Текст книги "Союз еврейских полисменов"
Автор книги: Майкл Чабон
Жанр: Зарубежные детективы, Зарубежная литература
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 26 страниц)
23
Течет, течет река «черных шляп», черная река печали, течет от ворот кладбища, «дома жизни», течет вверх по склону холма к черной дыре в черной земле. Скользкий от дождя сосновый ящик колышется на черных волнах, на черных плечах. Зонты сатмаров прикрывают шляпы вербоверов; геры, штракенцеры и вицницеры держат друг друга под ручку, как шушукающиеся школьницы. Раздоры, дрязги, сектантское соперничество, взаимные проклятия отложены, временно забыты; сейчас их объединила общая скорбь, соответствующая случаю, скорбь по соплеменнику, забытому ими и напомнившему о себе лишь в прошедшую пятницу. Даже и соплеменником-то его не назовешь… Не еврей, а то, что от него осталось… Оболочка, шелуха, истонченная до полупрозрачности двадцатью годами дурного образа жизни. Каждое поколение заслуженно теряет своего Мессию, которого недостойно. И вот набожные жители округа Ситка собрались, чтобы признать свою коллективную недостойность, чтобы закидать землею свои чаяния.
Вокруг могилы раскачиваются черные елки, как скорбящие хасидим. За кладбищенскими стенами шляпами менее строгих цветов и фасонов и зонтами разной степени легкомысленности обороняются от дождя тысячи еще более недостойных. Четкая иерархия определила степень недостойности и допускаемости в пределы «дома жизни», определила, кому где мокнуть в течение печальной процедуры. Эта иерархия и эта процедура привлекли внимание детективов из отдела взломов, контрабанды и мошенничества. Ландсман заметил на крыше серого «форда-викториа» Скольски, Фельда и Глобуса. Не каждый день вербоверская иерархия в полном составе выстраивается на всеобщее обозрение, как кружочки на прокурорском графике. В четверти мили на крыше «уолмарта» три американца в синих ветровках нацеливают телеобъективы и палку направленного микрофона. Толпу пронизывает синяя цепь униформированных латке, распределены полицейские мотоциклы. Представлена пресса, присутствуют операторы и репортеры Первого канала, филиала NBC в Джуно, кабельных новостей. Деннис Бреннан с непокрытой головой: либо погоды не чувствует, либо шляпы подходящего размера не отыскалось в Ситке. Полуверующие, неверующие, современные ортодоксы, скептики, просто зеваки, представительная делегация шахматного клуба «Эйнштейн»…
У Ландсмана они все как на ладони, он озирает их с высоты своей беспомощности и неприкаянности, не вылезая из «суперспорта», замершего на голой маковке холма, отделенного от «дома жизни» Мизмор-бульваром. Здесь какой-то застройщик заасфальтировал подъездной проулок к своему распланированному участку с многообещающим названием несуществующей улицы: Тиква-стрит. Улица Надежды… Словечко на иврите в это хмурое время дня этого хмурого времени, конца всех времен и надежд, для уха, привыкшего к идишу, не несет ничего, кроме вялой иронии в семнадцати хмурых колерах. Домов по улице Надежды не возведено ни единого. Деревянные колья да нейлоновый шнур с оранжевыми флажками очерчивают мини-Сион в грязюке вокруг тупичка-пятачка, этакий призрачный эрув крушения. Ландсман опять один, трезв, как карп в корыте, судорожно сжимает бинокль. Потребность промочить глотку терзает, как зубная боль. Мысли рвутся к пинте, к бутылке, к стопарю, к его осколкам. Мысли мучают, но под ними какая-то приятственная подкладка: как будто зуб уже выдран, и тянет сунуть палец в оставленную им дыру. Может, боль вызвана выдранной из него любимым начальством бляхой полицейского. Он почему-то винит во всем исключительно Бину.
