Текст книги "Субъективный реализм"
Автор книги: Михаил Блехман
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 31 страниц)
Выбор
Жара стояла.
Я плыл по течению – без руля, ветрил, с когда-то закомпостированным талоном.
Просыпаешься утром – кажется: длинный-предлинный день впереди, бесконечное утро, где-то за горами – полдень, а вечер – вообще фантазия, обязательно сделаю сегодня что-нибудь значительное. И вот – исчезло утро, испарился день, вылез из всех щелей вечер, приволок с собой на ниточке всю ту же надежду-замухрышку…
Очередное здание, смотрю и не понимаю. То ли чёрным, то ли по белому написано: «Пыточная».
Пыточная.
Люди мы испытанные. Не войду.
Но и пытливые. Войду.
Вошёл. Дверь: «Приём посетителей – круглые сутки. Без перерывов и выходных».
Открыл. Вошёл.
Стол. Над столом портрет. На портрете муха. Под мухой человек. Смотрит испытующе:
– Слушаю вас.
Собираюсь с мыслями. Спрашиваю:
– А зачем вы пытаете?
– Да вот за этим столом и пытаем.
– Странно… А где же дыба, иголки, кованые сапоги, настольная лампа в глаза, селёдка без воды, смола наконец?
Снисходительно, но незло улыбнулся.
– Мыслите задним числом. Перечисленные вами аксессуары нужны тем, кто пытать вынужден – ради более высоких – или низких – целей. А нашу организацию никто не вынуждает. Наоборот.
Теряюсь в догадках.
– То есть?
– То есть будем мы пытать или нет – нам от этого личной или общественной выгоды никакой.
Пытаюсь расслабиться – и не могу.
Муха как муха. Портрет как портрет. Всё – как всё…
Мой собеседник меня озадачил.
– Что, – говорит, – нам толку услышать от вас, что вы христопродавец, оппортунист, что Земля плоская, а шутки вождей – нет? Вы же – пытай вас или не пытай – свергнуть меня всё равно не сможете? Да и народ замутить вам не по карману. И в мутной воде ловить – не по плечу.
Встал. Спугнул муху ненароком. Не со зла – просто крупен.
– Слушаю вас, – попросил я.
Подошёл к окну, постоял.
– Мы пытаем на добровольной основе. Платят нам всего лишь уважением, но зато искренним.
Снова помолчал. Повернулся ко мне.
– Пытаем изощрённо.
– А желающих много?
– Отбою нет. Далеко ещё не всех отпытали. Это при круглосуточном-то цикле!
Строго помолчал.
– Однако многие не желают. Скажу вам откровенно: поголовная сознательность пока что отсутствует.
Сел.
– Погрязли многие. Ну, а вы как?
Я углубился в размышления. Пришёл к выводу:
– Да мне-то зачем? Я просто погулять вышел и посмотреть зашёл. Смотрю – «Пыточная» написано. Интересно ведь…
– Небось в химчистку или в похоронное бюро без надобности не зашли бы?
И посмотрел на меня – так саркастически…
– Думаете, – осторожно спрашиваю, – у меня есть надобность?…
– Ну конечно! – восклицает. – По вам же видно. Вам без креста – жизнь не в радость. Только чтобы крест этот не снаружи был, а внутри. Чтоб не вас на нём распинали, а он вас распирал. То есть чтобы вы изнутри распинались.
Оробел.
– Кресты через рот заколачиваете?… Вот, значит, как пытаете?…
Снисходительно улыбнулся.
– Шутка ваша натянута и безобидна. Верный признак – запытаем.
Оробел ещё сильнее.
– А чем же вы пытаете?
– Выбором.
Что можно сделать ушами и с ними? Навострить. Прясть. Хлопать. Чесать за.
Я сделал сразу всё.
Не удивился. Спросил из вежливости:
– Зачем это вы – ушами?
Я покраснел.
– Объясните, пожалуйста.
Улыбнулся по-доброму.
– Ничего сложного. Даём испытуемому возможность выбирать. Ставим, так сказать, перед дилеммой. Дилеммы у нас в ассортименте. Средство испытанное. Пытаемый может выбрать. Или заказать все оптом – но это уже признак особой душевной утончённости.
