Текст книги "Зубы дракона. Мои 30-е годы"
Автор книги: Майя Туровская
Жанр: Кинематограф и театр, Искусство
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Остается сказать несколько слов о фобиях, из которых обращает на себя внимание прежде всего антисемитизм – самый универсальный и въедливый из предрассудков. Он гибко отвечает любым поискам «козла отпущения» и легко мутирует в любые актуальные клише. В довоенное время, когда государственный антисемитизм был под запретом, сочетание слов «жиды и коммунисты» стало распространенной формулой недовольства советской властью. Разумеется, ни о погромах прежних времен, ни о том, как «парили» всяких ювелирш уже большевики, не вспоминалось.
Увы, Нина в этом не одинока. В высшей степени критические записки в высшей степени интеллигентной Шапориной вдоль и поперек пронизаны флуктуациями антисемитизма.
При этом в своей личной практике та же Шапорина антисемитизмом не руководствовалась. Самым умным и остроумным из артистического окружения она находила еврея (на этот раз не «жида») Старчакова, не ленилась записывать его острые неординарные суждения; а когда его как одного из руководителей Союза писателей арестовали, взяла на воспитание двух его девочек. Повседневная жизнь таким образом вносила поправки в «теорию».
Удивляться подобным высказываниям Нины, памятуя о крестьянском происхождении Рыбина, тем более не приходится (хотя нашего директора Новикова этот распространенный предрассудок не задел даже краем). Можно удивляться лишь стойкости стереотипа: отец, к примеру, пишет дочерям о трусости евреев, хотя среди эсеров были отчаянные евреи-террористы. Сила отцовского влияния и в этом пункте тем заметнее, что и Нина в своем быту антисемитизмом не руководствовалась. Ближайшая подруга Муся – «евреечка»;
«идеал» – смуглый интеллектуал Линде[29]29
В русском издании фамилии одноклассников Нины (в школе было принято называть друг друга по фамилиям) заменены их именами. Линде проходит под именем Димка.
[Закрыть] – возможно, еврей. Не говоря уже о том, что пожизненный муж, Виктор Леонидович Темплин, обретенный в местах не столь отдаленных, – тоже еврей.
Тем более бросается в глаза укорененность антисемитизма в головах.
Не могу не заметить, что в своей частной жизни – ни в московских дворах, ни в школе, ни даже в эвакуации – я с антисемитизмом на личном уровне не сталкивалась. Иное дело на уровне государственном.
Когда в войну антисемитизм в СССР как старое, но грозное оружие принят был на вооружение государством и деятели с «пятым пунктом» практически исчезли из руководства, среди интеллигенции он стал неприличен.
Диалектика, однако! – сказал бы чукча.
Текущая история, которая вопреки теориям никак не хочет кончаться, показывает, что хотя евреи в количестве шести миллионов оказались смертны, антисемитизм умирать не хочет. Он слишком удобен.
В дневнике Нины, впрочем, ему сопутствует ксенофобия в более широком смысле. Коми для Рыбина – не столько «нацменьшинство» (термин советской политкорректности), сколько «инородцы». Сталин – не только тиран, но и грузин.
Эта фобия – самая шокирующая, но не единственная. Олицетворением всего грубого, темного, развратного был для Рыбина, а за ним и для Нины «рабочий» – слово с устойчиво отрицательной коннотацией. Разумеется, «фабричный» той поры был и груб, и неряшлив, и невоспитан (недаром на задних обложках наших школьных тетрадей помещались тогда гигиенические прописи вроде: «Не плюй на пол», «Мой руки перед едой» и проч.). Но, во-первых, в своем большинстве этот советский пролетариат был вчерашним крестьянином, еще недоурбанизированным. Во-вторых, можно предположить, что для эсера Рыбина была ненавистна сама идея диктатуры пролетариата, декларируемая большевиками в противовес крестьянству. Так что, как и в случае «еврея», дело шло о стереотипе.
Менее очевидно происхождение материнской фобии, которая (жалуется Нина) изуродовала ей жизнь. Речь идет о внушенном ей опасении перед мужчиной, отвращении к «любви», страхе перед изнасилованием. Было ли за ними что-то личное или это патриархальная реакция на теории и диспуты 20-х годов о свободной любви, сказать трудно. Но если сестры, учась в институте, не испытывали подобных комплексов, то Нине, склонной к рефлексии, они существенным образом затруднили самые обычные повседневные контакты с противоположным полом. Это тоже стало частью ее «пессимизма».
