теперь я не отказался бы от них за все богатства мира; заря юности, уже миновавшая для меня, в моем-то возрасте, еще румянила лица этих девушек и заливала светом всё пространство перед ними; как невесомая живопись некоторых старых мастеров, она выписывала на золотом фоне мельчайшие подробности их жизни. Сами девичьи лица отчасти сливались с этой смутной алостью зари, из которой еще не проглянули истинные черты этих лиц. Виден был только прелестный румянец, сквозь который лишь через несколько лет прорежется настоящий профиль. В нынешнем же не было никакой завершенности, разве что мимолетное сходство с каким-нибудь покойным родственником, которому природа оказала эту посмертную любезность. Как быстро приходит этот миг, когда ждать больше нечего, когда тело окостенело в неподвижности, не сулящей больше сюрпризов, когда теряешь всякую надежду, видя вокруг молодого лица седые, поредевшие волосы, словно увядшие листья на дереве в разгар лета, и до того коротко это лучезарное утро, что некоторые осмеливаются любить только совсем молоденьких девушек, чья плоть словно бесценное тесто, которое еще не поднялось. Они – просто поток пластичной массы, которую разминает на свой лад любое захватившее их мимолетное впечатление. Каждая из них – словно статуэтка, поочередно изображающая веселье, юную серьезность, ласковость, удивление; форму ей придало искреннее, безраздельное, но мимолетное чувство. И если юная девушка проявляет к нам благосклонное внимание, ему придает разнообразие и шарм именно эта ее пластичность. Конечно, от женщины тоже требуются и шарм, и разнообразие, и если мы не понравились ей или она не дает себе труда показать, что мы ей нравимся, то нам она сразу кажется скучной и однообразной. Но начиная с определенного возраста благосклонность уже не озаряет лицо этим мягким мерцанием: оно ужесточилось с возрастом, навсегда запечатлело воинственность или экзальтацию. Воинственность порождена постоянным подчинением жены мужу, из-за нее в лице появляется нечто не столько женское, сколько солдатское; экзальтацию формируют ежедневные жертвы, на которые мать идет ради детей, – они придают ей нечто апостольское. А в некоторых женских лицах проступают черты старого морского волка – у этих только одежда выдает принадлежность к женскому полу. И конечно, если мы любим женщину, то ее предупредительность и забота согревают особым теплом часы, которые мы проводим с ней. Но она не становится для нас всё время новой. Ей может быть весело, но ее лицо остается всё то же. А отрочество – пора, когда еще ничто не застыло, и вот почему близость девушек освежает – вы всё время видите, как формы меняются, мелькают, мгновенно переходя из крайности в крайность, и это похоже на неустанное творчество исходных природных стихий, которое мы наблюдаем на море.

Ради игры в «хорька»[289]289
  Обычно эта игра переводится на русский как «игра в колечко» (оно считается «хорьком»), которое играющие передают по кругу, пока водящий пытается угадать, у кого сейчас кольцо. Мы сохраняем французское название, поскольку оно связано с особой старинной песенкой, которую пели еще в XVIII в.:
Бежит-бежит мой хорекмой хорек бежит из лесаон бежит, мой хорекмой хорошенький хорекон из леса прибежали обратно убежал.(Перевод Алины Поповой)