Ландсман пережидает похороны в кузове, любуется деталями процессии сквозь цейсовские стекла и сажает аккумулятор, вполуха слушая передачу о блюзовике Роберте Джонсоне, порой полностью погружаясь в его голос, вибрирующий и ломкий, как голос еврея, диктующего кадиш дождю. С Ландсманом пачка «Бродвея», и он нещадно смолит, выкуривая из «суперспорта» подлую вонь Вилли Зильберблата, коварно уползающую в укромные уголки. Зильберблатом разит, как из забытой кастрюли, в которой неделю назад варили макароны. Берко пытался убедить Ландсмана, что у него богатое воображение, что он раздувает значение мелкого Зильберблата в своей великой биографии, но Ландсман доволен уже тем, что нашел оправдание экстренной фумигации, которая если и не истребляет тягу к бутылке, то хотя бы приглушает ее.
Берко пытался уговорить Ландсмана выждать денек-другой с расследованием смерти Менделя Шпильмана по причине «недоразумения, связанного с наркоманией». Спускаясь с Ландсманом в лифте, он изловил взгляд давнего партнера и изложил ему свои соображения по поводу мудрого плана появиться в понедельник утром без значка и оружия пред ясны очи королевы гангстеров и беспокоить ее наглыми вопросами на пути из «дома жизни», от останков единственного сына.
– Ты и близко к ней не сможешь подойти, – настаивал Берко, вываливаясь из лифта и следуя за Ландсманом к выходу из «Днепра». На Берко его необъятная пижама горчичного цвета. На руках болтаются составляющие костюма, поясной ремень на шее, башмаки поддеты двумя пальцами. Из грудного кармана на манер углов платочка торчат два квадратных тоста. – А если и сможешь, то… все равно не сможешь.
Берко с четкостью опытного шамеса разграничивал то, что можно совершить сломя голову, и то, чего ни в коем разе не позволят совершить те, кому раз плюнуть сломать чью-то шею.
– Они тебя мигом нейтрализуют. Они вытряхнут у тебя мелочь из штанов. К концу дня ты окажешься в каталажке, а завтра утром в суде.
Ландсману крыть нечем. Батшева Шпильман редко появляется за пределами своего крохотного мирка, а когда появляется, то отгорожена от остальных плотной стеной из стали и адвокатских языков.
– Без бляхи, без разрешения, без ордера, без открытого дела, в заляпанном костюме, с видом чокнутого, пристал к даме – да они пристрелят тебя и даже не станут доказывать, что ты виноват.
Берко продолжает сопроводительный танец, умудрившись по пути к автобусной остановке напялить носки и башмаки.
– Берко, ты мне не разрешаешь или не разрешаешь без тебя? Ты думаешь, я намерен изгадить тебе и Эстер-Малке шанс пережить Реверсию? Не дури. Я тебе и так достаточно нагадил за прошедшие годы. Но все же я не последняя скотина. И если ты полагаешь, что я этого делать не должен… Многоточие.
Ландсман остановился. Нельзя сказать, что он не ощущал тяжкого веса здравого смысла в аргументах Берко.
– Не знаю, что я полагаю, Меир. Я просто говорю… черт… – Появлялось иногда в глазах Берко это выражение. В детстве такое случалось чаще. В глазах светилась какая-то искренность. Ландсман в таких случаях избегал его взгляда. Он повернул лицо навстречу дующему с залива ветру. – Я говорю: по крайней мере, не на автобусе. Давай я сам тебя отвезу в отстойник.
До них донесся рокот мотора, скрип тормозов. Шестьдесят первый «бэ» на Гарькавы появился на проезжей части, выметая дождь с мостовой обратно в небо.
– По крайней мере, это. – Берко поднял пиджак за ворот, как будто предлагая Ландсману надеть его. – Возьми в кармане.