Возвращаясь назад, замечу, что из трех девочек «с дневниками» судьба, как ни странно, более других пощадила Нину Луговскую. Анна Франк сгинула в Освенциме. Мария Башкирцева, окруженная роскошью и заботами, умерла от чахотки, не дожив до двадцати четырех лет и оставив в музеях Франции и России несколько изящных, но не слишком самобытных картин. Нина, отбыв пять лет лагеря и северную ссылку, там же вышла замуж, осела с мужем во Владимире, стала художницей (от нее тоже остались в музеях картины), добилась реабилитации в «оттепель» и успела хоть на год, но пережить ненавистную ей советскую власть!
И в конце концов она оказалась тем, кем хотела: автором. Так что в известном смысле ее можно признать даже удачницей…
На фоне Пушкина, или Юбилей во время чумы
И долго буду тем любезен я народу,
Что чувства добрые я лирой пробуждал,
Что в мой жестокий век восславил я Свободу
И милость к падшим призывал.
А. С. Пушкин
В год Большого террора, 1937-й, судьба послала советской власти очень нужный ей стопроцентный юбилей: столетний. С легким веянием макабра: всенародно праздновать предстояло смерть поэта. Недаром же позднейшее академическое издание «Культурная жизнь в СССР 1928–1941. Хроника»[30]30
М., 1976.
[Закрыть] «подправило» сообщение «Известий» от 11 апреля 1936 года: «Первое заседание Всесоюзного Пушкинского комитета. Разрабатывается программа подготовки к столетию со дня рождения (курсив мой. – М. Т.) А. С. Пушкина». Описка совсем по Фрейду.
30-е годы, они же «предвоенное время», – понятие общее, отличное от времени «послевоенного». Но именно между их началом и концом первое в мире рабоче-крестьянское государство мутировало в социалистическую империю. Менялись культурные коды. Культурная диктатура пролетариата (РАПП) была уже отменена, но искусство в целом несло еще ожоги мятежных сполохов авангарда, получившие предосудительное название «формализм».
Тридцать седьмому году, ставшему впоследствии нарицательным, предшествовали бурные события в культурном поле.
«Пожатье каменной его десницы»Вот несколько предварительных дат из той же академической хроники.
1936 год
28 января. Редакционная статья в «Правде» «Сумбур вместо музыки» об опере Шостаковича «Катерина Измайлова»[31]31
Опера с успехом шла аж в двух театрах в одной Москве: Большом и Немировича-Данченко.
[Закрыть].6 февраля, там же: «Балетная фальшь» о его же балете «Светлый ручей»[32]32
Эту невинно-пейзанскую постановку я успела посмотреть в Большом, а из откликов в памяти застряло высказывание некоего «рабочего»: «Когда по радио передают музыку Шостаковича, я выключаю „тарелку“».
[Закрыть].13 февраля, там же: «Грубая схема вместо исторической правды».
О фильме «Прометей» Кавалеридзе, студии Украинфильм.
28 февраля, там же: решение ЦК ВКПб и СНК СССР о ликвидации театра II МХТ.
1 марта, там же: редакционная статья «О художниках-пачкунах»[33]33
В то время мы еще знакомились с русским авангардом от Кандинского до Ларионова и Гончаровой, от Шагала и Штернберга до Татлина и Малевича в постоянной экспозиции Третьяковской галереи и Русского музея.
[Закрыть].
Землетрясение начавшейся борьбы с формализмом под руководством вновь образованного Комитета по делам искусств переходило в цунами ликвидаций, реорганизаций, обсуждений, осуждений, покаяний. Под раздачу кто только не попадал.
К Пушкинскому юбилею. Москва, 1937 год.
Эйзенштейн с фильмом «Бежин луг», не просто запрещенным, но бескомпромиссно смытым.
Андреевский Гоголь на Гоголевском же бульваре, официально осужденный на замену в 1936-м. Правда, на практическое замещение его соц-Гоголем Томского понадобилось еще пятнадцать с лишним лет (1952); и еще семь лет – чтобы его определили на поселение в мемориальном дворе неподалеку.
Ликвидированная советско-германская студия «Межрабпомфильм» и отправленная из столицы в Ростов-на-Дону театральная студия Завадского.
Старая комическая опера Бородина «Богатыри», озвученная новым текстом пролетарского поэта Демьяна Бедного и разгромно снятая с репертуара.