– А какие дилеммы? – пугаюсь.
– А любые, – успокаивает. – Семья или школа. Знание или сила. Наука или техника. Наука же или жизнь. Та женщина или эта. Или мужчина.
Муха заняла своё насиженное место на портрете.
Муху можно в принципе прогнать. Мысль, даже если она меньше мухи, не прогоняется. И что интересно: чем больнее, тем настырнее.
Я пропищал:
– Кто вам разрешил разрешать человеку выбирать?
– А кто вам разрешил всё время выбирать? И главное – до конца так и не сделать выбор?
Я вылетел в трубу. Или вышел в дверь – не помню.
Шёл куда глаза глядят – так долго, что они устали от ответственности.
Хотелось признаться. Явиться с повинной. Взять на себя. Донести на себя же. Выдать себя же с головой. Сложить голову. Посыпать её пеплом. Преклонить колени. Принять как должное.
Этого всего хотелось страстно и сразу.
Только бы не выбирать.
Несите вашу смолу. Готовьте розги. Точите когти и зубы. Попытка не пытка. Долго не выдержу – подпишу и отмучаюсь. Всего-то-навсего: стакан смолы да дюжина батогов – раскаюсь, забудусь. Хочется рабства – сладкого, вольного, добровольного.
Увы. Побывавший в пыточной лишён привилегии батога.
Он бредёт с опущенным вместо забрала носом и – выбирает. Он питается собственными сомнениями, которых уже не переваривает. Видит дорожные и электрические столбы в форме вопросительных знаков, дома – в форме многоточий…
Он не надеется когда-нибудь сделать выбор – и потому постоянно делает его. И потому не сделает никогда.
Ибо для делающего выбор – выбора нет.
И он это знает – иначе не делал бы. Иначе не соорудил бы себе вечную пыточную со всеми удобствами и видом на предметы выбора.
Для выбирающего – выбора нет.
Вот и всё.
Монета
Я снова сел за столик в дальнем углу. Угол действительно был дальним, там я никому не мешал не слушать мою песню. Песен я не пишу, но эта была моей. Женщина в туфлях цвета моего любимого вина пела, кажется, о том, что давно хочет уехать в свою деревню, – хочет, но не может. Я уже знал, почему: этого не знаешь только в самом начале, а потом в конце концов понимаешь. Если для понимания должно пройти долгое, отведённое на песню время, то песня – твоя.
Туфли не были изувечены о дорогу, а ведь в деревню – любую, тут между нею и мной нет противоречий, – в деревню ведёт одна-единственная с позволения сказать дорога, вся из выбоин и душной пыли. Красный цвет, растворённый в пыли, – уже не красный, ещё не серый, по сути – никакой.
Быть никаким – судьба того, кто никак не решится отправиться в деревню: то ли боится не дойти по запылённой, разбитой дороге, то ли, намного печальнее, – дойти и не узнать свою деревню. Вернее – уже не свою.
У каждого в самом начале есть деревня. Со временем, идущим куда угодно, только не навстречу, тебе кажется, что да, вот он, город, а деревни никакой вроде бы никогда и не было. Потом случается то одно, то другое, и об этом не думаешь, и забываешь – время это умеет – всё, что можно и что, казалось бы, нельзя забыть.
Но ближе к концу песни всё же оказывается, что деревня есть – была, по крайней мере. Ты надеваешь единственные, лучшие туфли цвета недопитого вина и отправляешься в путь. Идёшь по разбитой дороге, а деревня всё не приближается, и есть ли она, и нет ли её, понимаешь всё меньше, и боишься не дойти, а дойти – боишься ещё больше…
Женщина допела мою песню, я допил вино цвета её туфель и пошёл обратно, в город.
Все, кто уходил, бросали ей по монете в копилку. Я не стал бросать свою монету, дал её женщине. Дал бы две, но у меня такая была одна. Ни во что не конвертируемая, поэтому настоящая. Стоящая, звонкая, уже старинная, отчеканенная в моей деревне, до которой мне не добраться, даже если в течение всей песни идти по запылённой дороге, в башмаках цвета вот уже, кажется, допитого вина.
– Нет-нет, – крикнула мне женщина вдогонку, – ваш бокал ещё полон.
И снова запела мою песню.