[Закрыть]
или в загадки с моими подругами я пожертвовал бы не только светским приемом или прогулкой с г-жой де Вильпаризи. Робер де Сен-Лу несколько раз передавал мне, что, раз я не еду к нему в Донсьер, он попросит увольнительную на двадцать четыре часа и сам приедет в Бальбек. Каждый раз я ему писал, чтобы он ничего не предпринимал, и в оправдание приводил ему какое-нибудь обязательство, из-за которого я именно в этот день вынужден уехать вместе с бабушкой в гости к родственникам. Он, вероятно, бог знает что обо мне подумал, когда узнал от тетки, что это за родственные обязательства и кто играл в них роль бабушки. И все-таки я, быть может, был не так уж неправ, когда жертвовал не только светской жизнью, но и дружбой ради возможности провести целый день в этом саду. Люди искусства, если только у них есть такая возможность, – правда, я уже давно убедил себя, что мне не дано служить искусству, – обязаны жить для себя, не только для других, а дружба – отступление от этого долга, отречение от себя. Даже разговор – а ведь дружба выражается в разговорах – это несерьезное и поверхностное занятие, которое ничего нам не дает. Мы можем всю жизнь проболтать, не говоря ничего существенного, а просто коротая пустоту одной минуты за другой, а ведь работа мысли в процессе художественного творчества направлена вглубь, и это единственное направление, которое нам доступно, в котором мы способны продвигаться, пускай с огромным трудом, чтобы добыть истину. А дружба не просто бесполезна, как бесполезны разговоры, – она еще и пагубна. Рядом с друзьями те из нас, чье развитие происходит глубоко внутри – потому что так уж они устроены, – не могут не испытывать скуку, потому что скользят по поверхности самих себя, не могут продолжить свою работу над исследованием глубин; но когда мы наконец остаемся одни, дружба заставляет нас переосмыслить это ощущение скуки и с волнением вспоминать сказанные другом слова, любоваться ими как драгоценным даром, хотя на самом деле мы подобны не домам, к которым можно снаружи пристроить какие-то камни, а деревьям, которые, извлекая матерьял из собственных соков, наращивают новые кольца своих стволов, новые ярусы листвы. Ликуя, что меня любит и ценит добрый, умный, аристократичный Сен-Лу, перерабатывая в уме не собственные невнятные впечатления, в которых мне следовало разобраться, а слова друга, я обманывал себя, я запрещал себе расти в том направлении, в каком на самом деле только и мог по-настоящему и радостно развиваться; я твердил про себя его слова – хотя на самом деле за меня их твердил тот, другой человек, живущий в каждом из нас, на кого мы всегда так рады перевалить бремя мысли, – и всё это для того, чтобы найти совсем не ту красоту, что ищут в строгом одиночестве, в молчании, а ту, что придаст больше значительности и Роберу, и мне, и моей жизни. Мне представлялось, что теперь, благодаря другу, моя жизнь уютна и защищена от одиночества; мной овладело благородное желание жертвовать собой ради него, и, в сущности, я был уже не способен на самовыражение. А рядом с девушками, наоборот, радость моя была эгоистической, но зато не была основана на лжи, которая пытается нас уверить, что мы не осуждены на непоправимое одиночество, и, когда мы говорим с другим человеком, мешает нам честно признаться, что это уже не мы, что мы лепим себя по образу и подобию постороннего человека, отказываясь от нашего «я», непохожего на других. Слова, которыми перебрасывались мы с девушками из стайки, были незначительны, довольно редки, иногда я надолго умолкал. И все равно слушать их, когда они говорили, мне было так же радостно, как на них смотреть; в голосе каждой из них мне открывались цветные, яркие образы. Я наслаждался их чириканьем. Любовь помогает распознавать, различать. Любитель птиц мгновенно отличает в лесу особый щебет каждой птицы, а для невежды щебет всегда один и тот же. Любитель девушек знает, что человеческие голоса еще разнообразнее. В каждом больше нот, чем в самом богатом звуками инструменте. И комбинации звуков в человеческом голосе так же неисчерпаемы, как бесконечное разнообразие характеров. Когда я болтал с кем-нибудь из подруг, я замечал, как искусно передо мной вырисовывается, как властно мне навязывается – и интонациями голоса, и выражениями лица – единственный в своем роде, неповторимый образ их индивидуальности; и оба этих спектакля, каждый в своем роде, передают одну и ту же ни с чем не сравнимую реальность. Конечно, черты голоса и черты лица еще не установились окончательно; и то и другое потом изменится. Подобно тому как дети обладают способностью, во взрослом возрасте исчезающей, с помощью особой субстанции, выделяемой организмом, усваивать молоко, так в щебете этих девушек слышались ноты, каких не бывает в голосе взрослых женщин. И губы их дули в эти инструменты, владеющие более богатым звуком, с тем же пылом, с тем же усердием, что маленькие ангелы-музыканты у Беллини[290]290
  Джентиле Беллини (1429–1507) – итальянский художник; французский комментатор указывает, что Пруст, по всей вероятности, имел в виду алтарный триптих «Мадонна с Младенцем, музицирующими ангелами и святыми» в церкви Санта-Мария деи Фрари в Венеции, где в нижней части изображены два ангела: один с флейтой, второй с лютней.