Поперек этого сумбура вместо культуры случался, конечно, и позитив: гастроли театра им. Руставели в Москве; выставки Рембрандта[34]34
Именно эта выставка удивила Фейхтвангера присутствием «колоссального и некрасивого» бюста Сталина. См. в кн.: Два взгляда из-за рубежа. Андре Жид. Возвращение из СССР. Лион Фейхтвангер. Москва 1937. М.: Изд. политической лит-ры, 1990. С. 208
[Закрыть] или Петрова-Водкина; первый концерт вновь созданного Государственного симфонического оркестра в Большом зале Консерватории – жизнь редко течет в одном направлении. А в январе 1937 года пройдет Первое Всесоюзное совещание по вопросам телевидения.
Но в наступающем двадцатом году советской власти, на фоне вакханалии арестов и процессов нужно было какое-то интегральное культурное событие, обращенное не только к образованным покупателям билетов и книг, а ко всем и каждому. Таким событием и предстояло стать Пушкинскому юбилею.
Масштаб его в ту информационно скудную эпоху был необъятен. Во «Временнике Пушкинской комиссии» один аннотированный перечень «мероприятий» этой «великой стройки коммунизма» занимает много страниц убористого текста[35]35
Александров А. Подготовка и проведение Пушкинского юбилея в СССР // Пушкин. Временник Пушкинской комиссии. Вып. 3. М.; Л., 1937.
[Закрыть].
Вот несколько краеугольных дат:
1936 год
17 октября открывается в Третьяковской галерее выставка «Пушкин в изобразительном искусстве».
1937 г. 29 января – пленум Пушкинского Комитета, который определяет «порядок проведения» юбилея.
9 февраля – Постановление ЦИК СССР «об ознаменовании…»
10 февраля – «в связи со столетием… торжественное заседание» в Большом театре, а также митинг на Пушкинской площади.
13–15 февраля – «торжественная сессия» Академии наук СССР.
16 февраля – открытие Всесоюзной Пушкинской выставки в Историческом музее.
22–26 февраля – пленум правления Союза советских писателей, посвященный сразу двум датам: юбилею Пушкина и Октябрьской революции.
От этого эпицентра юбилей распространялся по всем долам и весям страны, ее сосудам и капиллярам. Он должен был достичь каждого печатного органа и комсомольской ячейки, колхоза, воинской части, каждой школы и детского сада, театра, завода, корабля, библиотеки, издательства, пионеротряда, каждого профсоюза, художественного промысла и «красного уголка»…
Вот несколько цифр. Митинг на Пушкинской площади, украшенной гигантским портретом юбиляра по фасаду Страстного монастыря, собрал 25 тысяч человек. За 10 месяцев 1936 года одна только Московская область (без города Москвы) «потребила» свыше 400 тысяч экземпляров сочинений Пушкина. Общий объем юбилейных изданий был определен в 13,4 миллиона экземпляров (151,5 миллиона листов оттисков)[36]36
Цифры приводятся по статье Николаева «Народная тропа»: Огонек. 1937. № 2–3. С. 19; а также по «Временнику Пушкинской комиссии».
[Закрыть]. Тем не менее книг всюду и постоянно не хватало. В выборочном перечне я насчитала 55 языков народов СССР, на которые были переведены те или иные произведения Пушкина.
Не надо представлять себе, однако, что Пушкин в это время был уже «наше всё». Еще не за горами были времена, когда его сбрасывали «с парохода современности». Да и по меркам ранних 30-х с происхождением (классовым, расовое тогда в расчет не бралось) не все у него было в ажуре. Официальный критик Кирпотин на страницах популярного «Огонька» еще пытался подыскать какую-никакую классово-респектабельную позицию поэту, который, увы, «не знал значения классов и классовой борьбы». Выходило сложно, потому что, с одной стороны, «Пушкин вырос и воспитался на дворянской почве», с другой – не будучи буржуа, он «подвергался влиянию». С одной стороны, он усвоил «передовые идеи прогрессивной буржуазии, выражавшей еще общенародные интересы», с другой – «и в этом была его слабость» – «не понимал прогрессивных сторон капиталистической промышленности». С одной стороны, он «видел, что бедствия рабочих…», с другой – «поэзия Пушкина не была так последовательна в своих политических тенденциях, как… поэзия Рылеева»[37]37
Кирпотин В. Наследие Пушкина. Огонек. 1937. № 2–3. С. 2–3.
[Закрыть]. На страницах «Известий» (3 февраля 1937 г.) он же писал попроще, но журнал недаром претендовал на приобщение массового читателя к высокому разговору: массовая, но высокая – таким виделся алгоритм советской культуры (кстати, пушкинский номер «Огонька» был действительно качественным и, с сегодняшней колокольни, на удивление свободен от китча).