Непрерывность
Моему лучшему другу Хулио, с которым мы незнакомы.
Автор.
Никак не удавалось понять, куда ушла эта женщина. Я сновал по комнате, сидел на любимом диване и на любимом же балконе, смотрел на уток – и всё это часами и днями, – но ответа ниоткуда не было.
Итак, она спешила и даже не завязала волосы. Впрочем, с распущенными волосами она выглядела ещё лучше. Они попрощались у входа в маленький домик в горах, который называли хижиной, и она быстро пошла по тропинке на север. Всё ясно и логично. Но что стало с ней потом? Это необходимо понять, чтобы рассказ закончился.
Спрошу у лучшего друга, обсудим это с ним. Тем более что как раз сейчас он пишет о, как он думает, первом по важности персонаже нашего с ним рассказа – мужчине с поцарапанной щекой, возлюбленном эффектной брюнетки с распущенными волосами, быстро уходящей в сторону севера по только ей известной тропинке.
– Привет, Хулио! – позвонил я ему, как всегда – не побоюсь ложной нескромности – кстати.
Он сидел за столом у окна, выходящего в сад, и раздумывал о том, куда пойдёт мужчина с поцарапанной щекой, на юг от маленького домика в горах, который он и его красивая подруга называли хижиной. Окно выходило в парк. За этим столом было легко и писать, и читать, к тому же бархатное кресло было удобным, хотя зелёный цвет меня слегка раздражал. Сигареты лежали под рукой, и рядом была эта серебряная чашечка с серебряной трубочкой, названия которых я постоянно забывал, но он уже перестал обижаться на меня за мою плохую память. Развитие сюжета и персонажи постепенно становились понятны – во всяком случае, это касалось мужчины с царапиной на щеке. Совершенно неожиданно зазвонил телефон. Звонил я: мне было необходимо посоветоваться с ним по поводу не самого важного, как он считал, персонажа. Вот тут-то он из ошибался: персонаж был далеко не второстепенным.
– Привет, Мигель! – приветливо ответил Хулио, заранее зная, кто звонит. – Ты, как всегда, вовремя. Без тебя этот рассказ у меня не получится.
– Вот что значит хороший читатель! – скромно отозвался я о себе.
– Вот что значит хороший автор! – не менее скромно отозвался о себе он.
Нам было приятно, что мы не одиноки в своих оценках.
– Как вообще дела, Хулио? – спросил я, зная, как наши с ним дела и понимая, что он знает причину звонка и, следовательно, понимает его неотложность. Но сразу переходить к делу не хотелось – ни мне, ни ему.
– Ты помнишь, что должен не забыть посмотреть по телевизору чемпионат мира? Ваши выиграют.
– Не забуду, если доживу. А что, они будут хорошо играть?
– Ну, как тебе сказать… Я ведь болею не за них, ты уж извини, хорошо? Да и один гол ваши всё-таки забьют рукой… Я несколько раз смотрел повтор.
Единственное, чего я могу понять – на каком языке мы с ним никогда не перестанем разговаривать. Кстати, для него это тоже осталось загадкой. Впрочем, загадок оставалось так много, что эта не только отошла на задний план, но и скрылась за ним. Шутка понравилась нам обоим, мы улыбнулись, и я налил себе красного вина, а он потянул через трубочку эту штуку из серебряной чашечки – как же они называются, в самом деле? Нет, не могу каждый раз задавать ему один и тот же вопрос.
– Почему тебя так волнует эта женщина? – заинтересованно спросил Хулио.
Чтобы заинтриговать его, я решил сначала сострить и только потом ответить по-настоящему.
– Вообще-то женщины меня волнуют больше мужчин, – тонко улыбнулся я тому, что считал красивой остротой. Кажется, Хулио считал иначе.
– Ну, и всё-таки – в чём причина?
Я перестал пытаться тонко острить и объяснил истинную причину:
– Хулио, меня серьёзно беспокоит её поведение, уж не знаю, почему. Пока не поздно, давай выясним, куда и зачем она пошла.
Он кивнул и снова отпил из своей серебряной чашечки.