И вот у Ландсмана в руке уютная «беретта» двадцать второго калибра с пластмассовой рукоятью, в легких и в крови переизбыток никотина, в ушах ламентации черного еврея Дельты, мистера Джонсона. Через некоторое время, которого он не замечал и не мерил, пусть час, черные люди, избавившись от того, с чем пришли, двинулись обратно. Шествие поползло вниз с холма, к воротам. Во главе колонны, выпрямившись, насколько возможно, сливая дождь с широких полей шляпы, пыхтел локомотивом десятый вербоверский ребе. За ним тянутся дочери, от семи до дюжины, с мужьями и детьми. Тут Ландсман как будто просыпается и наводит бинокль на Батшеву Шпильман. Он ожидал увидеть какую-нибудь ведьму наподобие мадам Макбет с налетом первой леди Америки, Мэрилин Монро-Кеннеди, включая розовую шляпу-нашлепку и месмерические спирали вместо глаз. Но выхваченная на короткое время из толпы, Батшева Шпильман оказалась невысокой костистой бабулькой с приличествующей ее возрасту походкой. Лицо скрыто за густой черной вуалью. Одежда непримечательна, главная ее характеристика – не покрой или качество материала, а цвет: черный.
Шпильманы приближаются к воротам, нозы в форме стягиваются плотнее и давят на толпу, расчищая дорогу. Ландсман сует «беретту» в карман, выключает радио, вытряхивается из своей тачки. Дождь приутих и измельчал, превратился в мелкую морось. Ландсман, скользя на грязи, потопал вниз, к Мизмор-бульвару. За последний час толпа распухла, сконцентрировалась вокруг кладбищенских ворот. Людская масса беспокоится, колышется, гудит, дышит воздухом коллективной скорби. Латке в форме работают в поте лица, пытаясь пробить пробел между семьей и громадным вездеходом траурного шествия.
Ландсман путается в траве, спотыкается, набирает на подошвы глину. Напряжение отзывается болью в затылке. Болит бок, он начинает сомневаться, не проморгали ли медики трещину в ребре. Вот он поехал, поехал по грязюке, прорыл башмаками две десятифутовые борозды и, охнув, плюхнулся на задницу. Он слишком суеверен, чтобы не увидеть в этом падении дурной приметы, но ежели ты пессимист, то любая примета не к добру.
Самая плохая примета – отсутствие у него какого бы то ни было плана, пусть даже самого примитивного. Ландсман ноз вот уже восемнадцать лет, тринадцать из них детектив, семь последних трудится в отделе особо тяжких преступлений, классный коп, король детективов. Кем он был раньше? Кем стал? Мелкий чокнутый евреец с пушкой в сжатой ладошке и неуемным вопросом в глазах. Как кто при каких обстоятельствах должен поступать?… Ученая мура. Уверенность, прижатая к сердцу, как талисман любви, – и плевать на все остальное.
Мизмор-бульвар превращен в парковку, над которой дождь старается разогнать сизую дизельную дымку. Ландсман минует буферы, бамперы, радиаторы и ныряет в толпу. Пацаны и подростки постарше, чтобы получше разглядеть, карабкаются на стволы и ветви европейских лиственниц, не желающих на скудной ситкинской почве расти гордыми и стройными, как их сородичи в иных краях. Народ уступает Ландсману дорогу, а тем, кто мешкает, Ландсман напоминает о себе плечом. Тычок – и тут же: «Извините…»
Запах плача, евреи, длинное белье, пропахшие табачным дымом пальто… грязь, грязь, грязь… Молятся так, как будто готовы рухнуть без сознания, как будто ритуал предусматривает падение без чувств в качестве заключительного жеста. Женщины вопят, разевая пасти, демонстрируя вставные челюсти и темные дыры глоток, хватаясь друг за дружку. Не по Менделю Шпильману плачут они. Они оплакивают нечто, исчезнувшее из этого мира, тень тени, чаяние надежды. Почву из-под ног выдергивают у них, отбирают полуостров, к которому они привыкли, который любили, как дом свой. Они словно золотая рыбка, которую собираются швырнуть обратно в темное море диаспоры. Но этой мысли не объять, не охватить сознанием. И вместо этого они оплакивают погасший лучик, который и не вспыхнул, шанс, которого у них не было, царя, который не взошел бы на престол даже и без кусочка свинца в латунной оболочке, внедренного в мозг… Тычок плечом – и шип ящера зубастого: «Прош-шу проще…»– Ландсман поспешает.