На самом деле эти скрупулезные «классовые» проценты уже запоздали: ключевыми станут упомянутые тем же Кирпотиным слова: «народность» и «простота».
Если громоздкая квази-«марксистская» теория часто спотыкалась, не поспевая за политикой, то на торжественном заседании в Большом театре Безыменский с чутьем «комсомольского поэта» обратился к юбиляру с рифмованным отчетом о дне текущем, коду которого безо всякой ложной застенчивости он срифмовал с самим Пушкиным:
Да здравствует гений бессмертный ума
И жизнь, о которой столетья мечтали!..
Да здравствует Ленин!
Да здравствует Сталин!
Да здравствует солнце,
Да скроется тьма!
(Бурные аплодисменты.)[38]38
Правда. 11 февраля 1937. С. 4.
[Закрыть] В самом деле – был же король-Солнце, почему бы не быть и вождю-Солнцу?
В этой связи не могу не вспомнить эпизод, рассказанный терпеливому исповеднику отечественного социума Светлане Алексиевич товарищем Н., коммунистом с 1922 года, арестованным в том же приснопамятном 1937-м. В камере на пятьдесят человек сидел с ним студент за анекдот: «На стене висит портрет Сталина. Докладчик читает реферат о Сталине. Хор поет о Сталине. Что это такое? Вечер, посвященный столетию со дня смерти Пушкина…» Студент получил десять лет лагерей без права переписки[39]39
Алексиевич С. Время секонд хэнд. М., 2013. С. 185.
[Закрыть]. Дорого же ценились анекдоты в советской стране![40]40
Еще анекдоты той поры:
«Сталин сказал: „Если бы товарищ Пушкин жил не в девятнадцатом веке, а в двадцатом, он все равно бы умер в тридцать седьмом году“».
«О ком больше всего говорили в день столетней годовщины со дня смерти Пушкина? – О Сталине». Цит. по: Москва сталинская. М., 2008. Далее см. в главе «Ахиллес и черепаха».
[Закрыть]
Но Василий Петрович Н. иллюзий в тюрьме не утратил. И анекдот был слишком уж похож на жизнь.
Пролетарский поэт Демьян Бедный на том же заседании тоже закончил речь Лениным и Сталиным, правда, «через век» и в прозе – увы. А президент Академии наук академик Комаров, открывая 13 февраля Пушкинскую сессию Академии, заключил: «И прав поэт Безыменский, когда он цитату из Пушкина превращает в боевой клич нашего времени: „Да здравствует…“» и т. д.
На открытии IV пленума Союза писателей 22 февраля, как и в Большом театре, вступительную речь поручили наркомпросу и председателю Всесоюзного Пушкинского комитета Бубнову. Он пойдет под арест в октябре того же года и получит расстрельный приговор.
А 18 февраля – как раз между сессией Академии наук и пленумом Союза писателей – застрелился знаменитый и популярный наркомтяжпром Орджоникидзе (официальная версия: умер от паралича сердца; нынешняя конспирологическая: был убит). О том, что Серго застрелился, чирикали тогда все воробьи на невысоких московских крышах; я же услышала об этом в моей элитной 110-й школе, где учились дети иных, близких «к кругам»…
«Народная тропа»Этой цитатой назвал свой обзор торжеств в упомянутом номере «Огонька» Николаев, традиционно разделив знакомство народа с Пушкиным на «прежде» (до революции) и «теперь».
К знатным людям полей и заводов приходит в гости знатнейший человек русской литературы – Пушкин.
Нельзя перечесть всех тех способов народного общения с Пушкиным, которые знает теперь наша действительность.
И правда, при скудости и ограниченности тогдашних СМИ приходилось изобретать кустарные способы приобщения людей к юбилею, исходя из местных возможностей. Так, в харьковском Доме Красной Армии была открыта Пушкинская выставка. «Стильная мебель, мраморные колонны, скульптурное изображение поэта, выдержки из его произведений, вышитые на черном бархате». Постсоветский лихой и затратный китч на 200-летии поэта в 1999 году далеко позади оставил небогатую пышность бархата, скорее всего расшитого руками жен комсостава гарнизона с энтузиазмом и безвозмездно.
Но ни дальность, ни бедность средств не мешали отклику на юбилей повсеместно.