– Итак, давай проанализируем события, – начал я. – В нашем рассказе – трое. Один читает книгу, сидя в зелёном бархатном кресле спиной к двери, за столом, у окна, выходящего в его парк, где растут дубы. Двое других, о которых он читает книгу, встречаются в горном домике – они называют свой домик хижиной. У мужчины – царапина на щеке: он поранил её, когда пробирался через заросли в хижину. Это важная деталь: благодаря ей, мне, читателю, понятно, в каких условиях встречаются эти двое.
Хулио кивнул. Я продолжал:
– Мужчина и женщина – любовники. Сначала они ссорятся…
– Молодец, что заметил! – похвалил меня Хулио.
– … но потом мирятся. Женщина целует своего возлюбленного, пытаясь поцелуями остановить кровь. Но ему не до неё и не до её ласк: он думает только о том, как исполнит давно задуманное дело и для этого пустит в ход кинжал, спрятанный до поры до времени за пазухой. Ему нужно расправиться с человеком, которого он ненавидит. Любовники в деталях обсудили план предстоящей операции. Она была их общее дело, и ты недвусмысленно говоришь об этом.
– Говорю, – подтвердил Хулио. – Вроде бы пока всё понятно, да?
Я отпил красного вина и, подумав, сказал:
– Пока всё понятно. И дальше вроде бы полная ясность. Начало смеркаться, и мужчине нужно было спешить. Любовники ещё раз обнялись. Женщина побежала по тропинке на север. Её чёрные волосы растрепались на ветру. Она не оборачивалась. А он посмотрел ей вслед и, нащупав кинжал за пазухой, пошёл по тропинке на юг. Возлюбленная всё подробно объяснила ему. Следуя составленному женщиной плану, он пробрался к дому, укрываясь за стволами дубов, прошёл по коридору, дошёл до кабинета и неслышно открыл дверь. За столом, перед окном, выходящим в сад, где росли дубы, спиной к двери, в кресле, обитом зелёным бархатом, сидел человек и читал роман.
Хулио всплеснул руками.
– Всё именно так и было. В чём же проблема?
Я торжествующе и даже загадочно посмотрел на него, но загадочно промолчал.
– Ну, Мигель, не мучай меня неизвестностью! – взмолился он. – Говори сразу!
Тут мне наконец-то удалась тонкая улыбка.
– Ну, а женщина? – спросил я почти шёпотом.
Он решил сделать вид, что ещё не понял, хотя голос всё-таки понизил:
– А что женщина?
– А то, что они сначала ссорились, ты же сам мне это сказал. Верно?
Дуб за окном зашелестел листьями перед дождём.
– Хулио, ты хотел скрыть от меня последствия их ссоры? А ведь всё дело – именно в ней. Точнее – в ссоре и в женщине. Скорее всего эта ссора была не первой… Возможно – последней?
Хулио тихо проговорил, опустив глаза:
– Наверно, ты прав.
– А если я прав, то куда ушла женщина? Неужели ты хочешь скрыть от меня самое главное?
Он отпил из серебряной чашечки и поднял глаза:
– Нет-нет, дело не в этом… Дело в том, что я… Понимаешь, я не знаю… Я ведь и сам не понимаю её.
– Мы обязаны понять, Хулио. Кроме нас с тобой вряд ли кто-нибудь решится сделать это.
Он кивнул и посмотрел в окно, потом на дверь.
Дверь тихо открылась, и мужчина вошёл в кабинет. Хозяин дома по-прежнему сидел в кресле, обитом зелёным бархатом, и читал книгу о том, как мужчина с женщиной расстались у домика в горах, который они называли хижиной. На столе стояла эта серебряная чашечка с серебряной трубочкой – хоть убей, не помню, как они называются. Мужчина вынул кинжал из-за пазухи. Нам с Хулио стало даже страшновато при виде этого огромного ножа величиной с маленький меч. Но не успел он замахнуться, как хозяин дома, казалось бы, погружённый в чтение, молниеносным движением выхватил из бокового кармана своей домашней куртки крохотный дамский пистолетик, повернулся и выстрелил в нападающего. Тот рухнул на пол, сжимая в руке свой огромный кинжал.
– А теперь звони в полицию! – спокойно сказала молодая женщина с распущенными чёрными волосами, выходя из-за портьеры. Убийство в целях самообороны – всё как мы спланировали. Не волнуйся, а то выдашь себя. И меня в придачу.
