Текст книги "Сабанеев мост"
Автор книги: Михаил Бродский
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
«Марксист» на Волге
В августе Театр Образцова на зафрахтованном речном пароходе отправлялся в двухмесячную гастрольную поездку по Волге от Москвы до Астрахани и обратно. Ехать можно было с чадами и домочадцами, поэтому Галя ушла из Малого театра, чтобы не оставлять Паву, не очень приспособленного к бытовой стороне самостоятельной жизни, и иметь возможность взять в поездку и меня. Уход из академического театра, конечно, выглядел поступком неблагоразумным, однако через пять лет оказалось, что это, возможно, спасло Гале жизнь и уж во всяком случае – покой всей нашей семьи, не говоря о немедленной пользе для Павы и для меня.
Дело в том, что заведовал литературной частью Малого театра известный театральный критик Марк Бертенсон, а Галя была его помощницей. Когда началась эпоха борьбы с космополитизмом и первые залпы ударили по театральным критикам, Бертенсона, естественно, посадили. Полагаю, что если бы в это время Галя еще работала в Малом театре и, таким образом, литературная часть представляла бы собой сионистскую ячейку, Галя последовала бы за своим шефом. Возможно, это мои фантазии, но очень правдоподобные. Отягчающим обстоятельством послужило бы замужество за греческим резидентом, каковым вполне мог быть назначен органами Пава, особенно с учетом проводившейся в это время высылки греков из Причерноморья, и наличием ребенка, который жил на оккупированной территории и являлся ЧСИР (кто не знает, эта аббревиатура означала «член семьи изменника родины»). Настоящее шпионское гнездо. К счастью, все обошлось несколькими вызовами Гали на Лубянку. Думаю, что ничего дурного Галя о Бертенсоне сказать не могла, кроме разве того, что он очень некрасиво ковырял в своем длинном носу.
Но это произошло значительно позже, а пока мы грузились на пароход «Марксист», который стоял у стенки на Речном вокзале.
Пароход был старый, колесный, двухпалубный, похожий на кинематографическую «Ласточку» из рязановского фильма «Жестокий романс». Он ходил по Волге с дореволюционных времен, конечно, в те давние годы под другим, неизвестным мне именем, и прожил долго: я вновь увидел его осенью 1961 года, когда был в командировке в Саратове, он шел вниз по течению, но уже выглядел потрепанным стариком на фоне белоснежных трехпалубных красавцев.
Каюта была маленькая, похожая на поездное купе, но все пароходное пространство было доступно и энергично обживалось театральными детьми. У меня образовалась небольшая компания из детей близкого мне возраста: моя сверстница Леля, дочь директора театра Бориса Владимировича Бурлакова; дочь, или, вернее, падчерица, администратора Льва Григорьевича Раввинова Галя; дети актеров Саша Синельников и Игорь Бальде; сын главного бухгалтера Костя, а по-домашнему – Котя Петерсон.
В Галю, нежную красавицу с серыми глазами и пепельными волосами, я немедленно влюбился, и она не смотрела на меня свысока, хотя была старше на три года. Это детское чувство неожиданно воскресло через пять лет, в юношеском возрасте, в Ленинграде, где жила Галя; пламя вспыхнуло, быстро погасло, но осталось тлеть и разгорелось вновь еще через семь лет.
Котя Петерсон был эстонский мальчик, переживший ленинградскую блокаду, очень нервный и легко ранимый. Зимой 1956 года, будучи на преддипломной практике в Ленинграде, я часто бывал у них в доме, в большой и веселой интеллигентной семье. В то время Котя, худой высокий светлоглазый юноша с соломенными волосами, учился в каком-то землеустроительном не то институте, не то техникуме. С ним связана позорная страница моей жизни. Спустя два или три года однажды летом Котя неожиданно появился у меня в доме в Москве. Он был явно голоден и, возможно, без денег. Галя и Пава были на гастролях, я жил один с довольно ограниченными средствами, голова была озабочена предстоящим свиданием с какой-то девицей, и я страшно торопился. Только на следующий день я пришел в себя и ужаснулся: как можно было не накормить голодного товарища, тем более человека, травмированного голодом в блокаду, однако это случилось, мы расстались, и, разумеется, навсегда. Конечно, это было какое-то временное помрачение рассудка; ощущение стыда живет со мной уже более полувека, однако с тех пор я не тороплюсь навечно заклеймить людей, совершивших неблаговидный поступок: кто знает, что послужило причиной – природный ли склад характера и нравственная тупость или затмение ума и чувств под влиянием сиюминутных обстоятельств.