Например, стахановка псковского колхоза «Большие горбы» Климан устроила у себя дома фотовыставку и доклад о Пушкине для передовых льноводов своей области. А заведующий колхозной библиотекой в слободе Дячинской кузнец Бердников сделал в читальне «Пушкинский уголок». Районная библиотека в Новоржеве предложила читателям выставку произведений, рекомендательные списки и Пушкинский альбом (из газетных вырезок за неимением лучшего). Не говоря о лекциях и докладах. Другие местные библиотеки добавили к этому читательские конференции с викторинами, вечера с пением, «громкие читки» и конкурсы чтецов с выездами «на заводы и в колхозы».
Эпидемия публичного чтения Пушкина охватила страну. Стихи декламировали в самых экзотических местах и при самых суровых обстоятельствах. Группа самодеятельных чтецов в городе Куйбышеве «произвела 11 громких читок… на стройках и в жактах» (домоуправлениях. – М. Т.). В Керчи подобные читки состоялись в общежитиях портовых рабочих; в Ворошиловграде – в Доме Красной Армии; в Саратове – на Трикотажной фабрике им. Крупской. В Севастополе, на Трансэлектро, «читают Пушкина в обеденные перерывы по цехам», а в Москве, тоже в обеденное время, в конструкторском бюро завода «Красный пролетарий» – и так повсюду. Самодеятельные актеры смело дерзали на то, к чему с опаской подступались главные столичные сцены. На «Бориса Годунова» отважились в клубе села Сосновая Хвалынского района.
Список мероприятий можно длить и длить страница за страницей. Доходило до курьезов.
К примеру, на Октябрьском руднике острова Сахалин был установлен «Пушкинский литературный минимум» для комсомольца.
На Черноморском флоте типография многотиражки выпустила «Памятку краснофлотца» о Пушкине, а многие краснофлотцы взяли обязательство прочесть собрание сочинений (тогда было принято брать социалистические обязательства – выполнить или перевыполнить план на столько-то процентов. – М. Т.).
Специальный «Пушкинский» номер журнала «Крокодил».
«Интересным и значительным моментом в заводской подготовке, – сообщает „Временник…“, – является факт появления рабочих-пушкинистов». Кто бы спорил, что отдельно взятые кузнец Тимофеев, «ходок пушкинских мест» («Огонек») или токарь Иванов могли стать истинными любителями и даже знатоками Пушкина. Но не могу не сослаться по этому поводу на исчерпывающую реплику Лотмана (уже постсоветскую) на вопрос о «народном пушкиноведении, о котором в последнее время говорят так много»: «Есть народная любовь к Пушкину, есть желание узнать о нем больше, но нет народной пушкинистики, как нет народной ядерной физики»[41]41
Лотман Ю. Воспитание души. Воспоминания. Интервью. Беседы о русской культуре. СПб.: Искусство – СПб., 2003. С. 127.
[Закрыть]. Не могу не вспомнить заодно о «народной металлургии» Мао, велевшего наладить выплавку в крестьянских дворовых печках…
Еще более «интересным и значительным моментом» юбилея 1937 года можно считать, что «в ряде районов Пушкину посвящались специальные партийные собрания, на которых в роли докладчиков нередко выступали секретари райкомов». Тем самым Пушкин был как бы национализирован и назначен государственным поэтом (то же самое, кстати, случилось с Шиллером и Гёте в Третьем рейхе)…
Вся эта фантасмагория имела, впрочем, и другую, менее очевидную, но важную сторону. Во-первых, нельзя сосчитать, сколько людей впервые приобщились таким образом к книге. Во-вторых, если слово «ликбез» к середине 30-х ушло из текущей терминологии, то «ликвидация малограмотности» не сходит со страниц той же культурной Хроники, аккомпанируя юбилею. Часть населения еще и читать толком не умела – стихи с голоса были доступнее, чем в книжке. Стихи Пушкина, какие-нибудь «Мчатся тучи, вьются тучи…» или «Там чудеса: там леший бродит, / русалка на ветвях сидит…» были куда красивее и интереснее навязшей риторики виршей того же Безыменского типа: «…Навеки свободен у нас человек / Трудом, и любовью, и дружбой богатый» (в скобках стоит заметить, что на «языки народов СССР» охотнее всего переводили сказки. Их перевели на тюркский и казахский, марийский и удмуртский, идиш, эвенкийский и проч.).