Он улыбнулся и нежно поцеловал её руки. Женщина без особых эмоций приняла поцелуи и, погладив его по щеке, бросила уходя:
– Приходи в хижину, когда всё успокоится.
Потом, не глядя на убитого, вышла из дома и пошла по только ей известной, самой короткой тропинке назад, к домику, который все трое называли хижиной.
– Вот, оказывается, как это было, – проговорил я.
– Вот, оказывается, как это было, – согласился мой лучший друг Хулио.
Мы помолчали: я пил красное вино, а он – эту штуку из серебряной чашечки.
Потом мы обнялись, простились до следующей встречи, и я пошёл дописывать наш рассказ. Мы знали, что, как всегда, никогда не увидимся, но это не мешало нам неплохо сотрудничать.
Творцы
Деревья собирались менять поцарапанные пятаки на серебряную мелочь. Тёмно-серые, нет – бежево-коричневатые тучи неподвижно плыли по зашторенному небу. Композитор… впрочем, он не смел называться так, потому что мог ли он – сочинить музыку? Она давно уже существовала, и ему, чтобы услышать её, приходилось бродить по склонам бежевых гор, то увязая в снегу, то отряхивая росу с башмаков и брюк, то стараясь не наступить на муравья или красного жучка с чёрной точкой на спинке, стискивая пальцы так, что они теряли чувствительность. Он уходил далеко от дома, от неуютного кресла, от раздражающего клавесина с опущенной крышкой.
Иногда – только иногда – музыка становилась слышна, но это было редким подарком и если, наконец, случалось, нужно было подождать, пока она отзвучит и истинный её создатель позволит поскорее вернуться на тропинку, ведущую домой, ворваться в комнату, поспешно сбросить верхнюю одежду, рвануть крышку и рухнуть за клавесин.
Бывало, он до крови напрягал слух, но беспорядочная тишина мешала слушать, и он умолял создателя музыки позволить ему – услышать… Однако тот сливался с тишиной и продолжал мучить его всё тем же непостижимым и, казалось, не имевшим смысла молчанием.
Он шёл и слушал, изнемогая от отсутствия слуха, и беспомощно плакал, завидуя тем, кто называл его композитором… нет, сейчас не завидовал, потому что звучание зависти лишило бы слуха, а он был обязан слушать – чтобы услышать, и не мог – не умел – ничего другого.
Один-единственный образ, одна метафора, один намёк помогли бы ему. Он просил сжалиться и показать ему эту метафору, хотя бы мельком, как, должно быть, завсегдатай трактира показывает красотке уголок вожделенной купюры, и она безропотно и счастливо исполняет все его прихоти… Он свято верил, что эта метафора будет, наконец, ему явлена и музыка рассеет какофонию тишины, – верил, но был до ужаса уверен, что ничего не сможет услышать. И снова придёт домой, весь в никому не видимой крови. Не швырнёт на пол всё ненужное, не рухнет за распахнутый клавесин, а тяжело сядет в ставшее неудобным кресло и будет смотреть в одну расплывшуюся точку, зная, что музыка осталась там, где была безнадёжно давно создана, и – по его вине – никому, никогда не станет доступна.
Ведь если музыку не услышит он, то – как тогда люди будут идти по набережной, вдоль реки, чтобы – сейчас, через считанные часы или минуты – услышать её?
А они – шли. И среди них – мальчик, кажется, лет шестнадцати, ещё не подозревающий, что такая музыка – есть… Люди беспечно шли вдоль реки с названиями, похожими на загадочные женские имена, к площади, на которой, напоминая породистого увальня-пса, уютно уселся собор из красноватого кирпича, с фиолетовой башней, то ли уже спустившейся с неба, то ли ещё только старающейся взлететь.