Тон в нашей компании задавала Леля, рано проявляя свои задатки лидера. Теперь Елена Борисовна – известный профессор, доктор биологических наук, заместитель директора большого академического института и прабабушка.
Саша Синельников давно уехал с родителями в Канаду, занимался журналистикой, жив ли он теперь, не знаю. Игоря Бальде я потерял из виду, а Галя стала специалистом по скандинавским языкам, доктором и профессором.
Течение жизни, как свободное течение реки, каждого вынесло к своей пристани, конечному пункту, где энергия движения затухает или, быть может, преобразуется, например, в энергию мысли…
Пароход «Марксист» медленно шел вниз по течению великой реки, еще не полностью обезображенной бесшабашной деятельностью преобразователей природы. Мы прошли шлюзами через канал Москва – Волга, вышли в бескрайнее Рыбинское море, где, выглядывая из воды, далеко за бакенами, обозначавшими фарватер, в зыбком вечернем тумане одиноко белела церковная колокольня, словно таинственный знак затонувшего града Китежа. В море было небольшое волнение, и пароход слегка качало. В сумерках, когда стихал дневной шум, было слышно, как мягко шлепали по воде лопасти пароходных колес, совершенно как у Киплинга:
Возвращайся в Мандалей,
Где стоянка кораблей,
Слышишь, хлопают колеса
Из Рангуна в Мандалей…
И так далее.
По утрам на пароходе начиналась обычная жизнь театральных кулис. В кают-компании первого класса, то есть на носу, шли репетиции. Музыканты настраивали инструменты, нестройные звуки стлались над речной гладью, рождая предвкушение праздника. В середине дня на стоянках в прибрежных городах играли спектакль для детей, вечерним спектаклем для взрослых день заканчивался.
Для меня, маленького мальчика, это путешествие было открытием огромности мира. Суета и шум приволжских городов сменялись величавым спокойствием речных просторов и пустынных берегов. Поздним вечером мы проходили мимо Жигулевских невысоких гор, скорее холмов, освещаемых неясным светом полной луны, а утром нас встречал гигантский сталинский черноусый профиль, выведенный углем на высоком известняковом откосе. Однажды в жаркий полдень капитан устроил нам маленький праздник: пароход встал на якорь против песчаного пляжа на левом, низком берегу, и мы купались в Волге, которая в те годы еще не пропахла нефтью.
Все были счастливы, особенно дети. Эпизоды, нарушавшие однообразное течение жизни в ограниченном пароходном пространстве, запоминались. Однажды и я стал невольным героем происшествия, к счастью комического. Непременный участник наших детских игр, симпатичный плюшевый медвежонок, на полном пароходном ходу упал в воду. Леля истошным голосом завопила: «Мишка за бортом!» В этот момент по странному стечению обстоятельств пароход дал длинный гудок, и на палубу в панике с безумными глазами выскочил Бурлаков, решивший, что я свалился в воду. Потом все долго смеялись, поддразнивали и детей, и Бурлакова.
Театральный коллектив был невелик, своего рода большая семья, где все дети пользовались общим вниманием и опекой взрослых, которые были относительно молоды. Одним из самых молодых был Зиновий Гердт, недавно демобилизованный и вошедший в состав труппы. Раненный на фронте в ногу, он заметно хромал, но в театре кукол актер играет за ширмой, поэтому хромота ему не мешала. Таким образом, в советском театре, а позднее и в кино, появился второй хромой актер, первым был неподражаемый Осип Абдулов. Гердт называл меня Бэмби, утверждая, что я похож на олененка Бэмби – главного героя популярнейшего диснеевского мультфильма. Сходство с киногероем, хотя и животного происхождения, мне льстило.
С актерами я перезнакомился быстро и пересмотрел все спектакли. Вечерние представления, конечно, детям посещать не рекомендовалось, но для театральных детей запрета не было. Смотреть спектакли можно было из зала, а можно – из-за кулис, то есть из-за ширмы, что позволяло увидеть скрытый от зрителя механизм театрального чуда и было особенно интересно. Мне очень нравился спектакль «Король-олень», где Пава играл две роли: заглавную роль короля Дерамо, романтически приподнятого персонажа, и вершителя судеб волшебника Бригеллы, в которого он удивительным образом по ходу пьесы перевоплощался, меняя голос и интонации. Пава был тонкий, замечательный артист, дарование которого, к сожалению, в театре кукол не могло раскрыться полностью, как говорили его бывшие сослуживцы, считавшие Паву актером мхатовской школы. Став старше, я понял, что кроме прекрасных актерских данных и режиссерских способностей Пава обладал и необыкновенными человеческими качествами и не зря его называли совестью театра. Много лет, несмотря на беспартийность, его избирали председателем профкома, и он считал неудобным для себя получить отдельную квартиру прежде актеров и других сотрудников театра, живших еще хуже, чем мы. При внешней мягкости стержень характера был твердым.
Однажды вечером, после спектакля в Куйбышеве, которому теперь возвращено его историческое имя Самара, мы в кромешной тьме пешком возвращались на пароход. Внезапно разразилась гроза, хлынул ливень. По улицам, спускающимся к реке, неслись потоки воды, изредка освещаемые полыхающими молниями. Мы добрались до пристани, вымокнув до нитки, с головы до пят. Водкой, добытой у соседей, мне растерли ноги и по совету опытных специалистов велели немного выпить. Водку, естественно, я пил впервые в жизни и был горд таким приобщением к взрослому миру. Я почувствовал некоторое тепло, разлившееся по телу, не опьянел, что меня удивило, но решил, что оставаться трезвым неинтересно, и довольно неумело начал изображать человека под хмельком. Взрослые забавлялись.
Между прочим, водка, несомненно, была дефицитным продуктом. Ведь карточную систему снабжения отменили значительно позже. Питание на пароходе также каким-то образом регулировалось нашими карточками и было не слишком полноценным. Именно после этого путешествия я возненавидел на всю жизнь овсянку, странную часть меню английских джентльменов. Видимо, поэтому запомнился на всю жизнь обед, который Галя устроила нам в Вольске. В этом маленьком городке, утопавшем в белой пыли, производимой местным цементным заводом, на рынке была куплена парная свинина, из которой в пароходном камбузе Галя сотворила вкуснейшее в моей жизни жаркое.
На карточные талоны нам полагались две порции, которые за столом мы делили на троих, поэтому обедать в кают-компанию мы всегда ходили всей семьей. Но однажды на какой-то стоянке, когда Пава был занят на репетиции, а мне очень хотелось присоединиться к группе, сходившей на берег, я побежал обедать один, не подумав о том, что Гале и Паве остается одна порция на двоих. С дробями в арифметике я уже справлялся неплохо, но еще не имел опыта применения теории на практике. Потом было очень стыдно.
К концу гастролей я повидал все приволжские города, впечатления от которых постепенно стерлись. Лишь один город впечатался в память намертво – это Сталинград.
Впрочем, сказать «город», наверное, неправильно, неточно. Города не было. Аккуратно расчерченными кварталами лежали руины разрушенных, разбомбленных домов. Кое-где возвышались чудом уцелевшие остовы сгоревших зданий. Строительный мусор сгребли с проезжей части улиц и проспектов, огромные свалки высились там, где когда-то стояли дома. Геометрически правильные прямые линии проспектов и улиц, протянувшиеся вдоль Волги на десятки километров, уходили вдаль, и всюду, насколько охватывал глаз, представала одна и та же трагическая панорама пепелища.