Меж тем, хоть и «талантливейший», Маяковский, как и весь вообще авангард, был массе не по зубам (к тому же множеству людей огромной, вчера еще деревенской страны было свойственно скорее фольклорное, чем присущее искусству восприятие, но к этому я обращусь в связи с кино). Пушкина же отличала прекрасная универсальность – не было страты или группы в обществе, которая не могла бы найти своего Пушкина; не говоря о том, что он давал счастливую возможность взбираться выше и выше по ступенькам культуры, хотя бы и с помощью глуповатого комсомольского минимума или соцобязательства. Так что из этой спущенной сверху пандемии страна вышла более грамотной, совершив некоторый цивилизационный шажок. Недаром в будущем времени советское общество осознает себя как «читающее».
«…Что в мой жестокий век…»Была еще одна неявная, но очень существенная для советского социума черта у этого официозного массового мероприятия. Помимо объявленных рабочих-пушкинистов и прочей местной самодеятельности, для огромных тиражей издательств, не говоря о прочем, нужна была мощная профессиональная база. Одно только Полное собрание сочинений в 15 томах в издании Академии наук получило тираж 540 тысяч экземпляров. Плюс шеститомник Гослитиздата (600 тысяч экземпляров) и издание Academia (150 тысяч).
Известно, что в жестко организованном и стратифицированном советском обществе были ниши, куда могли укрыться люди «с раньшего времени» и даже опальные. Это упущение позволяло сохранять ниточку преемственности и поддерживать уровень культуры, ныне забытый. Такой нишей была, например, нужда в переводчиках – как на уровнях практических и бюрократических, так и литературных. До самого конца советская школа перевода могла считаться образцовой и обеспечивала читателя – увы, ограниченным, зато полноценным – запасом западной и прочей литературы.
Другая ниша – музеи. За ничтожные зарплаты там служили самоотверженные и высокие специалисты. Не могу в этом месте удержаться от личного отступления. Вспоминаю – уже в послевоенные годы – седенькую, невидную библиотекаршу в Театральном музее им. Бахрушина. Для читателей она была сущим благословением: не только выдавала затребованную книгу, но любезно предоставляла всю литературу по теме – своего рода «ликбез» для специалистов. В том числе книги, уже вычеркнутые из библиографии (до поры библиотека музея служила еще и прибежищем для репрессированных книг с экслибрисами сгинувших владельцев). Однажды мой муж увидел у нее на столе букетик и хотел поздравить с днем рождения. Оказалось, да, день рождения, но не ее, а «его Величества короля-Солнце Людовика XIV». Она была не только урожденная графиня, но убежденная монархистка и за пределами музея с сотрудниками не общалась. Директором музея, меж тем, была бывшая романтическая актриса (некогда даже дублерша великой Ермоловой) и пламенная коммунистка с семнадцатого года. И ничего – ладили. Зато барственный зам по хозяйственной части отметился тем, что украл из вверенного учреждения пару старинных ковров.
А в комнатушке при музее обитал Бахрушин – потомок основателя и известный специалист по балету, похожий в своем неизменном кожаном доспехе на Дон Кихота. Если добавить (не упоминая прочего столь же пестрого персонала) моего мужа, недавнего фронтовика-сталинградца, то портрет местного Ноева ковчега будет готов. Но это à propos…
«Нашему поильцу и кормильцу…» Шарж М. Б. Храпковского.
В арестном и расстрельном 37-м пушкинистика оказалась не просто нишей, но вместительной пещерой («Унесем зажженные светы / В катакомбы, в пустыни, в пещеры» – Брюсов) для разбитого научного авангарда и прочих гуманитариев. Бдительные советские люди не преминули подметить это, и «пушкинский год оказался годом крестового похода против пушкинистов». Их обличали в статьях, высмеивали на эстраде и в карикатурах: «Памятник Пушкину окружен толпой пушкинистов с развернутыми транспарантами: „А. С. Пушкину от комментаторов“, „Нашему поильцу и кормильцу“ и т. п.»[42]42
Молок Ю. Пушкин в 1937 году. М.: НЛО, 2000. С. 83–84.
