Текст книги "Содом и Гоморра"
Автор книги: Марсель Пруст
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 36 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Я отошел от нее и больше к ней уже не приближался: ясно было, что ей совершенно нечего мне сказать и что при всей своей необъятной благожелательности эта сказочно высокая и прекрасная дама, благородная, как те, что гордо всходили на эшафот, не отважится даже предложить мне мятной воды и может только повторить то, что я от нее уже слышал дважды: «Вы найдете принца в саду». А приблизиться к принцу значило вновь почувствовать, как в новом облике оживают все те же мои опасения.
В любом случае надо было найти, кто меня представит. Я слышал неистощимую болтовню г-на де Шарлюса, перекрывавшую все разговоры; он беседовал с его превосходительством герцогом Сидония, с которым только что познакомился. Общая профессия сближает, общий порок тоже. Г-н де Шарлюс и герцог Сидония мгновенно угадали друг в друге роднивший их порок, состоявший в том, что оба были в обществе людьми монологическими и терпеть не могли, чтобы их перебивали. Сразу рассудив, что боль неисцелима, как сказано в известном сонете[37]37
Феликс Арвер (1806–1850) – французский поэт, которому принес славу «Сонет, подражание итальянскому», опубликованный в 1833 г. в его единственном поэтическом сборнике. Приводим сонет в русском переводе:
Есть тайна у меня: безмолвна и незрима,Любовь безвестная живет в душе моей,Я обречен молчать, но боль неисцелима,И та, кого люблю, не ведает о ней. Не глядя на меня, она проходит мимо,И я опять один, и до скончанья днейЯ от нее не жду ни взглядов, ни речейИ не молю о них: судьба неумолима. Богобоязненна, скромна и холодна,Восторгов и похвал не слушает она,Идет своим путем, не глядя на поэта, И спросит, может быть, когда на склоне летЕй попадется мой мучительный сонет:«О ком его стихи?» – но не найдет ответа.
[Закрыть], оба решились не молчать, а говорить, но не обращать внимания на то, что скажет собеседник. От этого происходил неразборчивый шум, какой возникает в комедиях Мольера, когда несколько актеров одновременно говорят разное. Впрочем, барон, обладатель звучного голоса, был уверен, что одержит верх и его монолог перекроет слабый голосок герцога Сидония, однако герцог не отчаивался: как только г-н де Шарлюс на мгновение переводил дух, интервал заполнялся шелестением испанского гранда, невозмутимо продолжавшего свою речь. Я бы попросил г-на де Шарлюса представить меня принцу Германтскому, но опасался (и очень не зря), что он на меня сердит. Я проявил по отношению к нему черную неблагодарность, дважды отверг его посулы и с того вечера, когда он с такой сердечностью проводил меня до дому, не подавал признаков жизни. А ведь я до сегодняшнего дня понятия не имел, что увижу его встречу с Жюпьеном, так что это меня не оправдывало. Ничего такого мне и в голову не приходило. Правда, недавно, когда родители упрекали меня за лень и за то, что я до сих пор не потрудился написать г-ну де Шарлюсу, я в ярости бросил им упрек, что они заставляют меня принимать непристойные предложения. Но я кривил душой, и этот ответ подсказали мне только гнев и желание найти такие слова, которые задели бы их как можно больнее. На самом деле в том, что предлагал мне барон, я не подозревал никакой похоти и даже никакой сентиментальности. Отвечая родителям, я просто валял дурака. Но иногда будущее живет в нас без нашего ведома, и наши слова, вроде бы лживые, рисуют то, что скоро произойдет.
Г-н де Шарлюс, конечно, простил бы мне мою неблагодарность. В ярость его приводило то, что мое присутствие в тот вечер у принцессы Германтской, так же, как незадолго до того у ее кузины, выглядело издевательством над его торжественным утверждением: «В эти салоны можно попасть только благодаря мне». Моя непростительная ошибка или даже мое неискупимое преступление состояло в том, что я не посчитался с иерархией. Г-н де Шарлюс хорошо понимал, что громы и молнии, которые он обрушивал на тех, кто не подчинялся его приказам или был ему ненавистен, многим уже начинали представляться бутафорскими, несмотря на весь его гнев, и оказывались бессильны изгнать кого бы то ни было откуда бы то ни было. Но, возможно, он надеялся, что его слабеющая власть еще достаточно велика в глазах таких новичков, как я. Словом, я рассудил, что не вполне разумно было бы просить его об услуге на празднике, где само мое присутствие казалось насмешливым опровержением его претензий.
Тем временем меня остановил некий профессор Э., довольно вульгарный тип. Он удивился, видя меня у Германтов. Я удивился не меньше, потому что люди этого сорта никогда не появлялись в гостях у принцессы ни раньше, ни впоследствии. Но он только что вылечил от инфекционной пневмонии принца, которого уже и соборовать успели, и его пригласили, презрев обычай, в знак необычайной благодарности принцессы Германтской. В этих гостиных он совершенно никого не знал и был уже не в силах бесконечно блуждать в одиночестве, как вестник смерти; узнав меня, он впервые в жизни почувствовал, как много всего ему надо мне сказать – ведь это помогало ему справиться с растерянностью, – и по этой причине он ринулся ко мне. Но была и другая причина. Он считал чрезвычайно важным никогда не ошибаться в диагнозе. А у него было всегда такое количество почты, что если он видел больного только один раз, то не всегда как следует помнил, последовала ли его болезнь предуказанным ей путем. Читатель, возможно, не забыл, что в тот вечер, когда у бабушки случился первый удар и я отвел ее к нему, он распоряжался, чтобы к его фраку прикрепили все его многочисленные награды. Прошло время, и он уже не помнил письма, в котором его уведомляли о ее кончине. «Ведь бабушка ваша умерла, не правда ли? – произнес он с некоторой опаской, умерявшейся легким сомнением. – Да, все верно! В самом деле, я хорошо помню, с первой минуты, как я ее увидел, мне стало ясно, что прогноз самый мрачный».
Так профессор Э. узнал – или вспомнил – о бабушкиной смерти, и, к чести его и всего сословия врачей, должен сказать, не выразил, да и не испытал, наверно, никакого удовлетворения. Ошибкам врачей несть числа. Обычно в отношении диеты они грешат оптимизмом, в отношении развязки пессимизмом. «Вино? В умеренных количествах не повредит, в сущности, это укрепляющее… Плотские радости? Вообще говоря, это функция организма. Можно, но только без злоупотребления. Во всем должно быть чувство меры». И какой же соблазн для больного – отказ от этих двух воскресителей, от воды и целомудрия. Зато если у пациента что-то с сердцем или белок в моче, такой диагноз долго не держится. Тяжелые, но функциональные расстройства охотно объясняют воображаемым раком. Бесполезно продолжать лечение, если оно не в силах остановить неизбежное. Если же больной, предоставленный самому себе, по доброй воле придерживается строжайшей диеты и воздержания, а затем исцеляется или по крайней мере выживает, и вот уже он на авеню д’Опера раскланивается со своим врачом, полагавшим, что он уже на Пер-Лашез, – врач усматривает в его приветствии дерзкую насмешку. Он в не меньшей ярости, чем председатель суда, который видит, что у него под носом как ни в чем не бывало, без малейшей опаски, совершает невинную прогулку бездельник, которого два года тому назад он приговорил к смертной казни. Врачи (мы говорим, разумеется, не обо всех и не упускаем из памяти замечательных исключений) вообще не столько радуются, когда их вердикт подтверждается, сколько негодуют и раздражаются, когда его опровергают. Вот почему профессор Э., притом что он несомненно испытывал некоторое интеллектуальное удовлетворение от своей правоты, в разговоре о постигшем нас несчастье взял исключительно печальный тон. Он не стремился сократить беседу, ведь она позволяла ему не терять лица и служила законным поводом не уходить с приема. Заговорил он о сильной жаре, стоявшей последние дни, и даром что был он человек начитанный и объяснялся на прекрасном французском языке, спросил: «А вы не страдаете от этой гипертермии?» Медицина, конечно, со времен Мольера несколько усовершенствовалась в смысле знаний, но никак не словаря. Мой собеседник добавил: «Следует избегать потения, которое настигает нас в такую погоду, особенно в душных гостиных. Если вернувшись домой, вы захотите пить, вам поможет горячее» (он, конечно, хотел сказать «горячие напитки»).
Эта тема была мне интересна из-за того, как умирала бабушка, и недавно в книге одного крупного ученого я вычитал, что потение вредно для почек, поскольку то, что должно выходить другими путями, выходит через кожу. Я горевал, когда думал, что бабушка умирала в такие знойные дни, и чуть ли не готов был винить их в ее смерти. Об этом я доктору Э. не сказал, а он заметил: «Преимущество знойных дней в том, что люди обильно потеют, а это полезно для почек». Медицина – наука не точная.
Профессор Э. вцепился в меня и ни за что не хотел отпускать. Но я успел заметить маркиза де Вогубера, который, отступив на шаг от принцессы Германтской, раскланивался перед ней с поворотом направо и налево. Не так давно меня познакомил с ним г-н де Норпуа, и я надеялся, что он, может быть, согласится представить меня хозяину дома. Пропорции этой книги не позволяют мне объяснить здесь, из-за каких юношеских проделок г-н де Вогубер оказался одним из немногих светских людей, быть может единственным, кто состоял с г-ном де Шарлюсом в отношениях, которые в Содоме называются «конфиденциальными». Но наш приближенный к царю Теодозу[38]38
Царь Теодоз – один из образов русского царя, который в других местах романа упоминается и под своим именем. На его создание Пруста вдохновил, по-видимому, официальный визит во Францию царя Николая II в октябре 1896 г.
[Закрыть] дипломат, разделяя с бароном кое-какие недостатки, все равно оставался не более чем его бледным подобием. Одержимый желанием очаровывать, а потом и опасениями – чисто воображаемыми – как бы его тайну не раскрыли, а его самого не облили презрением, он переходил от симпатии к ненависти, причем метания эти принимали у него бесконечно смягченную, сентиментальную и простецкую форму. Все это было смешно при его целомудрии и «платонической любви» (которым он, неуемный честолюбец, со школьной скамьи принес в жертву всякое наслаждение), а главное, при его интеллектуальной никчемности, и все-таки г-н де Вогубер продолжал бросаться из одной крайности в другую. Но если г-н де Шарлюс выкрикивал неумеренные похвалы с истинным блеском красноречия, приправляя их самыми тонкими, самыми язвительными остротами, навсегда пристававшими к человеку, то г-н де Вогубер, напротив, выражал свою симпатию банально, как зауряднейший светский человек, чиновник, а неудовольствие (подобно барону, всякий раз на пустом месте) – с безудержной, но бессмысленной злостью, которая задевала тем больнее, что обычно противоречила тому, что посланник говорил полгода назад и, возможно, станет говорить спустя какое-то время; такая регулярность перемен окутывала различные фазы жизни г-на де Вогубера своеобразной астрономической поэзией, хотя в остальном он меньше, чем кто бы то ни было, наводил на мысль о небесных светилах.
Он приветствовал меня совершенно не так, как сделал бы это г-н де Шарлюс. Свое приветствие г-н де Вогубер сопроводил множеством ужимок, присущих, на его взгляд, высшему свету и дипломатическим кругам, напустив на себя бесшабашный, удалой, ликующий вид, чтобы все видели, как он доволен жизнью – хотя его осаждали горькие мысли о застрявшей на месте карьере и грозящей ему отставке – и как он молод, мужественен, обаятелен – хотя видел, как тут и там на лице, которое он уже не смел рассматривать в зеркале, застывают морщины, губя привлекательность, которой он так дорожил. Не то чтобы он в самом деле мечтал о новых победах: сама мысль о них его пугала, до того он боялся пересудов, огласки, шантажа. В тот день, когда он задумался о набережной Орсе[39]39
…о набережной Орсе… – На набережной Орсе (Quai d’Orsay) расположено Министерство иностранных дел.
[Закрыть] и пожелал блестящей карьеры, он от ребяческого, в сущности, разврата перешел к полному воздержанию и теперь, похожий на зверя в клетке, метал во все стороны взгляды, излучавшие страх, вожделение и глупость. А поскольку он был глуп, ему не приходило в голову, что повесы из его отрочества уже не мальчишки, и когда разносчик газет кричал прямо ему в лицо: «Пресса!»[40]40
…«Пресса!»… – Здесь имеется в виду ежедневная газета «La Presse» («Пресса»), выходившая с перерывами с 1836 по 1935 г.
[Закрыть], он дрожал не столько от желания, сколько от ужаса, полагая, что его узнали и выследили.
Но, лишенный радостей, принесенных в жертву набережной Орсе, г-н де Вогубер испытывал иногда внезапные сердечные порывы; потому-то ему все еще хотелось нравиться. Он заваливал министерство несусветным количеством писем, а какие хитрости собственного изобретения он пускал в ход, каких уступок добивался именем г-жи де Вогубер (которая благодаря своей дородности, родовитости, мужеподобности, а главное, благодаря заурядности супруга слыла обладательницей выдающихся талантов и, в сущности, сама исполняла обязанности посланника) – и все лишь для того, чтобы в персонал дипломатической миссии был зачислен без всяких уважительных причин какой-нибудь молодой человек, не имеющий каких бы то ни было заслуг. Правда, несколько месяцев или лет спустя, когда г-ну де Вогуберу мерещилось, что ничтожный атташе, ничего дурного не замышлявший, держит себя с начальником как-то холодно, он решал, что юнец его презирает или предает, и тогда он с таким же истерическим пылом бросался его карать, как прежде – осыпать благодеяниями. Он лез из кожи вон, чтобы наглеца отозвали, и глава дирекции по политическим вопросам получал ежедневные письма: «Когда уже вы избавите меня от этого шельмеца? Приструните его для его же пользы. Пускай поголодает, это его вразумит». По этой причине должность атташе при царе Теодозе была незавидной. Но в остальном г-н де Вогубер благодаря безупречному здравому смыслу светского человека был одним из лучших представителей французского правительства за границей. Позже, когда его сменил человек, вроде бы его превосходивший, ярый республиканец, искушенный во всем на свете, между Францией и страной, которой правил царь, тут же вспыхнула война.
Подобно г-ну де Шарлюсу, г-н де Вогубер не любил здороваться первым. И тот и другой предпочитали «отвечать», вечно опасаясь, что человек, которому они не прочь были протянуть руку, с их последней встречи успел услышать на их счет сплетни. Обо мне г-ну де Вогуберу не приходилось беспокоиться: я, разумеется, подошел поздороваться первым, хотя бы из-за разницы в возрасте. Он откликнулся радостно и восторженно, причем взгляд его продолжал метаться, словно со всех сторон было полно запретной люцерны, которую ему хотелось пощипать. Я решил, что приличней будет попросить, чтобы сперва он представил меня г-же де Вогубер, а уж потом заговаривать о представлении принцу. Услыхав мою просьбу, он, кажется, обрадовался и за себя, и за жену и решительным шагом подвел меня к маркизе. Едва мы оказались перед ней, он весьма уважительно указал ей на меня взглядом и жестом руки, но ни слова не промолвил и тут же юркнул в сторону, оставив меня наедине с женой. Она немедленно протянула мне руку, не имея понятия, кому адресует эту любезность: я понял, что г-н де Вогубер забыл, как меня зовут, а может быть, даже меня не узнал, но из вежливости не желал в этом признаться, а потому свел представление к простой пантомиме. Так что я не очень-то преуспел в своих планах: разве может представить меня хозяину дома женщина, не знающая, как меня зовут? Вдобавок ясно было, что я обязан немного побеседовать с г-жой де Вогубер. А это удручало меня с двух точек зрения. Мне не хотелось застрять на этом приеме, потому что я взял Альбертине ложу на «Федру» и договорился с ней, что незадолго до полуночи она приедет ко мне в гости. Я, конечно, ничуть не был в нее влюблен: приглашая ее в тот вечер, я делал уступку чистой чувственности, хотя в такое знойное время года чувственность, вырываясь на свободу, охотней вселяется в органы вкуса, а больше всего ищет прохлады. Она мечтает не столько о девичьих поцелуях, сколько об оранжаде, о ванне; ее тянет полюбоваться на влажную сочную луну, к которой припадают жаждущие небеса. Но Альбертина и сама напоминала мне о морской прохладе, а кроме того, я надеялся, что ее близость избавит меня от сожалений о том, что я расстанусь с множеством прелестных лиц (потому что на приеме у принцессы были не только дамы, но и юные девушки). Кстати, бурбонская и угрюмая физиономия представительной г-жи де Вогубер была начисто лишена привлекательности.
В министерстве без тени насмешки говорили, что в этой супружеской паре юбку носит муж, а брюки жена. И в этом было больше правды, чем можно подумать. Г-жа де Вогубер была мужчиной. Была ли она такой изначально или изменилась со временем – не все ли равно: и в том и в другом случае перед нами одно из самых трогательных чудес природы, которое, особенно если речь об изменении, обнаруживает сходство человеческого царства с царством цветов. Рассмотрим первую гипотезу: если будущая г-жа де Вогубер изначально была такой тяжеловесно мужеподобной – природа, прибегнув к дьявольской, но благодетельной уловке, придает девушке обманчивую внешность мужчины. И подросток, который не любит женщин и хочет исцелиться, радуется, что может схитрить и найти себе невесту, похожую на рыночного грузчика. В обратном случае, если поначалу женщина не обладает мужскими чертами, она приобретает их понемногу, чтобы нравиться мужу, в сущности, бессознательно, из своего рода мимикрии, заставляющей некоторые цветы вырабатывать сходство с насекомыми, которых им хочется привлечь. Ей грустно, что ее не любят, грустно, что она не мужчина, – поэтому она становится мужеподобной. И даже отрешаясь от случая, который мы сейчас обсуждаем, – кто из нас не замечал, до чего похожи друг на друга становятся с течением времени самые обычные супруги: иногда они даже заимствуют характерные черты друг у друга! Князь де Бюлов[41]41
Бернгард, князь фон Бюлов (1840–1929) – немецкий политик, при Вильгельме II был канцлером империи, позже, в 1915 г., посланником в Риме. Женился на итальянке Марии Беккаделли. Холм Пинчо в Риме – место прогулок римлян и туристов, огромный сад с великолепными постройками.
[Закрыть], бывший германский канцлер, был женат на итальянке. Со временем те, кто гулял на Пинчо, стали замечать, сколько итальянского изящества приобрел супруг-немец и сколько немецкой грубоватости проступило в итальянской княгине. Если брать крайние случаи в появлении вышеописанных законов, всем известен выдающийся французский дипломат, чье происхождение выдает только его имя, одно из славнейших на Востоке[42]42
…выдающийся французский дипломат… имя, одно из славнейших на Востоке. – Этот дипломат – Морис Палеолог (1859–1944), происходивший из знаменитого византийского императорского рода; впрочем, по другим данным, его семья была болгарского происхождения, а фамилию Палеолог принял лишь его отец.
[Закрыть]. С приходом зрелости, а потом и старости в нем все явственней проступали восточные черты, о которых раньше никто и не подозревал, и теперь, видя его, окружающие жалеют, что он не носит фески, ведь она была бы ему к лицу.
Но вернемся к нравам, о которых понятия не имел посланник, чей силуэт, по-старозаветному монументальный, мы сейчас начертали: г-жа де Вогубер воплощала в себе тот же врожденный или благоприобретенный облик, чьим бессмертным образцом была принцесса Палатинская[43]43
Шарлотта-Элизабет Баварская (1652–1722), принцесса Палатинская, в 1671 г. вышла замуж за Филиппа Орлеанского, брата короля. Мужеподобная внешне, хорошо образованная, она в самом деле оставила письма, изобилующие более чем откровенными подробностями о нравах Версальского двора, в частности о гомосексуальных наклонностях многих вельмож. О ней уже упоминалось в томе «Под сенью дев, увенчанных цветами».
[Закрыть], вечно в костюме для верховой езды, перенявшая у супруга не только мужеподобие, но и недостатки мужчин, которые не любят женщин; в своих письмах она передавала сплетни об отношениях между всеми знатными вельможами при дворе Людовика XIV. Таким женщинам, как г-жа де Вогубер, добавляет мужеподобности еще и то, что мужья ими не интересуются; они этого стыдятся и увядают в одиночестве, постепенно теряя все очарование женственности. В конце концов у них появляются достоинства и недостатки, которых нет у их супругов. Чем легкомысленней, женоподобней, бестактней муж, тем больше жена превращается в угрюмое олицетворение добродетелей, которыми он должен бы обладать.
Правильные черты г-жи де Вогубер поблекли от следов унижения, тоски, негодования. Я чувствовал, увы, что она рассматривает меня с живым любопытством, считая одним из юношей, которые нравятся г-ну де Вогуберу, и что теперь, когда ее стареющего мужа привлекают молодые, ей самой хотелось бы быть такой, как я. Она смотрела на меня внимательно, как провинциалки, присматривающие себе в каталоге модных новинок костюмчик-тальер[44]44
…костюмчик-тальер… – Дамский костюм «тальер», состоящий из жакета с длинной юбкой, был модной новинкой начала XX в.
[Закрыть], ведь он так идет нарисованной красавице, всегда, в сущности, одной и той же, но в силу иллюзии, сотворенной разнообразием поз и туалетов, распадающейся на множество отдельных особ. Г-жу де Вогубер притягивало ко мне то же влечение, что свойственно растительному царству, причем такое сильное, что она даже схватила меня за руку, чтобы я отвел ее выпить стакан оранжада. Но я высвободился, объясняя, что скоро должен уйти, а между тем еще не представился хозяину дома.
Расстояние, отделявшее меня от входа в сады, где он беседовал с несколькими гостями, было невелико. Но меня оно страшило, словно мне предстояло пробиться через полосу пылающего огня.
Многие дамы, которые, кажется, могли бы меня представить, были в саду, где, притворяясь, будто испытывают безудержный восторг, не знали толком, чем заняться. Вообще на подобных приемах все известно заранее. Они обретают черты реальности только на другой день, когда в них вникают те, кого не пригласили. Когда истинный писатель, лишенный глупого самолюбия, свойственного множеству сочинителей, читает статью критика, всегда искренне им восхищавшегося, и видит, что тот приводит имена посредственных литераторов, а о нем умалчивает, он мог бы и удивиться, но ему недосуг на этом застревать: он спешит к своим книгам. А светской даме делать нечего, и, читая в «Фигаро»: «Вчера принц и принцесса Германтские давали большой прием и т. д.», она восклицает: «Три дня тому назад я болтала с Мари-Жильбер, а она мне ни слова не сказала!» – и ломает себе голову, гадая, чем она не угодила Германтам. Надо сказать, что иной раз те, кого приглашали на празднества принцессы Германтской, бывали удивлены не меньше, чем те, кого не приглашали. Эти празднества разражались в моменты, когда их ждали меньше всего, и собирали людей, которых до того принцесса Германтская годами забывала. А светские люди, как правило, такие ничтожества, что ценят друг друга исходя исключительно из проявленной к ним любезности: тех, кто пригласил, обожают, тех, кто пренебрег, – ненавидят. И когда принцесса в самом деле кем-то пренебрегала, даже друзьями, и не слала им приглашений, часто это объяснялось ее страхом вызвать неудовольствие «Паламеда», который успел их «отлучить». Так что я мог не сомневаться, что она не говорила обо мне с г-ном де Шарлюсом, иначе бы я здесь не оказался. Сейчас он стоял у входа в сад, рядом с германским посланником, облокотясь о перила широкой лестницы, которая вела к особняку, и хотя его окружало несколько поклонниц, заслонявших его от гостей, те непременно должны были подходить к нему и здороваться. Он отвечал, называя каждого поименно. Слышалось то «добрый вечер, господин де Азе», то «добрый вечер, госпожа де ла Тур дю Пен-Верклоз», то «добрый вечер, госпожа де ла Тур дю Пен-Гуверне, то «добрый вечер, Филибер», то «добрый вечер, моя дорогая посланница», и так далее. Все сливалось в непрерывный стрекот, перемежевавшийся благосклонными советами и вопросами, ответов на которые г-н де Шарлюс не слушал и произносил свои реплики с наигранной мягкостью и доброжелательством, желая подчеркнуть свое равнодушие: «Берегитесь, как бы малютка не простудилась, в саду всегда немного сыро… Добрый вечер, госпожа де Брантес[45]45
…госпожа де ла Тур дю Пен-Верклоз… госпожа де Брантес. – Среди гостей принцессы Германтской многие носят имена, упомянутые в справочнике «Весь Париж» на 1908 год: это и маркиз и маркиза де ла Тур дю Пен-Гуверне, и граф и графиня де ла Тур дю Пен-Верклоз, и маркиза де Брантес. Последняя, тетка Робера де Монтескью, фигурирует у Пруста в пастише на Сен-Симона (сб. «Пастиши и смесь», 1919).
[Закрыть]. Добрый вечер, госпожа де Мекленбург[46]46
…госпожа де Мекленбург. – Представители дома Мекленбургов упоминаются в мемуарах Сен-Симона.
[Закрыть]. А дочка с вами? В своем восхитительном розовом платье? Добрый вечер, Сен-Жеран». В таком поведении, разумеется, таилась гордыня. Г-н де Шарлюс знал, что он Германт и на этом празднике он главный. Но дело было не только в гордыне: само слово «праздник» для человека с эстетическими задатками означало нечто роскошное, редкостное, когда этот праздник разыгрывается не в великосветском особняке, а на картине Карпаччо или Веронезе. Хотя, скорее всего, г-н де Шарлюс, который был как-никак германским принцем, представлял себе праздник из «Тангейзера», а сам себе казался ландграфом, при входе в Вартбург встречающим благосклонным словом каждого из гостей, покуда их вереницу, втекающую в замок или в парк, стократно приветствует длинная фраза из знаменитого «Марша»[47]47
…из знаменитого «Марша». – Имеется в виду марш и хор из второго акта оперы Вагнера «Тангейзер».
[Закрыть].
Однако пора было решаться. Под деревьями я видел более или менее дружественных дам, но они выглядели как-то по-другому, потому что сейчас они были у принцессы, а не у ее кузины, и сидели не перед тарелками саксонского фарфора, а под ветвями каштана. Элегантность обстановки была ни при чем. Будь здесь все куда менее элегантно, чем у «Орианы», я бы испытывал ту же растерянность. Если у нас в гостиной гаснет электричество и приходится заменить его масляными лампами, нам кажется, что все изменилось. Из нерешительности меня вывела г-жа де Сувре. «Добрый вечер, – сказала она, подходя ко мне. – Давно ли вы виделись с герцогиней Германтской?» Она великолепно умела придать подобным фразам такую интонацию, чтобы вы поняли, что она их произносит не из чистой глупости, как люди, не знающие, о чем говорить, которые в тысячный раз подступают к вам с упоминаниями общих знакомых, подчас весьма отдаленных. Ее взгляд, напротив того, оказался тоненькой путеводной нитью, означавшей: «Не подумайте, что я вас не узнала. Вы тот молодой человек, которого я видела у герцогини Германтской. Прекрасно вас помню». К сожалению, покровительство, простершееся надо мной благодаря этой фразе, на первый взгляд бессмысленной, но по замыслу деликатной, развеялось сразу же, как только я захотел им воспользоваться. Когда требовалось поддержать чью-нибудь просьбу, обращенную к важной персоне, г-жа де Сувре владела искусством предстать перед просителем в роли той самой особы, которая его рекомендует, а высокопоставленному знакомому продемонстрировать, что она и не думает никого рекомендовать; этот двусмысленный жест открывал ей кредит благодарности в глазах просителя, при этом важной персоне она ничем не была обязана. Видя обходительность г-жи де Сувре, я расхрабрился и попросил ее представить меня хозяину дома; она улучила момент, когда его взгляд был обращен в другую сторону, по-матерински обняла меня за плечи и, улыбаясь отвернувшемуся принцу, который не мог нас видеть, подтолкнула меня в его сторону якобы покровительственным, а на самом деле бесполезным жестом, так что я, в сущности, ничуть не приблизился к цели. Вот как малодушны светские люди.
Еще малодушнее оказалась дама, которая подошла ко мне поздороваться и назвала меня по имени. Беседуя с ней, я пытался сообразить, как ее зовут; я прекрасно помнил, что обедал в ее обществе, помнил слова, ею сказанные. Я напрягал внимание, роясь у себя в душе, где пряталось воспоминание о даме, но не находил ее имени. А ведь оно там было. Мысль моя словно заигрывала с ним, пытаясь нащупать его контуры, угадать, с какой буквы оно начинается, а там и уяснить его себе все целиком. Напрасный труд, я почти чувствовал, из чего оно состоит, сколько весит, но вот что до его формы – сличая ее с неведомым пленником, притаившимся в потемках моей души, я признавался себе: «Нет, не то». В уме я, конечно, мог создать самые замысловатые имена. К сожалению, нужно было не создать, а воспроизвести. Всякое умственное действие легко, если оно не подчинено реальности. Сейчас мне нужно было ей подчиниться. Наконец имя явилось все целиком: «Госпожа д’Арпажон»[48]48
Я напрягал внимание… Госпожа д’Арпажон. – Некая г-жа д’Арпажон фигурирует в переписке Пруста с Анной де Ноай; фамилия эта встречается у Сен-Симона. Отступление же о сне и памяти, по мнению французского комментатора, могло быть заимствовано из лекции, прочитанной Бергсоном в 1912 г., а затем в 1919 г. вошедшей в книгу Бергсона «Духовная энергия», к которой, судя по всему, Пруст обращался в этом и других случаях при работе над романом.
[Закрыть]. Говоря, что оно явилось, я не прав: оно не предстало передо мной каким-то рывком. Не думаю также, что легкий рой воспоминаний, связанных с этой дамой, к которым я беспрестанно обращался за помощью (заклиная их: «Ну же, эта самая дама дружит с госпожой де Сувре, она так наивно восхищается Виктором Гюго и в то же время боится его и даже испытывает перед ним ужас»), не думаю, что все эти воспоминания, порхая от ее имени ко мне и обратно, в какой бы то ни было мере помогли поднять его со дна моей души. В этой великой игре в прятки, разыгрывающейся у нас в памяти, пока мы пытаемся припомнить чье-нибудь имя, не происходит никакого постепенного приближения. Не видишь ничего – и вдруг всплывает точное имя, совершенно не такое, как нам казалось, пока мы ломали себе голову. Это не оно к нам пришло. Нет, скорее, думается мне, по мере того как мы проживаем нашу жизнь, мы все дальше удаляемся от той зоны, где отчетливо помним такое-то имя, и только напряжением воли и внимания, усиливающих зоркость моего внутреннего зрения, я сумел пронзить полумрак и ясно его увидеть. В любом случае, если и существуют переходы от забвения к воспоминанию, то переходы эти бессознательны. Ведь все промежуточные имена, через которые мы проходим, ошибочны и ничуть не приближают нас к предмету наших поисков. Это, собственно говоря, и не имена вовсе, а часто просто какие-то согласные звуки, отсутствующие в правильном имени. Впрочем, эта работа ума, проходящего от пустоты к реальности, так таинственна, что, в сущности, эти неправильные согласные могут оказаться подготовкой, жердочками, которые кто-то неловко протягивает нам, помогая уцепиться за верное имя. «Все это, – скажет читатель, – ничего не говорит нам о недостатке услужливости со стороны этой дамы; но раз уж вы так надолго застряли, позвольте, господин автор, задержать вас еще на минуту и заметить вам, как досадно, что при вашей-то молодости (или, если это не вы, при молодости вашего героя) вы уже так беспамятны, что не в силах вспомнить имя дамы, которую прекрасно знаете». Ваша правда, господин читатель, это весьма досадно. И даже печальней, чем вы думаете, если распознать в такой забывчивости предвестье времен, когда имена и слова начнут исчезать из ясной зоны мысли и придется навсегда отказаться называть самому себе тех, кого знал лучше некуда. В самом деле досадно, что смолоду приходится проделывать столь тяжкий труд, чтобы припомнить хорошо знакомое имя. Но если бы эта немощь затрагивала только слегка знакомые имена, которые забывать вполне естественно, а на припоминание их жаль тратить усилия, тогда в ней таились бы даже некоторые преимущества. «Ради бога, какие?» Ну, дорогой мой, ведь благодаря этой напасти мы замечаем и учимся разлагать на составные части те механизмы, которых иначе бы не заметили. Кто каждый вечер колодой падает в кровать и не оживает, пока не проснется и не встанет с постели, тот разве способен когда-нибудь совершить великие открытия или хотя бы мелкие наблюдения в области сна? Он едва ли замечает, что спит. Чтобы оценить сон, чтобы пролить луч света в эту тьму, пригодится немного бессонницы. Безотказная память не слишком-то побуждает нас изучать феномен памяти. «Так госпожа д’Арпажон представила вас принцу?» – Нет, но замолчите и дайте мне рассказать, что было дальше.
Г-жа д’Арпажон оказалась еще трусливее, чем г-жа де Сувре, но ее трусость была простительней. Она знала, что всегда имела в обществе мало влияния. Это влияние еще больше ослабело из-за ее связи с герцогом Германтским, а когда он ее бросил, это нанесло ей последний удар. Когда я попросил ее представить меня принцу, у нее испортилось настроение и она замолчала, по наивности полагая, будто притворилась, что не услышала моих слов. Она даже не заметила, что в ярости насупила брови. А может быть, наоборот, заметила, но не придала значения этому противоречию и воспользовалась им, чтобы без лишней грубости дать мне урок скромности – безмолвный, но от того не менее красноречивый.
Впрочем, г-жа д’Арпажон была сильно раздосадована; множество взглядов устремилось вверх на ренессансный балкон, угол которого, где в ту эпоху часто красовались монументальные статуи, был занят склоненной фигурой великолепной герцогини де Сюржи-ле-Дюк, не менее скульптурной, чем любая статуя; она недавно сменила г-жу д’Арпажон в сердце Базена Германтского. Под легким белым тюлем, защищавшим ее от ночной прохлады, угадывалось гибкое порывистое тело богини Победы. Мне оставалось только прибегнуть к помощи г-на де Шарлюса, который уже вернулся в нижний зал, открывавшийся в сад. Барон притворялся, будто поглощен партией в вист: он делал вид, что играет, чтобы незаметно было, что он разглядывает гостей, и у меня было сколько угодно времени, чтобы оценить умышленную и артистическую простоту его фрака, который благодаря неуловимым ухищрениям несравненного портного напоминал «Гармонию в черном и белом» Уистлера[49]49
…«Гармонию в черном и белом» Уистлера… – Имеется в виду, скорее всего, картина Джеймса Уистлера «Композиция в черном и золотом. Портрет Робера де Монтескью-Фезансака» (1892). Как мы помним, поэт и аристократ Робер де Монтескью, с которым Пруста связывали дружеские отношения, был одним из прототипов Шарлюса.
[Закрыть], вернее, в черном, белом и красном, потому что поверх жабо, видневшегося из-под фрака, г-н де Шарлюс носил на широкой черной ленте красно-белый эмалевый крест кавалера Мальтийского ордена[50]50
Мальтийский орден (Суверенный Военный Странноприимный Орден Святого Иоанна, Иерусалима, Родоса и Мальты) – старейший в мире рыцарский религиозный орден Римско-католической церкви.
[Закрыть]. В этот момент партию барона прервала г-жа де Галлардон, которая вела с собой племянника, юного виконта де Курвуазье, с лицом красивым и наглым: «Кузен, – произнесла г-жа де Галлардон, – позвольте представить вам моего племянника Адальбера. Ты понял, Адальбер, это знаменитый дядя Паламед, о котором ты постоянно слышишь». – «Добрый вечер, госпожа де Галлардон, – отозвался г-н де Шарлюс. И хмуро, тоном настолько вызывающе невежливым, что всех это поразило, добавил, даже не взглянув на молодого человека: – Здравствуйте, месье». Быть может, г-н де Шарлюс знал, что его нравственность вызывает у г-жи де Галлардон подозрения и, видя, что она не устояла перед удовольствием лишний раз на это намекнуть, захотел пресечь все, что бы ей вздумалось наплести, если бы он обласкал ее племянника, а заодно уж недвусмысленно продемонстрировать свое равнодушие к молодым людям; быть может, он счел, что вышеупомянутый Адальбер без должной почтительности отнесся к словам тетки; быть может, он собирался позже подцепить столь миловидного родственника на крючок и теперь заранее на него напал, обеспечивая себе грядущий перевес, подобно монарху, который прежде, чем предпринять дипломатические меры, предваряет их военными действиями.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?