Мертвые города, как и пустыни, вероятно, похожи друг на друга. В эти дни нашего безмятежного речного круиза такими же городами стали Хиросима и Нагасаки. Чужая беда тогда не трогала сердце: это были вражеские, ненавистные города. Здесь, однако, переходя от панорамного обзора к крупным планам, приглядевшись, можно было уже заметить признаки жизни.
На одной из безлюдных улиц, где-то на перекрестке, увидел я небольшую площадку, огороженную спинками металлических кроватей. В центре площадки находился сложенный из обгоревших кирпичей вход в погреб, где, очевидно, жили люди; на натянутой веревке сушилось разноцветное белье, а к изгороди была прикручена проволокой фанерная табличка с корявой самодельной надписью «ул. Ленина, дом 1». Чуть дальше стоял сгоревший трехэтажный дом, в окна первого этажа которого были вставлены стекла, прилажена деревянная дверь, а под скрученной, нависающей со второго этажа арматурой, оставшейся от рухнувшего балкона, висела вывеска «Парикмахерская». Не помню уже, кто водил нас по этим местам, бывших театром, вероятно, самого грандиозного сражения XX века, но мы увидели и полуразрушенное здание универмага, где был штаб фельдмаршала Паулюса и где его взяли в плен, и знаменитый дом Павлова, где маленькая группа наших солдат два месяца держала оборону. Летом 1945 года жизнь в город постепенно возвращалась, было уже какое-то помещение, где игрались спектакли, и были уже зрители, в том числе и дети.
Конечным пунктом нашего путешествия вниз по реке была Астрахань. Пароход шел мимо пустынных берегов, время от времени на берегу возникали и быстро оставались позади группы беленых одноэтажных домиков – калмыцкие аулы. Даже с парохода было видно, что аулы пусты, дома без окон и дверей просвечивали насквозь: народ был недавно изгнан из родных мест, а новые хозяева еще не появились.
Астрахань поразила жарой, белостенным кремлем, азиатской грязью, помнившей, вероятно, времена Золотой Орды, многолюдными улицами, толчеей и изобилием на рынке. Словечко «шопинг» в те далекие времена еще не проникло в лексикон советского человека, да и само действие в условиях тотального товарного дефицита и карточной системы было лишено всякого смысла. И все же гастроли предоставляли некоторую возможность выгодно потратить деньги. Из Астрахани все везли в стеклянных банках зернистую икру и какую-то необыкновенную селедку, в Камышине на пароход грузили арбузы, причем в погрузке принимало участие, по-моему, все пароходное население. Был сентябрь, время сбора урожая, щедрого в низовьях Волги, поэтому на обратном пути каюты превратились в некое подобие витрин плодоовощных магазинов. В коробках лежали огромные красные астраханские помидоры. Стены кают были украшены связками золотистого репчатого лука, похожими на венки, сплетенные для великанш. Актриса Катя Успенская, знаменитая своей наивной экстравагантностью и настолько малым ростом, что ей приходилось играть за ширмой на котурнах, развесила по всей каюте свои миниатюрные лифчики, заполнив их маленькими дыньками сорта «колхозница». Насколько я понимаю, в то время в Москве все это было экзотикой и стоило больших денег. Таким образом, гастроли имели не только шумный успех у провинциальной публики, но и замечательный экономический результат, подкормив оголодавших за военные годы москвичей.
Обожание вождей
Вернулись мы в Москву в конце сентября, так что в школу я опоздал на месяц, что было заранее согласовано. Я пришел в пятый класс, где не знал никого, обучение в те годы было раздельное, мальчиков в классе было человек тридцать. Провинциала с одесским выговором встретили несколько иронически, но дружелюбно. Я подружился, и, как оказалось, на всю жизнь, с Сашей Володко, который был выше меня на голову и в свои мальчишеские двенадцать лет выглядел молодым человеком, так что, когда он впервые пришел ко мне домой, Галя решила, что это кавалер к нашей соседке, десятикласснице Тоне. Теперь Саша – полковник-инженер в отставке, плодотворно работающий ученый, доктор разных авиационных наук и лауреат государственных премий.
Саша был единственным сыном в обеспеченной семье, жившей в отдельной двухкомнатной квартире, что в те годы было редкостью. Его отец занимал какой-то важный пост в торговой иерархии, мать расписывала изготовленные кустарным способом тканые платки. Разница в материальном положении была заметной, но это не мешало нашей дружбе. И Саша и я учились очень хорошо, на круглые пятерки. Впрочем, я однажды получил в четверти сниженную отметку за поведение, как написала в табеле классная руководительница, за то, что не выполнил повеление директора и не остригся наголо. Сейчас уже трудно поверить, но в те годы всем мальчикам вплоть до окончания седьмого класса полагалось стричься под ноль. Не знаю, что было тому причиной: то ли запоздалая боязнь появления насекомых, что, вероятно, имело место в годы войны из-за тяжелых бытовых условий, то ли стремление к единообразию, которое уже стремительно насаждалось в государстве. Конечно, в седьмом классе на эту обязательную норму смотрели сквозь пальцы; класс был выпускной, после окончания которого выдавался аттестат о неполном среднем образовании, и можно было стать студентом техникума. Мы уже были не дети, и хотя нам было только по четырнадцать-пятнадцать лет, учителя начали обращаться к нам на «вы». Однако весной, незадолго до выпускных экзаменов, в класс зашел директор, критически осмотрел наши шевелюры и отправил всех в парикмахерскую, заявив, что не остриженных наголо к экзаменам не допустят.
В этот день после школы мне надо было поехать к Гале на работу, в театр, и отвезти еду. Я позвонил ей, условился о времени и сказал, что будет сюрприз. Галя работала в театральном музее кукол, и ей иногда приходилось проводить целый день в театре: днем были текущие дела, а вечером, в антракте, музей заполнялся зрителями и дежурный сотрудник рассказывал об экспонатах. В этот вечер дежурила Галя, а днем, когда я пришел, у нее сидел атташе бельгийского посольства по вопросам культуры, который интересовался театром. Увидев мою синевато-лысую уродливую голову, Галя ахнула:
– Вот так сюрприз!
Атташе, хорошо говоривший по-русски, спросил, что случилось.
– Изуродовали мальчика этой стрижкой, – в сердцах сказала Галя.
– Зачем же его постригли? – спросил атташе.
Галя замялась. Было страшно сказать иностранцу, что в нашей советской школе такие идиотские порядки: а вдруг он где-нибудь об этом напишет. Вполне достаточно для политического дела. Наступила пауза.
– Понимаю, – сказал атташе, – маленькие завелись.
И он, сложив большой и указательный пальцы, изобразил уничтожение насекомого.
Галя вспыхнула.
– Не переживайте, – мягко сказал деликатный дипломат, – это бывает в самых лучших семьях.
Версия была хотя и неприятной, но политически безвредной. На этом обсуждение моей стрижки закончилось, и репутация советской школы не пострадала.
Вероятно, моя школа была не лучше и не хуже большинства советских школ того времени. Из педагогов светлое воспоминание осталось о нашей классной руководительнице, преподавателе русского языка и литературы Марии Дмитриевне Гумилевской. Очень пожилая, немного сгорбленная, наверняка еще успевшая получить хорошее гимназическое образование, Мария Дмитриевна любила детей, что среди школьных учителей бывает нечасто, и любила русскую литературу, что бывает еще реже, потому что в этой среде, мне кажется, немногие выбирают профессию по любви. Я думаю, что ощущению красоты русского языка я обязан не только семье и природному чутью, но и ее на первый взгляд незаметному влиянию. Дети любили ее, и, насколько я знаю, многие приходили к ней и после окончания школы.
Вспоминается своим невероятным именем учитель физкультуры, молодой веселый человек, относившийся к нам довольно либерально. Звали его Сталь Соломонович. Видимо, папа его, восторженный почитатель вождя, верноподданный Соломон, был недостаточно мудрым и не понял, что в Советском Союзе выбирать кумиров среди вождей недальновидно.
Одним необъяснимым уроком запомнилась и учительница, преподававшая в седьмом классе Конституцию СССР. Рассказывая о времени, когда появилась так называемая сталинская конституция, она неожиданно заговорила о репрессиях при наркоме внутренних дел Ежове и живописала его как горбатого злобного карлика и кокаиниста, расстрелянного за злоупотребления. Поскольку имя Ежова исчезло из обращения и о судьбе его официально не сообщалось, рассказ произвел на класс ошеломительное впечатление. Когда я рассказал об этом дома, мне строго-настрого приказали все забыть, на эту тему не болтать и урок не комментировать. Реакцию моих домашних я оценил много лет спустя, прочитав воспоминания авиаконструктора Яковлева. Он пишет, что когда Ежов исчез, стало понятно, что он разделил судьбу своих жертв, однако даже в среде крупных советских руководителей эту тему боялись обсуждать. Не могу отказать себе в удовольствии процитировать из яковлевских воспоминаний слова вождя, сказанные на одном из совещаний высших чинов много времени спустя, когда молчать об этом, видимо, стало невозможным:
«Вот спрашивают, куда девался Ежов? – Обычная сталинская иезуитская фигура речи; еще раз замечу, что не только спрашивать, но вообще упоминать имя человека, который еще недавно считался одним из главных столпов государства, никто не осмеливался. – Недавно он понадобился нам, послали за ним в наркомат, там его нет, говорят, уехал в ЦК. Послали в ЦК, его нет и в ЦК. Поехали домой, оказалось, лежит дома пьяный. Пришлось расстрелять подлеца».
Словечко «пришлось» привело меня в восторг. Казнить члена правительства якобы за пьянку – совершенно будничное дело. Просто средневековый султанат.
Таким образом, в руководящих кругах табу с его имени было снято, но в широких кругах советской общественности оно продолжало существовать, поэтому рассказ о странном уроке моих домашних испугал.
– Похоже на провокацию, – сказала Галя, и на этом была поставлена точка.
Тема коллективизации, голода, репрессий в семье не обсуждалась, однако на мои вопросы я всегда получал правдивые ответы. Ответы были обычно в эпическом жанре: рассказы о событиях, но без эмоциональных оценок. А вопросы начали возникать рано. Не помню, в пятом или в шестом классе, ошеломленный тем, что, как писали газеты, все, что делается в стране, делается по указанию и благодаря заботам товарища Сталина, я спросил дома, чем отличается Сталин от царя. Конечно, мне объяснили, что Сталин революционер, гениальный сподвижник Ленина, мудрый вождь, который ведет страну и пролетариат всего мира к победе коммунизма. Тем не менее червячок сомнения остался.
Должен сказать, что объяснения были искренними. И Галя, и Пава, несмотря на свое мелкобуржуазное происхождение, были вполне советскими людьми. Как, вероятно, большинство граждан великой державы, они ужасались трагическим событиям эпохи, но свято верили, что это неизбежная плата за то счастливое будущее, куда ведет народ товарищ Сталин, непогрешимость которого была истиной абсолютной.
Для меня, неизвестно почему родившегося скептиком, слепая вера образованных и неглупых людей в мудрость земного полубога и его невежественных апостолов всегда казалась странной. Уже в юные годы я ничего не принимал за чистую монету, я всегда ее пробовал на зуб и нередко убеждался, что монетка-то фальшивая. С удивлением я слушал подростком рассказ Гали об одной из первых поездок в только что построенном метро. Спускаясь на эскалаторе, Галя и Пава увидели, что снизу выплывает навстречу группа людей, среди которых были Каганович, Молотов и другие «тонкошеии вожди». Так сказать, неожиданное явление народу современных кумиров.
– Я изумилась, – рассказывала Галя, – увидев, что люди на эскалаторах смотрят не на вождей, а на нас с Павой. Взглянув на Паву, я увидела, что его лицо озарено счастливой улыбкой. Он снял кепку и размахивал ею, приветствуя ожившие портреты, словно сошедшие с фасада Центрального телеграфа.
Оказывается, и близкие мне люди, умные и добрые, испытывают душевный подъем, лицезрея новых святых. Очень странно. Нет, нелегко мне было понять людей, обожествлявших власть, вернее – ее обладателей.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?