Спешит Ландсман, надо признать, не бесцельно; ориентир – здоровенный лимузин, двадцатифутовая спецмодель. Путь по скользкому склону от вершины холма, через бульвар, сквозь зонтики, бороды и вопли толпы евреев, напоминает ему съемку любительского фильма о покушении-похищении. Но Ландсман никого брать в заложники не собирается. Он хочет потолковать с пожилой леди, привлечь ее внимание, попасться ей на глаза. Он хочет почтительно обратиться к ней, задать один вопрос. Какой вопрос?… да черт его знает!
Об этом ему тут же напоминает… точнее, напоминают. Дюжина молодцов напоминают. Репортеры пробуравили туннель сквозь «черные шляпы» на ландсмановский манер – плечами, локтями и языками. Когда из ворот появляется хрупкая женщина в черном и под вуалью, поддерживаемая зятем, они залпом выпаливают свои вопросы, швыряют их в нее, как камни. Град хулиганских вопросов. Она как будто ничего не замечает, даже вуаль не шелохнулась. Баронштейн ведет мать покойного к лимузину. Шофер, филиппинец жокейского обличья и размеров, соскальзывает с переднего пассажирского сиденья. Подбородок мелкого худощавого филиппинца украшает шрам, наподобие запасной улыбки. Он распахивает перед хозяйкой дверцу. Ландсману до лимузина еще добрых две сотни футов. Он не успеет задать неизвестный ему вопрос, он вообще ничего не успеет.
Низкое, нечеловечье рычание, как будто крупная дикая кошка в клетке зоопарка обиделась на несортовой кусок кормежки. Одна из «черных шляп» предвзято истолковала заданный репортером вопрос. Собственно, она предвзято истолковала и незаданные вопросы. Ландсман видит разгневанную шляпу, разгневанную физиономию под ее полями. Обширная физиономия, окаймленная светлыми пейсами, без галстука, с выпущенной рубахой. Довид Зусман, нежданный кореш Берко Шемеца с острова Вербов. Желваки на челюстях, крупный металлический желвак слева под мышкой. Зусман обхватывает шею бедолаги Денниса Бреннана удушающим захватом, нежно рыча ему в ухо, которое, похоже, сейчас отхватит острыми зубами. Зусман вывинчивает голову репортера из плеч, а самого Бреннана – из толпы у лимузина, чтобы освободить дорогу госпоже Шпильман.
Богом из машины – скорее, чертиком из табакерки – подскакивает юный латке, чтобы вмешаться – а для чего еще он здесь? Но латке перепуган – видно по физиономии, – и потому дубинка его опускается на голову Довида Зусмана с неподобающей силой и страстью. Жутковатый хруст – и Зусман тает воском, растекается у ног юного латке, и кости его рассыпаются в придорожной слякоти.
На мгновение толпа застыла, замер весь пространный окружающий мир, да и само мгновение вроде бы остановилось. Народ вдохнул единым вздохом – и затаил дыхание, не выдыхая. После этого сорвались с цепей бешеные псы безумия. Еврейский бунт, бессмысленный и беспощадный, неудержимый и, надо признать, весьма шумный. Градом посыпались сочные ругательства с упоминанием кожно-венерических заболеваний, обильных кровотечений, родственных связей, естественных и противоестественных взаимоотношений живых существ разных родов, видов, семейств и даже классов. Волны воплей, шляп, кулаков и палок, развевающиеся вымпелами крестоносцев бороды, кровь, грязь, панцирные штаны… Двое несли транспарант на двух шестах – каждый вооружился своим шестом; транспарант с надписью, обращенной к усопшему владыке Менахему, свалился на «черные шляпы». Шесты устремились к черепам и челюстям полицейских, тряпку с надписью «ПРОЩАЙ…» смололи жернова толпы. Она еще раза два взлетела над головами скорбящих и наблюдающих, живых и мертвых – и исчезла под обезумевшими башмаками.
Ребе исчезает из поля зрения Ландсмана, но братцы Рудашевские невозмутимо конвоируют мамашу Менделя к автомобилю, к задней дверце. Водитель гимнастом запрыгивает на свое сиденье. Рудашевский номер какой-то хлопает машину по кузову:
– Пошел, пошел!..
Ландсман, еще шаря в карманах памяти в поисках сверкающей монеты правильного вопроса, впивается зоркими полицейскими глазами в лимузин, замечает каждую мелочь, иногда весьма существенную. Шофер-филиппинец немного не в себе, что и понятно. О ремне безопасности он и не вспоминает. Ему бы подудеть, но он и о сигнале забыл. И двери не зафиксировал. Водитель просто дергает машину с места на слишком высокой для таких условий скорости.
Ландсман отступает от надвигающейся на него колымаги, не отличаясь этим от остальных скорбящих и страждущих, которых достаточно много, чтобы заблокировать братьев Рудашевских в нужный момент и в нужном месте. Любой осел смог бы в этот момент беспрепятственно влезть в автомобиль. Ландсман кивает, ловит ритм безумия толпы, приноравливает к нему собственное безумие. Вот он, нужный момент. Ландсман распахивает заднюю дверь…
Лошадиные силы двигателя отдаются в его подошвах, мгновенно превратившихся в лыжи и поехавших по асфальту. Трение скольжения, влечение волочения… Везение и невезение… Везет его футов пятнадцать, он успевает подумать о кончине сестры, о лошадиных силах авиамотора, о массе и инерции… Подтянувшись, Ландсман опирается коленом о порожек и вваливается внутрь.
24
Темная пещера, синие светодиоды. Сухо, прохладно, какой-то лимонный дезодорант… Родственный запах! Ландсман вдруг обнаруживает в себе какой-то лимоновый привкус энергии и надежды. Может, он махровый идиот и совершил глупейший поступок в своей дурацкой жизни, но иначе, извините, он не мог. Сознание выполненного долга подсказывает единственный вопрос, который Ландсман всегда мастерски задает.
– Есть имбирный эль, – отвечает королева острова Вербова. Она сложилась, тряпицей, скрючилась на заднем сиденье, в самом уголке. Одежда тусклая, но из наилучшей ткани, на подкладке дождевика логотип модного производителя. – Выпейте, если хотите.
Ландсман не обошел вниманием и сиденье перед задним, расположенное лицом к нему, спинкой к водителю. Его занимает шестифутовая фигура условно женского пола, весом фунтов под двести. Одета фигура в черную «чертову кожу», из-под которой торчит воротничок белой рубахи без воротничка. Глаза фигуры цвета тяжелой тучи и твердости базальтовой. Как пули без оболочки, подумал Ландсман. Из уха фигуры, разумеется, торчит гарнитура. Мужская стрижка коротких ржаво-рыжих волос.
– Не знал, что Рудашевских выпускают и в женском исполнении, – острит Ландсман, устраиваясь на корточках в широком пространстве между сиденьями.
– Это Шпринцль, – поясняет хозяйка, поднимая вуаль. Тело ее хрупко и тщедушно, чуть ли не измождено, однако не преклонными годами, против возраста протестуют тонкие черты лица, худощавого, но гладкого, таким можно любоваться. Широко разнесенные, голубые до синевы глаза, – наверное, такие и называются роковые. Губы не накрашены, однако полные и красные. Ноздри длинного прямого носа изогнуты крыльями. Лицо полно жизни, здоровья, а тело в упадке, и это вызывает беспокойство. Голова венчает ее морщинистую шею, как паразит, хищник-инопланетянин. – Обратите внимание на то, что Шпринцль вас еще не убила.
– Благодарю вас, Шпринцль.
– No problem, – бросает та, как будто луковица грохнулась в пустую жестянку ведра.
Батшева Шпильман шевельнула рукой в противоположный угол заднего сиденья. Перчатка из черного бархата, застегнута на запястье тремя некрупными черными жемчужинами. Ландсман благодарно кивает и перемещается на сиденье, весьма удобное, сразу вызывающее в пальцах ощущение прохладного, запотевшего стакана.
– Она также не сообщила о вашем прибытии своим братьям и кузенам в других автомобилях, хотя, как видите, это очень легко сделать.
– Крутая шайка-лейка эти Рудашевские, – бормочет Ландсман, но он понимает, что она хотела дать ему понять. – Вы хотели со мной поговорить.
– Неужели? – Она раздумывает, не шевельнуть ли губой, но отказывается от этого намерения. – Это ведь вы вломились в мою машину.
– О, тысяча извинений, мэм! Виноват, я принял вашу машину за шестьдесят первый автобус.
Физиономия Шпринцль Рудашевской отключается от присутствующих, приобретает выражение мистически-философической опустошенности. Как будто она обмочилась в штаны и наслаждается внезапной комфортной теплотой.
– Спрашивают, как у нас дела, мэм, – нежно обращается она к хозяйке. – Интересуются, все ли в порядке.
– Скажи, что все хорошо, Шпринцеле. Скажи, что едем домой. – Она повернулась к Ландсману – Мы завезем вас в отель. Гляну на него. – Глаза спокойные и такого цвета, какого Ландсман никогда еще не видел. Разве что в птичьем оперении да в витражах. – Это устроит вас, детектив Ландсман?
Конечно его это устроит. Шпринцль Рудашевская бормочет в микрофон, а ее хозяйка опускает перегородку и инструктирует водителя. Угол Макса Нордау и Берлеви.
– Похоже, вас мучает жажда, детектив. Уверены, что не хотите имбирного эля? Шпринцеле, дай джентльмену стаканчик эля…
– Спасибо, мэм, я не хочу пить.
Батшева Шпильман играет размером глаз, осматривает Ландсмана внимательно, сравнивает с тем, что о нем слышала. Взгляд быстрый и беспощадный. Из нее вышел бы отличный детектив.
– Вам не нравится имбирный эль?
Машина сворачивает на Линкольн и идет вдоль берега, мимо острова Ойсштеллюнг и мыса раздолбанной надежды Сэйфти-Пин, к Унтерштату. Минут через девять «Заменгоф». Глаза ее топят Ландсмана в склянке с эфиром. Прикалывают к картонке, как насекомое.
– Нет-нет, я от него без ума, давайте, давайте, – спохватывается Ландсман.
Шпринцль Рудашевская протягивает ему холодную бутылку. Ландсман прижимает ее к вискам, перекатывает по лбу, делает глоток, вжимая в себя жидкость, как противную микстуру.
– Вот уже сорок пять лет я не сидела так близко рядом с посторонним мужчиной, детектив, – говорит вдруг Батшева Шпильман. – Просто позор.
– Особенно если учесть, что это за мужчина, – поддакивает Ландсман.
– Не возражаете? – Она опустила вуаль, лицо вышло из числа собеседников. – Мне так удобнее.
– Разумеется, разумеется.
– Ну, – выдохнула она, и вуаль чуть всколыхнулась. – Я и вправду хотела с вами поговорить.
– И я тоже.
– Зачем? Полагаете, что это я убила своего сына?
– Нет, мэм. Но я надеялся, что вы можете знать, кто это сделал.
– Вот как! – Голос звучит так, как будто Батшева Шпильман вызнала у Ландсмана то, что он тщательно скрывал. – Его убили.
– Э-э… Да, мэм, да, его… убили. А разве… А что вам сказал муж?
– Что сказал мне муж… – Это прозвучало риторически, названием какого-то мудреного трактата. – Вы женаты, детектив?
– Был.
– Брак распался?
– Да, лучше не сформулируешь. – Он чуть помолчал. – Да, именно так.
– Мой брак – лучше не пожелаешь, – сообщает она без малейшего оттенка хвастовства в голосе. – Понимаете, что это значит?
– Нет, мэм, извините, не уверен, что понимаю.
– В каждом браке случается разное. – Она покачала головой, вуаль заволновалась. – Сегодня, перед похоронами, был у меня в доме один из внуков, девяти лет мальчик. Я включила телевизор в швейной. Не положено, конечно, но что ж такой кроха-шкоц будет скучать… Посидела с ним десять минут, мультфильмы показывали: волк гоняется за синим петухом.
Ландсман понимающе кивает. Он видел этот мультик.
– Тогда вы помните, как этот волк мог там по воздуху бегать. Он перебирает задними лапами и летит, пока не замечает, что под ним земли нет. Но как только глянет вниз, сразу понимает, что произошло, и камнем падает вниз.
– Да-да, помню этот эпизод.
– Вот так и с успешным браком. Пятьдесят лет я бежала по воздуху. Не глядя под ноги. Вне того, что Бог велит. Не говоря с мужем. И наоборот.
– С моими родителями было то же, – говорит Ландсман и размышляет, протянули бы они с Биной дольше, если бы жили по традиции, по старинке. – Только они не слишком заботились о том, что Бог велит.
– О смерти Менделе я узнала от зятя, от Арье. Но от него я никогда ничего, кроме вранья, не слышала.
Ландсман услышал, как кто-то подпрыгивает, сидя голой задницей на кожаном чемодане. Оказалось, это смеется Шпринцль Рудашевская.
– Скажите мне правду, прошу вас, – сказала мадам Шпильман.
– Гм… Ну… Видите ли, вашего сына застрелили. Таким образом, что… По правде сказать, это было что-то вроде казни, мэм. – «Слава Богу, что она под вуалью», – подумал Ландсман. – Кто убил, мы не знаем. Мы установили, что два-три человека интересовались Менделем, выспрашивали. Весьма вероятно, что нехорошего пошиба люди. Было это несколько месяцев назад. Мы знаем, что он умер, находясь под воздействием героина. То есть ничего не чувствовал. Никакой боли не испытал, я имею в виду.
– Ничего не испытал, – донеслось из-под вуали, на которой появились два темных пятна, темнее черного шелка. – Продолжайте.
– Мне очень жаль, мэм. Жаль вашего сына. Надо было мне сразу сказать.
– Хорошо, что вы этого не сказали.
– Мы знаем, что сделал это не любитель. Но должен признаться, что с пятницы мы не продвинулись в расследовании фактически ни на шаг.
– Вы говорите «мы». Имея в виду полицию Ситки?
Хотел бы он видеть ее глаза в этот момент. Ландсману вдруг показалось, что собеседница с ним играет. Что она знает о его подвешенном состоянии.
– Ну не совсем.
– Отдел убийств?
– Нет.
– Вас и вашего напарника?
– Тоже нет.
– Тогда я, извините, в недоумении. Кто эти «вы», не продвинувшиеся в расследовании убийства моего сына?
– В данный момент… Это что-то вроде теоретического расследования.
– Вот как?
– Предпринятого независимым учреждением.
– Мой зять утверждает, что вас отстранили от работы за посещение острова. Вы якобы проникли в дом, оскорбили мужа, обвинили его в том, что он был Менделе плохим отцом. Арье сказал, что у вас отняли значок.
Ландсман снова прокатил бутылку по вискам:
– Да, это верно. Учреждение, которое я имею в виду, бляхами не располагает.
– Только теориями?
– Совершенно верно.
– Какими, например?
– Например… Вот например. Вы иногда, возможно, даже регулярно, общались с Менделе. Получали от него весточки, знали, где он, что с ним. Сын иногда вас навещал. Посылал вам открытки. Возможно, вы даже виделись изредка, тайком. То, что вы благосклонно согласились подвезти меня домой, может дать мне намек в этом направлении.
– Нет, я не видела сына более двадцати лет. А теперь уж и не увижу.
– Но почему, госпожа Шпильман? Что случилось? Почему он покинул вербоверов? Что случилось? Чем был вызван разрыв? Спор, ссора?
Минуту она не отвечала, как будто преодолевала привычное молчание, как будто приучаясь к мысли, что надо будет кому-то говорить о Менделе, да еще светскому полицейскому. Или же привыкая к приятной мысли о том, что можно будет вспомнить о сыне вслух.
– Этот выбор я сделала за него сама…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.