[Закрыть] – во времена народной пушкинистики и комсомольского минимума это было по-своему даже и логично. Но академическое издательство научным уровнем не поступилось. Очередная ирония истории: изо всего размаха мероприятий именно эти пятнадцать увесистых академических томов, подготовленные пушкинистами, оказались самым ценным и «долгоиграющим» результатом юбилея. Они и до сих пор являются наиболее полным и фундированным собранием сочинений. Когда, уже в постсоветское время, Лотмана – последнего из могикан отечественной пушкинистики большого стиля – спросили, не пора ли обновить академического Пушкина. Он согласился, что да, пора, но, увы, пока нереально, упомянув только часть тех имен, которые обеспечили необходимый научный уровень: Щеголев, Цявловский, Томашевский, Измайлов, Бонди, Гиппиус, Эйхенбаум, Якубович, Виноградов, Тынянов, Оксман, Гуковский, Мордовченко, Благой и другие. В существенной части это были адепты блистательной ленинградской формальной школы, поднявшейся с революцией, а в 30-х разгромленной, так что само слово «формализм» поменяло коннотацию на отрицательную. Именно ими и были
прочтены и изданы все его (Пушкина. – М. Т.) творческие рукописи, проделана работа, объем и научный уровень которой трудно переоценить. Его (собрания сочинений) выпуск – настоящий научный подвиг.
Сейчас, полвека спустя, недостатки этого издания очевидны… Но очевидно также, что мы сейчас не располагаем научным коллективом, даже отдаленно сопоставимым с тем, который готовил первое, –
резюмировал Лотман[43]43
Лотман. Указ. соч. С. 123–124.
[Закрыть].
Парадокс 30-х годов обнаружил себя в Пушкинском юбилее, как теперь говорят, «в натуре». Под спудом объявленной унификации амплитуда культурных состояний была огромна. От «ликбеза» и малограмотности до энциклопедической образованности, ныне почти исчезнувшей, и научного дерзания. Время «пост», отменив многие идеологические запреты, а заодно и критерий достоверности в пользу культурной вседозволенности, оказалось жертвой культурной энтропии…
Странным образом выход академического издания Пушкина уложился как раз между двумя самыми репрессивными годами советской власти: 1937-м и 1949-м.
Разумеется, публикациями классика дело не ограничивалось. Не было периодического издания, которое не посвятило бы Пушкину специальный номер или подборку. Таким «спецам», как упомянутый выше Кирпотин, приходилось писать на разных уровнях – от биографии поэта для Гослитиздата до популярного «Огонька» и официальных «Известий». Тынянов, самый «пушкинский» из племени пушкинистов, начал роман о Пушкине.
Театр, как драматический, так и музыкальный, в свою очередь не мог не отдать должное юбиляру. В Ленинграде Театр им. Кирова (ныне Мариинский) показал, к примеру, целую декаду опер на пушкинские сюжеты плюс балет «Бахчисарайский фонтан». Национальные сцены не отставали. Трудная для сцены драматургия Пушкина тоже нашла своих истолкователей.
Но я хотела бы напомнить о роде сценического искусства, которое тогда имело мастеров и благодарную аудиторию, а нынче, если не считать юмористов, почти вышло из употребления. Это искусство художественного чтения. Можно было бы подумать, что чтецкие вечера, проходившие с аншлагами, были функцией малограмотности страны, но это вовсе не так. Чтение было в высшей степени изощренным искусством. На вечера Журавлева, Шварца, Яхонтова стремилась самая рафинированная публика. Это была встреча со знакомым текстом, каждый раз сулящая неожиданные глубины. Скажу смело: изо всех и разных фрагментов сценической Пушкинианы за долгие, долгие годы в моей театральной памяти остались, как снежные пики, Уланова – Мария в «Бахчисарайском фонтане», Печковский – роковой и обреченный Германн (больше ничем значительным на академической кировской сцене он не отметился), а также позднейшая сценография Давида Боровского к опере «Борис Годунов» в театре Ла Скала (которую я видела, к сожалению, в отрыве от спектакля).
Сюда же относится и чтение Яхонтовым «Моцарта и Сальери». «Маленькая трагедия» казалась у него большой, полной мысли и почти инфернальной – не просто зависть или ревность, а сугубое нарушение миропорядка «беззаконной кометой» гения. До сих пор помню его тембр и слышу интонацию – дьявольскую и нежную, таинственную и отрешенную: «Ты уснешь надо-о-лго, Моцарт!»
Так что диапазон от какого-нибудь дежурного мероприятия до вершин искусства был огромный. По тому же капризу личной памяти из впечатлений зрительных упомяну вошедшего в классику лицейского Пушкина с гравюры Фаворского с оком, пророчески прорезавшимся у виска; изящную, почти легкомысленную (если бы не кивок в сторону рисунков Пушкина) графику Кузьмина к «Евгению Онегину» и портрет Ульянова с витиеватым названием «Пушкин с женой перед зеркалом на придворном балу» – со столь же сложной, но точной композицией, отягощенный скрытыми смыслами, но светлый и легкий по колориту, как огонь свечей.