[Закрыть]
, – ведь этот пыл и это усердие тоже принадлежат только молодости. Позже у девушек исчезнет это выражение пылкой серьезности, придававшее очарование самым простым вещам: то Альбертина самоуверенным тоном сыпала каламбурами, которым младшие восхищенно внимали, пока на них не нападал смех, неудержимый, как чихание; то Андре принималась рассуждать об уроках, еще более простеньких, чем их игры, с чисто ребяческой серьезностью; и эти диссонансы напоминали античные строфы из той эпохи, когда поэзия еще не слишком отличалась от музыки и ее декламировали нараспев. И все-таки в голосах девушек уже ясно проступало отношение этих малышек к жизни, у каждой из них настолько индивидуальное, что бессмысленно было описывать его такими общими словами, как «у нее всё повод для шутки», или «очень в себе уверена», или «нерешительна и вечно медлит». Наши черты – это просто привычная мимика, навсегда оставшаяся на лице. Природа, как катастрофа в Помпеях, как метаморфоза нимфы, обездвижила нас прямо посреди привычного нам движения. А интонации содержат нашу жизненную философию, то, что мы постоянно говорим себе обо всем на свете. Вероятно, черты лица и модуляции голоса девушек принадлежали не только им. Многое они переняли у родителей. Каждый человек погружен в нечто более общее, чем он сам. Таким образом, от родителей детям достается не только выражение лица и модуляции голоса, но и манера говорить; принятые в семье словечки, почти такие же бессознательные, как интонация, и так же глубоко укорененные, тоже передают определенный взгляд на жизнь. Правда, кое-какие обороты родители не отдают девушкам, пока те не достигнут определенного возраста, чаще всего, пока они не превратятся во взрослых женщин. Эти слова берегут на будущее. Так, например, если говорили о картинах одного друга Эльстира, Андре, еще носившая косички, не имела права пользоваться выражением, которое употребляли ее мать и замужняя сестра: «Говорят, он обворожительный мужчина». Но со временем она получит и это право, и разрешение ходить в Пале-Рояль. А Альбертина после первого причастия уже стала говорить как подруга ее тетки: «В сущности это ужасно, по-моему». А еще ее одарили привычкой повторять слова собеседника, чтобы показать, что интересуешься его словами и стараешься составить себе мнение о предмете разговора. Допустим, ей говорили, что у такого-то художника хорошие картины или красивый дом: «Ах вот как! У него хорошие картины? Ах вот как, у него красивый дом?» И наконец, еще более общей, чем семейное наследие, была красочная стихия их родной провинции: она ставила им голос и въедалась в интонации. Всякий раз, когда Андре резким пиццикато извлекала из себя низкую ноту, перигорская струна ее голосового инструмента неизбежно издавала певучий звук, впрочем отменно гармонировавший с южной ясностью лица; а лицо и голос северянки Розмонды отзывались всякий раз на ее бесконечные проказы выговором ее родной провинции. Я улавливал прекрасный диалог между этой провинцией и темпераментом девушки, навязывавшим ей интонации. Диалог, а не раздор. Никакой раздор не отсекает девушку от ее родных мест. Она – их продолжение. Вообще, когда гений использует местные матерьялы, они, разумеется, влияют на него, придают его творчеству больше крепости и силы, но произведение от этого не теряет индивидуальности; будь то архитектор, краснодеревщик или музыкант, его работа все равно отражает самые неуловимые черты его личности именно потому, что творцу пришлось обрабатывать санлисский известняк, страсбургский красный песчаник, потому что он приноровлялся к суковатому ясеню, потому что, сочиняя, учитывал и звуковые возможности флейты или альта, прикидывал, что они могут, а чего не могут.