Люди шли, надеясь услышать музыку, которую ему одному суждено было передать им. Но он по-прежнему был глух – и не понимал, что избран и обречён и не сможет не услышать, поэтому умолял смилостивиться над ним и разогнать засасывающую тишину, – или хотя бы просто помочь – открыть долгожданную, спасительную метафору, чтобы к нему, наконец, вернулся слух, как тогда, в тот вечер… -
…когда капли стучали о подоконник подобно расстроенным клавишам, отзывающимся на небрежные движения пальцев невидимой левой руки всё того же невидимого музыканта. Он сидел в кресле и, привыкая к глухоте, смотрел в угол опостылевшей комнаты, поверх опостылевшего клавесина, и пил безвкусное вино – такое же пресное и холодное, как дождевые капли, заполнявшие дом навязчивой, оглушающей тишиной. Он смотрел в эту точку, а она расползалась, становясь каминной решёткой, подсвечником, рамкой, безжалостно сцепившей бежево-снежные склоны гор, деревья, начинающие разменивать поцарапанные медяки на серебряную мелочь, и дорогу – от дома в горы, и иногда с гор домой. Рамка стискивала, сдавливала горы, деревья и дорогу, и он хотел отвести взгляд, но для этого нужно было найти другую точку опоры, а она не находилась, да и не могла найтись. Дверной колокольчик звякнул подступающим к горлу аккордом, как будто лавина ринулась с бежевых склонов, скованных неизменной, непреодолимой рамкой, – готовая ворваться к нему в комнату: композитор всегда приходил без предупреждения, лёгкий и безразличный к мелочам.
– Жарковато сегодня, – бросил композитор, входя. – И дождя не было уже полвечности, – зато стрекозы красивы на удивление. По-прежнему сочиняешь?
– Если бы мне научиться сочинять… – ответил он грустно и невпопад и налил вина.
– Что может быть проще? – рассмеялся композитор, отпивая. – Не поверяй гармонию алгеброй, тем более что в школе она была нашим с тобой нелюбимым предметом. Неужели забыл?
Он посмотрел в окно – на неохотно уходящую в горы и сразу возвращающуюся назад дорогу. Рамка из прочного, как поцарапанная монетная медь, дерева не выпускала наружу.
– Извини за назидательность, – продолжал композитор, – но я скажу – для твоего же блага: стариком чувствуешь себя в детстве и когда в него впадаешь. А от нас с тобой оба эти периода, к счастью, равноудалены – уже и ещё… Впрочем, судя по твоему, как всегда, напряжённому лицу, я снова помешал? Что ж, не заняться ли мне лучше моими стрекозами и бабочками? Погода отличная, сегодня нам с ними наверняка повезёт. А потом, по обыкновению, уж извини за прозу, загляну в трактир.
– Нет-нет, ну что же ты!.. – он сменил тему, одновременно стараясь перекричать безысходную тишину. – Знаешь, мне понравилась твоя новая вещица, такая славная… Там есть одно любопытное место…
– Одно? – спокойно проговорил композитор. В правой руке он держал бокал, а пальцами левой, как клавиши, автоматически перебирал забавный маленький пузырёк в медной оправе. – Ну, да ладно, извинение принято. Лучше расскажи, что это был за таинственный незнакомец в чёрной шляпе? Немного мистики вперемешку с романтикой нам никак не помешает – глядишь, ещё что-нибудь придумается, не менее популярное. Ох, прости, вечное, конечно!
Он покачал головой:
– Мне никогда этому не научиться… Поймёшь ли ты меня?… Ну, хорошо, я признаюсь, что…
…комком в горле сжался дверной колокольчик, и он открыл человеку в чёрной широкополой шляпе, с которой, почти беззвучно постукивая, падали дождевые капли. Он открывал эту дверь тысячи раз и снова уходил по своей тропинке. Шёл по ней к горам, смотрел на невиданную птицу, похожую на большую чёрную стрекозу, как будто запущенную им самим в это серое… нет, всё-таки бледно-коричневое небо, на низину, где, как на школьном катке, копошились дети, пытался раздвинуть нераздвигающуюся рамку, надёжно сбитую из казавшегося медным дерева. И боялся подумать о том, что люди уже собрались на брусчатой площади у вальяжно рассевшегося прямо перед ними собора с непоседливой фиолетовой башней, и ждут, когда их впустят и зазвучит предназначенная им музыка. А среди них – мальчик лет шестнадцати: он всё нащупывает билет в нагрудном кармане, боится потерять, – и не знает, какую музыку услышит. Просто ему указали дорогу к этому собору, и он пришёл… Пришли все – и ждут.
Ждут – но музыка по-прежнему не слышна, а вместо неё – всё та же бескрайняя, непрекращающаяся тишина. Он старался услышать хотя бы один аккорд, хотя бы один звук, в отчаянии всматривался в людей, греющихся у костра цвета апельсиновой корки, на дома с придавленными снегом крышами, сгорбившиеся у моста через речку… может быть, ту самую?… Он ловил затаившиеся где-то звуки, как парус ловит и не может поймать спрятавшийся глубоко на дне ветер. Поэтому скрип открываемой двери не прозвучал для него диссонансом этой тишине, и человек в чёрной широкополой шляпе не принёс, казалось, никаких перемен, и капли, падающие с его шляпы, не отличались от тех, что глухо звучали за закрытой дверью.
– Возможно, он просто ошибся адресом? – спросил композитор почти безучастно, разглядывая коллекцию диковинных стрекоз и бабочек на висящей над камином книжной полке.
– Он принёс мне заказ…
– Кому же ещё, как не тебе? – невнимательно отозвался композитор, продолжая разглядывать насекомых, которых сам сюда недавно принёс, и по привычке перебирая пальцами, как клавиши, пузырёк в медной оправе. Поймав взгляд собеседника, он небрежно подбросил пузырёк, поймал и усмехнулся:
– Не слишком утончённый предмет, особенно для тонкого ценителя. Что ж поделаешь, не имею права расстаться с подарком, тем более что с дарителем – дарительницей – расстался уже давно. Она у меня была не менее прелестна и заурядна, чем эта вещица, разве что не так полезна в повседневной жизни. Последняя встреча, скажу я тебе, должна быть красивой, даже красивее, чем первая. Мы расстались с нею за бокалом моего любимого вина в моём любимом трактире, где бродячий скрипач насиловал запиленную скрипку, пытаясь сыграть мою старую вещицу… Ты знаешь, я её напеваю, когда мне весело.
– А когда грустно?
– Грустно мне, дорогой гений, не бывает. Грустно только гениям – но не всем же ими быть. Любопытно, когда им бывает весело?… Однако тебе эта тема не слишком интересна, ты озабочен куда более важным делом. Ну, так что же твой загадочный незнакомец? Ты говорил, что он принёс заказ?
– Да… И попросил назвать эту музыку просто и сухо – «Секвенция»…
Композитор пожал плечами, зевнул, отпил вина и предложил:
– И впрямь прозаично. Назови её поэтичнее – например, «Покой». Он снова отпил и добавил:
– Это то, что тебе нужнее всего.
Покрутил в руке пузырёк, как будто подыгрывая дождевым каплям, и задумчиво добавил:
– И не только тебе, я думаю… Что ж, мы с тобой так и не договорили о главном, – он сел на неудобный стул – нет, удобно прислонился к стене у камина.
– Что именно ты считаешь главным?
– Возможно, – сказал композитор, – наши приоритеты различны, вот я и не решу, кто больше нуждается в помощи: бросающий вызов или те, в кого брошенный вызов летит камнем из пращи. Поможешь найти ответ?
Он задумался, поставил бокал на крышку клавесина и всё-таки ответил:
– Если и бросаю, то – себе самому…
Композитор посуровел и выпрямился:
– Значит, камень бумерангом возвращается к тебе – несчастнейшему из несчастных. А ты не замечаешь, что по дороге туда и обратно он задевает головы тех, кто не по собственному желанию стал для тебя необходимой метафорой? Изображением, настраивающим твой натренированный слух на звуки, которые ты целыми днями ищешь в этих горах?
– Не только в горах, – попытался он огрызнуться, но композитор продолжал:
– Оставь их в покое, они и без тебя устали на своей охоте…
Он вскочил и чуть было не опрокинул бокал:
– А зачем же они… зачем же они, один за другим… -
– …один за другим заходят в огромный зал, хочешь ты сказать? Берут у контролёра программку, садятся каждый на своё место, улыбаются, осматриваются, негромко разговаривают. И мальчик лет шестнадцати, переставший, наконец, нащупывать билет в нагрудном кармане, садится в самом неудобном месте, у большущей колонны, из-за которой почти не видна сцена, кажется, почти свисающая с потолка?… Да просто потому, – композитор стиснул пузырёк так, что тот треснул бы и вонзился осколками ему в ладонь, если бы не старая, но прочная медная оправка, – да просто потому, что сегодня им лень идти на охоту… или в лесу сегодня всё равно нет дичи… или дорожку замело… или… – да мало ли почему!..
Он не позволил композитору договорить и изо всех сил ударил по закрытой крышке клавесина – даже птица на бежевом дереве вздрогнула:
– Они были, были на охоте! Они охотились целый день! Вон они – смотри – возвращаются домой! Сейчас они поужинают, отдохнут, наденут лучшие костюмы и вечерние платья – и придут! Придут, я тебе говорю! Все до единого и единой! Никто из них не останется дома!.. Ты спрашивал меня, когда мне бывает весело? Когда ты не тянешь меня за собой в свой трактир, не требуешь от меня гоняться с сачком за стрекозами, и ещё слушать твои беззаботные пьесы, которые обожают скрипачи-недоучки и такие же недоучки-слушатели.
Композитор поставил бокал на крышку ещё звенящего эхом клавесина и, уходя, проговорил – как обычно, не прощаясь:
– Я, по крайней мере, плачу им звоном монет, а не бряцаньем клавиш. Ты без них – как эта твоя вечная птица без своего дерева.
– А они?! – запальчиво воскликнул он, осушая бокал. – Дерево без птицы?!..
– Ты хотел знать, когда мне бывает грустно? – проговорил композитор, закрыв за собой дверь. – Когда я понимаю, что больше всего на свете ты хотел бы избавиться от меня, а я – от тебя… И для этого есть надёжный, описанный в сотнях книг способ…
Бабочек и стрекоз давно уже не было – небо становилось всё более бежевым.
Возвращавшимся домой охотникам и их собакам, бредшим рядом, было не до споров, хлопающей двери и звенящей крышки клавесина. Они хотели предстать перед жёнами, детьми и соседями бодрыми и неукротимыми, но не могли: после изматывающей охоты они шли, понурив головы, как будто что-то обронили в снег.
Зато всё ещё неслышимая музыка начала подступать к его горлу, к кончикам пальцев, потом – стучать сердцем, потом – болеть во всём теле. Наконец, её захотелось вырвать, как больной зуб. Деревянная рамка треснула, и видно стало неизмеримо дальше деревьев, моста через речку и гор. Речка растеклась, у неё появились набережная и красивое женское имя, потом ещё несколько имён – похожих, но других. Набережная вела к вальяжному собору – там, в зале, уже сидели люди, а среди них, за колонной, так что не было видно спускающейся почти из-под потолка сцены, – мальчик лет шестнадцати. Люди не успели заждаться, музыка успела вовремя. Вместе с птицей, похожей на чёрную стрекозу, она поплыла над бежевыми деревьями и горами, над нахохлившимися домиками, над речкой, не имеющей имени и становящейся рекой с несколькими загадочными женскими именами. Охотники подняли головы, прислушались и улыбнулись, слыша, что музыка уже плывёт. Улыбнулись и люди, сидящие у костра цвета апельсиновой корки, и дети в низине, и жёны охотников, разогревающие ужин в заснеженных бежевых домиках. И, улыбнувшись, все они о чём-то заговорили, и их изысканно стройная речь долетела до спускающейся из-под потолка сцены и растеклась по огромному залу таким же стройным хором, поддерживающим свою музыку и влекущим её за собой.
Мальчик слушал и не догадывался, что ему ещё предстоит узнать о бежевом мире с деревьями, приготовившимися менять медяки на серебряную мелочь, об усталых охотниках и их верных собаках, о тропинке, уходящей в горы и к брусчатой площади.
Мальчик шёл по этой площади, вдоль реки, по дороге домой, старался не наступить на муравьёв и красных жучков с чёрной точкой на спинке, и время шло вместе с ним.
Идти становилось всё тяжелее, и он чаще и чаще думал о тех, кто показал ему дорогу к собору на площади. Узнавал об услышавшем для него эту музыку, спрашивал себя, обожал ли тот ловить стрекоз и бабочек, пить вино в трактире под звуки своих легкомысленных пьес и обнимать таких же легкомысленных подружек.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.