На самом деле визуальный (он же иногда и вкусовой) охват юбилея отличался той же безразмерностью. От кондитерской фабрики, подарившей детям шоколад и фигурки «Сказки Пушкина», от стилизованных миниатюр Палеха, от книжной графики и мелкой пластики он простирался до задач «монументальной пропаганды». Если вспомнить бесчисленные выставки-передвижки и альбомы-самоделки, то можно смело сказать, что для всего художественного и оформительского цеха во всех его ипостасях Пушкин тоже стал кормильцем и поильцем. В эпицентре юбилейного бума ожидаемо оказался вопрос о памятнике[44]44
Апокриф о цензурных поправках к памятнику, на котором «первоначально был изображен Пушкин с томиком своих стихов, затем томик Пушкина был заменен томом Сталина, затем книга снова стала пушкинской, зато фигура сталинской, а на последнем этапе вместо стихов Пушкина в руках Сталина оказался „Краткий курс…“» (Молок. С. 84–85).
[Закрыть]:
«Бахчисарайский фонтан»: Мария – Г. Уланова, Вацлав – М. Габович.
У москвичей как-никак был свой Пушкин. Маяковский недаром заметил: «На Тверском бульваре / очень к вам привыкли». Действительно привыкли. На другом конце бульвара, у Никитских ворот, стоял каменный, сурово упрощенный конструктивизмом Тимирязев С. Меркурова, в сравнении с которым силуэт Пушкина представлялся живым, даже интимным. Памятник был обжит (моя первая детская песочница, к примеру, непринужденно располагалась почти у его подножья). Он составлял такую же примету площади, как старый (еще не снесенный тогда) Страстной монастырь, как сравнительно новое здание «Известий», кинотеатр «Центральный» на одном углу и аптека на другом; у него даже было фамильярное прозвище «Пампуш на Твербуле», в 30-е, впрочем, уже подзабытое.
Ленинград, напротив, такого признанного населением памятника не имел, так что некоторый комплекс саднил. Болельщики северной столицы подвергли памятник Опекушина строгой критике. Самые нелицеприятные слова принадлежали писателю Каверину: «равнодушный памятник». «Перед нами скорее опоэтизированный чиновник, нежели поэт»[45]45
Цит. по: Молок. Пушкин в 1937 году. С. 57.
[Закрыть]. Меж тем «город пышный, город бедный» справедливо считал себя наследником Пушкина не менее, чем Москва, и достойный памятник поэту был делом чести.
Главными в концепции будущего памятника, кто бы об этом ни говорил, были слова: «волнующийся, стремительный» (скульптор Козлов); «динамичный», «взволнованный» (Катонин, архитектор-художник); «кусок пламени» (скульптор Шервуд); «нельзя изображать Пушкина неподвижным и застывшим. Пушкин – это стремительное движение» (писатель Тынянов) – активизм был modus vivendi 30-х. Оглядываясь назад, надо сказать, что модели, представленные тем же Козловым, Шервудом, Шадром, не только отвечали этому мыслеобразу, но были куда выразительнее тех увеличенных салонных статуэток, которые расставил по Москве следующий юбилей эпохи постмодерна. Все-таки понятие качества блюли тогда неукоснительно.
После страстных и аргументированных споров место для памятника было назначено, и он был заложен 10 февраля 1937 года при стечении народа у Биржи, на Неве.
Но злая ирония истории не щадит ни расчеты тиранов, ни замыслы талантов: самым амбициозным проектам юбилея не дано было осуществиться. Умер Тынянов, недописав романа о Пушкине; умер Шервуд, недоваяв памятника. Ото всей «монументальной пропаганды» юбилея 1937 года чудом уцелел лишь совершенно самовольный и самодельный памятник, сооруженный в далеком северном поселке Чибью Николаем Бруни, заключенным Ухтпечлага, потомком академика Ф. Бруни, «одного из первых художников, снимавших портрет с мертвого Пушкина». Спустя год автор был расстрелян по ревизии, а памятник ненароком сохранился в краю вечной мерзлоты и «во время последнего пушкинского юбилея, 6 июня 1999 года после больших реставрационных работ, проведенных по инициативе Ухто-Печерского общества „Мемориал“ скульптором А. К. Амбрюлявичисом и его помощниками, состоялось его второе открытие в Ухте»[46]46
Молок. Пушкин в 1937 году. С. 76.
[Закрыть].
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?