Я всё это понимал, а ведь мы так мало разговаривали. После общения с г-жой де Вильпаризи или Сен-Лу я на словах высказал бы гораздо больше радости, чем испытывал на самом деле: я уставал от них, а когда мы валялись на скалах с девушками, наоборот, полнота моих чувств оказывалась бесконечно важнее, чем ничтожные, обрывочные разговоры; она была напитана моей неподвижностью, молчанием, накатывала на меня волнами счастья, замиравшими вокруг этих юных роз.

Когда запах цветов и фруктов овевает праздные дни больного, поправляющегося после хвори и всё время проводящего в цветнике или фруктовом саду, он всё же пропитывает его не так глубоко, как пропитали меня насквозь цвет и аромат, которые я впивал, глядя на девушек. Так наливается сладостью виноград на солнце. И эти простые игры, такие долгие и неторопливые, приносили мне отдохновение, вызывали блаженную улыбку, зыбкое забытье, от которого пелена заволакивала глаза; так бывает с тем, кто ничего не делает – просто лежит на берегу моря, вдыхает соль и покрывается загаром.

Иногда одна из девушек обласкивала меня каким-нибудь знаком внимания, вызывая во мне неодолимый любовный трепет, и я на недолгое время забывал об остальных. Например, как-то раз Альбертина сказала: «У кого есть карандаш?», Андре протянула ей карандаш, Розмонда бумагу, и Альбертина объявила: «Дорогие подружки, не смейте подсматривать, что я пишу». Она старательно выводила каждую букву, разложив бумагу на коленях, а потом протянула ее мне со словами: «Только никому не показывайте». Я развернул листок и прочел: «Вы мне очень нравитесь».

И тут же, стремительно обернувшись к Андре и Розмонде, она с важным видом воскликнула: «Чем писать глупости, лучше я вам покажу письмо от Жизели, которое пришло утром. Я совсем с ума сошла, держу его в кармане, а ведь оно может очень нам пригодиться!» Жизель сочла своим долгом переписать для подруги, с тем чтобы она передала его всем остальным, свое выпускное сочинение. Две темы сочинений, из которых Жизели пришлось выбирать, оказались еще трудней, чем опасалась Альбертина. Одна была такая: «Софокл пишет из Аида письмо Расину, чтобы утешить его в неуспехе „Гофолии“», другая – «Придумайте, какое письмо написала бы госпожа де Севинье госпоже де Лафайет после премьеры „Есфири“, сокрушаясь о ее отсутствии на этом спектакле». Так вот, Жизель от избытка усердия, тронувшего, должно быть, экзаменаторов, выбрала первую тему, более трудную, чем другая, и раскрыла ее так полно, что получила «четырнадцать» и похвалу жюри. Она бы заслужила отметку «очень хорошо», если бы не «засыпалась» на испанском. Это сочинение Жизель переписала для Альбертины, которая тут же нам его прочла, потому что ей предстоял такой же экзамен и она жаждала услышать мнение Андре, самой знающей из них, надеясь получить полезную подсказку. «Повезло ей, – сказала Альбертина. – Именно над этой темой ее здесь заставила помучиться учительница французского». Письмо от Софокла к Расину, сочиненное Жизелью, начиналось так: «Дорогой друг, простите, что пишу Вам, не имея чести быть лично с Вами знаком, но разве Ваша новая трагедия „Гофолия“ не свидетельствует о том, что вы в совершенстве изучили мои скромные труды? Вы вложили стихи не только в уста протагонистов, то есть главных героев пьесы, нет, вы написали – позвольте сказать Вам это без лести – прелестные строки для хоров, которые в греческой трагедии бывали весьма недурны, но для Франции воистину новы. К тому же Ваш талант, такой тонкий, такой искусной огранки, такой чарующий, такой утонченный, теперь еще и обрел энергию, с чем я Вас поздравляю. Гофолия, Иоад – даже ваш соперник Корнель не изобразил бы их лучше. Характеры мужественные, интрига простая и мощная. Пружина этой трагедии – не любовь, и я искренне Вами восхищаюсь за это. Самые знаменитые предписания не всегда оказываются самыми непреложными. Приведу пример:


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации