Электронная библиотека » Михаил Булгаков » » онлайн чтение - страница 3


  • Текст добавлен: 12 ноября 2013, 17:22


Автор книги: Михаил Булгаков


Жанр: Классическая проза, Классика


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)

Шрифт:
- 100% +
___________

У белой церкви с колоннами доктор Турбин вдруг отделился от черной ленты и, не чувствуя сердца, на странных негнущихся ногах пошел в сторону прямо на церковь. Ближе колонны. Еще ближе... Спину начали жечь как будто тысячи взглядов. Боже, все заколочено. Нет ни души. Куда бежать? Куда? Вот оно сзади наконец, знакомое страшное:

– Стый!

Ближе колонны. Сердца нет.

– Стый! Сты-ый!

Тут доктор Турбин сорвался и кинулся бежать так, что засвистело в лицо.

– Тримай! Тримай його!!

Раз. Грохнуло. Раз. Грохнуло. Удар. Удар. Удар. Третья колонна. Миг. Четвертая колонна. Пятая. Тут доктор случайно выиграл жизнь, кинулся в переулок. Иначе бы в момент догнали конные гайдамаки на освещенной прямой, заколоченной Александровской улице. Но дальше – сеть переулков, кривых и черных. Прощайте навсегда! Прощай Петурра!! Петурра!!......


___________

В пролом стены вдавился доктор Турбин. С минуту ждал смерти от разрыва сердца и глотал раскаленный воздух. Развеял по ветру удостоверение, что он мобилизован в качестве врача «першего полку сыней дывызии». На случай, если в пустом Городе встретится красный первый патруль. Кто знает?..


___________

Около 3 ночи в квартире залился оглушительный звонок

– Ну, я ж говорил! – заорал Николка. – Перестань реветь, перестань.

– Елена Васильевна, это он. Полноте.

Николка сорвался и полетел открывать.

– Боже ты мой!

Лена рыжая кинулась к Турбину и отшатнулась.

– Да ты... да ты седой.

Турбин тупо посмотрел в зеркало и улыбнулся криво дернув щекой. Затем, поморщившись, с помощью Николки стащил пальто и, ни слова не говоря, прошел в столовую, опустился на стул и весь обвис как мешок. Елена глянула на него, и слезы снова закапали у нее из глаз. Леонид Юрьевич и Николка, открыв рты, глядели в затылок на белый вихор.

Турбин обвел глазами тихую столовую, остановил мутный взгляд на самоваре, несколько минут вглядывался в свое изображение в блестящей грани.

– Да, – наконец выдавил он из себя бессмысленно.

Николка, услыхав это первое слово, решился спросить...

– Слушай, ты... Бежал, конечно? Да ты скажи, что ты у них делал?

– Вы знаете, – медленно ответил Турбин, – они, представьте, в больничных халатах, эти самые синие-то петлюровцы. В черных...

Еще что-то хотел сказать Турбин, но вместо речи получилось неожиданное. Он всхлипнул звонко, всхлипнул еще раз и разрыдался, как женщина, уткнув голову с седым вихром в руки. Елена, не зная еще, в чем дело, заплакала в ту же секунду. Леонид Юрьевич и Николка растерялись до того, что даже побледнели. Николка опомнился первый и полетел в кабинет за валерианкой, а Леонид Юрьевич сказал, прочистив горло, неизвестно к чему:

– Да, каналья этот Петлюра.

Турбин же поднял искаженное плачем лицо и, всхлипывая, вскрикнул:

– Бандиты!! Но я... я... интеллигентская мразь, – и тоже неизвестно к чему...

И распространился запах эфира. Николка дрожащими руками начал отсчитывать капли в рюмку.


___________

В половине четвертого жизнь семьи кольцом свилась опять у той же жаркой площади Саардамского Плотника. Натопили с вечера, но и до сих пор печь все еще держала тепло. Полустертые обреченные надписи по-хрежнему глядели с блестящей поверхности, и кремовые горы были задернуты. Часы шли, как тридцать лет тому назад – тонк-танк, и в их бое в эту ночь была какая-то важность и значительность.

Зеленый ломберный стол поставили углом к печке – иначе он не влезал, и рыжую важную Лену, пережившую все испытания, какие может пережить женщина за полтора лихих и страшных месяца, поместили в кресло у печки с тем, чтобы ее не беспокоить и не пересаживать, как бы ни сложились карты в конце роббера. Пуховый платок обнимал Елену, и белые ее руки лежали на зеленой равнине стола, и Шервинский, не отрываясь, глядел на них. В длинных пальцах была женская мощь и какая-то уверенность, примирение и спокойствие.

И Лариосик, напившись чаю с бутербродами, пригрелся у левой руки Елены рыжей, стал забывать про Анюту и новый удар и все свое внимание сосредоточил на атласном синем крапе любимой турбинской колоды.

Николка играл сосредоточенно и напористо – у него была такая мыслишка – выиграть карбованов тридцать У Шервинского... у него денег – о-го-го! Всегда есть. Несмотря на эти соображения, уши Николка навострил и слушал внимательно – не раздается ли стук в ворота, не отзовутся ли громом цепи? Все Николкой было налажено как следует, как все, что его приучили делать в инженерном высшем училище. Ну, конечно, иногда не выходит... ну, что же сделаешь – не везет иногда.

Во всяком случае, все сделано честь честью. Ход из кухни заперт только на один легкий крючок. А ключ от калитки на улицу самолично Николкой прикарманен. Если кинутся искать доктора, бежавшего из полка, а прибегут по его адресу, тотчас Алексея поднимают и через черный ход во двор, а там узкой щелью между двумя сараями, где Николкой расшиты доски, под гору и среди снежных канав Алексей проникнет в соседний 15-й номер и там в темной, лепящейся под горой усадебке переждет, пока уйдут.

Что они сделают?

Ни черта они сделать не могут.

«Где доктор? Доктор мобилизован и ушел с полком. Его в полку нет. Ну, это уж не наше дело. Мы сами волнуемся, мы сами встревожены».


___________

Но никто не придет, никто. Это чувствуется по всему, даже по руках Елены, теплым, белым, чувствуется и часами... Тонк-томк. Чувствуется и Лариосиком, погруженным в божественную игру винт. Чувствуется и при взгляде на печку. Лоснится, пылает белый изразец – таинственная, мудрая скала – благостная, жаркая...

Времечко-то, времечко... Эх, эх... Ну ничего... ничего... пережили и еще переживем... И Николка сквозь зубы напевает:


 
Бескозырки тонные,
Сапоги фасонные...
 

Но гитара уже не идет маршем, не сыплет со струн инженерная рота. Нет больше этого ничего... Надвигается новое, совершенно неизведанное. Страшное. Тихонько, господа, тихонечко... Эх... Эх[27]27
  Надвигается новое, совершенно неизведанное. Страшное. Тихонько, господа, тихонечко... Эх... Эх... – Убедившись в полной невозможности создания второй части романа, рассказывающей о жизни Турбиных в период господства большевиков в Киеве с февраля 1919 г., Булгаков лишь намеками обозначает этот тяжкий период.


[Закрыть]
...


 
Съемки примерные,
Съемки глазомерные...
 

___________

Никто не придет. Никто. И напрасно Алексей мучится там тревожным сном. Ныне отпущаеши раба Твоего с миром... Кончено... Что будет дальше, неизвестно... А сейчас с миром... И напрасно, напрасно мучится человек... Просто даже если в окна посмотреть, сразу чувствуется, что ничего уже не будет... Петурра!.. Петурра!.. Петурра... Петурра... храпит Алексей... Но Петурры уже не будет... Не будет, кончено. Вероятно, где-то в небе петухи уже поют, предутренние, а значит, вся нечистая сила растаяла, унеслась, свилась в клубок в далях за Лысой Горой и более не вернется. Кончено. Во всяком случае, посидим, покараулим, покараулим... пусть спит Алексей, пусть, а на рассвете ляжем и мы и крепко заснем...


___________

Руки Шервинского вдруг наполнились красными картами. Дрогнув, он хищно скосил глаз на прикуп и сказал:

– Две в червях.

– Везет им, черт возьми, – скрипнул Николка, полный мелких пик и любуясь на трефовую даму, похожую на Ирину Най, и, чтобы перебить, он крикнул: – Четыре черви!

– Пять бубен, – сказала Елена.

– Пять червей, – рискнул Лариосик и так выкатил глаза, что Николка перекрестился демонстративно.

– Не дадим играть, – рявкнул Николка и заявил, выкатывая глаза: – Малый в пиках!

– В червях, – купила Елена.

– Э-эх... – вздохнул Николка, – бери, бери.

Зашуршали карты. Шервинский дрогнул, получив от Елены четыре червы. Он разнес три трефки. Подумал: «Черт, не напороться б на ренонс», и торжественно бухнул в колокол:

– Большой шлем в червях.

Лариосик подумал, подумал и хлестко выложил туза пик. Была слабая надежда, что Николка убьет, но, увы, Николка был полон пик. И Шервинский червонной тройкой убил туза. Затем он, торжествуя, веером развернул двенадцать карт. Они были сплошь красные. Червонные сердца загорелись на зеленом лугу над белыми знаками цифр. Одиннадцать червонных карт светились на столе, и лишь двенадцатая была бубновый туз.

– Видали? – победоносно спросил Шервинский.

Партнеры были убиты.

Далеко за окнами медленно и важно ударил пушечный выстрел. Расширились глаза у четырех игроков. За первым ударом пришел второй, третий.

– Бой?

– Бой.

Но удары шли через правильные интервалы, изредка тихо-тихо вздрагивала застекленная веранда. Стреляли недалеко, где-то у Днепра на Подоле. Возможно, на самом берегу, Шервинский стоял и, тихо шевеля губами, считал: – 29... 30... 31...

И удары смолкли. Все недоуменно переглянулись. Глаза Шервинского торжественно заблистали.

– Вы знаете, что это такое? – спросил он победоносно и ответил сам себе: – Это салют. Тридцать один выстрел. – Он торжественно встал и, выгнув грудь колесом, сказал:

– Поздравляю вас, господа. Большевики заняли Город. Это их батарея стреляет где-то на Днепре.

Черные часы шли и шли. Показывали они начало четвертого часа 3 февраля 1919 года.

А в четыре маленький двухэтажный дом на Алексеевском спуске спал после треволнений глубоким сном. Ночь теплая, семейная в еще не разрушенном очаге Анны Владимировны. Сонная дрема ходила в черной гостиной, колыхалась в слоистых тенях. Печи еще отдавали тепло, грели старые комнаты. А за окнами расцветала все победоноснее и победоноснее студеная ночь и беззвучно шла над землей. Путь серебряный, млечный, как перевязь сиял, на небе играли звезды, сжималась и расширялась звезда Венера.

В теплых комнатах поселились сны. В своей комнате спал старший Турбин. Неизменная лампочка маленькая, малюсенькая, – верный друг ночей (Турбин не мог спать в темноте) горела у кровати на стуле. Тикали карманные часы. Сон развернулся вовсю. Видел Турбин тяжкий, больной, ревнивый сон. Был он в своей страшной ясности – сон вещий. Ах! Замучила Юлия Алексея Васильевича Турбина. Любит Алекеей Васильевич Юлию таинственную.

Была какая-то скверная ночь. Понимаете, ночь, а видно, как днем. И в то же время темно. И вот крадется, крадется Алексей по ступеням этого лучшего в мире садика к флигельку, к этому флигельку. Крадется за неизвестным человеком; у человека прекрасный соболий воротник, дорогое пальто, ноги в гетрах. И мелькнет странно временами бок лица. Будто на нем черные баки. Черные баки у ненавистного Онегина. Крадется Турбин, полный злобы, подозрения и отваги, и верный браунинг у него в кармане... Ах, если бы разглядеть лицо этого проклятого человека! Но лицо не дается. Не дается. Нет у человека лица. О, сны вещие! Ой, слушайтесь снов. Если кто скажет, что


 
Верить снам – позорно и смешно, ой,
Не слушайте. Вещие сны бывают.
 

И вот, пересек человек без лица маленький дворик-сад, укрытый ветвями, и прямо подошел к заветной двери. Дверь распахнулась перед ним сама собой и впустила человека к Юлии в дом. «Вот оно что, – в бешеной злобе во сне подумал Турбин, – вот оно что. Убью его».

За ним, в дверь, в гостиную. И видит, целует Юлию неизвестный заколдованный Онегин. И лица опять нет. А Юлия зубы оскалила, улыбается, любовь у нее на лице. Турбин знал, что ревность бессмысленна. Револьвером не добудешь любовь. Покорил Юлию неизвестный безликий. А он, Турбин, не мог – что же сделаешь... но это наяву. А во сне злая злоба. Убью! Эх, доктор Турбин. Не нужно, забудьте Юлию, бросьте, плохая она женщина! Ждут вас лучшие, хорошие{1}{1}
  Далее вычеркнута фраза: «Будут они у вас на пути, но не здесь, а далеко на теплом юге, куда кинет вас судьба».
  В тексте слово пропущено.


[Закрыть]
.

Он врывается в гостиную вслед за Онегиным и видит: целует Онегин Юлию и валит ее на диван. Сует руку в карман Турбин, вытаскивает браунинг. Юлия в ужасе кричит, Онегин поворачивается, и вот, все-таки лица у него нет. Мелькнут пурпуровые губы, покажется нос, но нельзя их слить в целое. Не составляется целое лицо никак. И браунинг изменяет Турбину: жмет он гашетку, а она сгибается, как восковая свеча в руках, скрипит браунинг, пружина внутри его воет, а не стреляет. Безликое же лицо становится грозным и опасным. Опасен этот окаймленный баками Онегин, и чувствуется за ним грозная поддержка. Ни звука не произносит коварный Онегин, но Турбин уже чувствует, что пришла чрезвычайная комиссия по его, турбинскую, душу. Озирается Турбин, как волк, – что же он делать-то будет, если браунинг не стреляет? Голоса смутные в передней – идут. Идут! Чекисты идут. И начинает Турбин отступать и чувствует, что подлый страх заползает к нему в душу. Что ж!.. Страшная ревность, страстная неразделенная любовь и измена, но Че-ка – страшнее всего на свете[28]28
  ...пришла чрезвычайная комиссия по его, турбинскую, душу... Че-ка – страшнее всего на свете. – Булгаковы в течение десятков лет не обронили ни единого слова об этом жутком периоде своей жизни в Киеве. Известно лишь, что Михаил с братьями некоторое время спасался в лесах... О кровавых злодеяниях киевской ЧК в тот период см., например: «Воспоминания... князя Н. Д. Жевахова». Т. 2 // Новый сад, 1928; Шульгин В. В. «Что нам в них не нравится...». Париж, 1929.


[Закрыть]
.

– Ах, ты... – хрипит Турбин Юлии. —


 
Хожу ли я,
Брожу ли я,
Плюю ли я!
Все Юлия да Юлия!! —
 

и грозит пистолетом. Но что значит нестреляющий пистолет! И отступает Турбин в дверь, дверь проваливается в черную мрачную дыру-сарай, а в конце его загорается свет: с фонарями идут – ищут Турбина. И ужаснее всего то, что среди чекистов один в сером, в папахе. И это тот самый, которого Турбин ранил в декабре на Мало-Провальной улице. Турбин в диком ужасе. Турбин ничего не понимает. Да ведь тот был петлюровец, а эти чекисты-большевики?! Ведь они же враги? Враги, черт их вовьми! Неужели же теперь они соединились[29]29
  Да ведь тот был петлюровец, а эти чекисты-большевики?! Ведь они же враги?.. Неужели же теперь они соединились? – Конечно, этот фрагмент текста не мог появиться в то время в печати. Видимо, к счастью для Булгакова. Ибо после выхода романа в свет в шквале «критики» явно просматривалась тенденция доказать, что в лице петлюровцев писатель показал большевиков.


[Закрыть]
? О, если так, Турбин пропал!

– Берите его, товарищи! – рычит кто-то. Бросаются на Турбина. – Хватай его! Хватай! – орет недостреленный окровавленный оборотень. – Тримай його! Тримай!

Все мешается. В кольце событий, сменяющих друг друга, одно ясно – Турбин всегда при пиковом интересе, Турбин всегда и всем враг. Турбин холодеет.

Просыпается. Пот. Нету! Какое счастье. Нет ни этого недостреленного, ни чекистов, никого нет.

На стуле у постели мирно и ровно горит лампочка, выстукивают часики, лежит портсигар. Тепло в комнате. А на столе в тени стоит на блестящем подрамнике в лакированной раме Юлия. В тени.

– Во-первых... во-первых, – бормочет Турбин, – что же это я сплю... а как же петлюровцы? А вдруг придут за мной?

Он тянется к часикам. На них без четверти пять. Ночь совершенно спокойна, и сонную дрему не колышет ничто. Плывет слоистый дым от папиросы Турбина. Папироса потухла сама собой во рту. Выронил ее Турбин, она упала и прожгла дыру в пятак в простыне. Потом края, потлев немного, угасли. Турбин оказался в глубоком сне. Портрет же Юлии бессонной все стоял в резкой тени и глубокими подведенными глазами глядел на спящего любовника.


___________

Ночь расцветала и расцветала. Тянуло к утру, и погребенный под мохнатым снегом спал дом. Истерзанный Василиса спал в холодных простынях, согревая их своим похудевшим телом. Видел Василиса сон нелепый и круглый. Будто бы никакой революции не было, все это была чепуха и вздор. Во сне. Сомнительное, зыбкое счастье наплывало на Василису. Будто бы лето, и вот Василиса купил огород. Моментально выросли на нем огурцы. Грядки покрылись веселыми зелеными завитками, и зелеными шишами в них выглядывали огурцы. Василиса в парусиновых брюках стоял и глядел на милое заходящее солнышко, почесывая живот, и бормотал:

– Так-то оно лучше... А то революции. Нет, знаете ли, с такими свиньями никаких революций производить нельзя[30]30
  ...с такими свиньями никаких революций производить нельзя... – Ср.: «...яд, которым пропитан мой язык, глубокий скептицизм в отношении революционного процесса, происходящего в моей отсталой стране...» (Из письма правительству, 28 марта 1930 г.).


[Закрыть]
...

Часы... а?

Тут Василисе приснились взятые круглые, глобусом, часы: Василисе хотелось, чтобы ему стало жалко, но солнышко так приятно сияло, что жалости не получалось.

И вот в этот хороший миг какие-то розовые круглые поросята влетели на огород и тотчас пятачковыми своими мордами взрыли грядки. Фонтанами полетела земля. Василиса подхватил с земли палку и собирался гнать поросят, но тут же выяснилось, что поросята страшные – у них острые клыки. Они стали наскакивать на Василису, причем подпрыгивали на аршин от земли, потому что внутри у них были пружины. Василиса взвыл во сне. Черным боковым косяком накрыло поросят, они провалились в землю, и перед Василисой всплыла черная, сыроватая его спальня...


___________

Ночь расцветала. Сонная дрема прошла над Городом, мутной белой птицей пронеслась, минуя стороной сияющий крест Владимира, упала за Днепром в самую гущу ночи и поплыла вдоль железной дуги. Доплыла до станции Дарницы и задержалась над ней. На третьем пути стоял бронепоезд. Наглухо, до колес, были зажаты вагоны в серую броню. Паровоз чернел многогранной глыбой, из брюха его вывалился огненный плат, разлегся на рельсах, и со стороны казалось, что утроба паровоза набита раскаленными углями. Он сипел тихонько и злобно, сочилось что-то в боковых стенках, тупое рыло его молчало и щурилось в приднепровские леса. Закрытые площадки, где сквозь щели-амбразуры торчали пулеметы и острые иглы света, переходили в последнюю тяжкую открытую площадку. С нее в высь, черную и синюю, широченное дуло в глухом наморднике целилось верст на двенадцать прямо в полночный крест.

Станция в ужасе замерла. На лоб надвинула тьму, и светились на ней осовевшие от вечернего грохота глазки желтых огней. Суета на ее платформах была непрерывная, несмотря на предутренний час. В низком желтом бараке телеграфа три окна горели ярко, и слышался сквозь стекла непрекращающийся стук трех аппаратов.

По платформе бегали взад и вперед, несмотря на жгучий мороз, фигуры людей в полушубках по колено, в шинелях и черных бушлатах. В стороне от бронепоезда и сзади, растянувшись, не спал, перекликался и гремел дверями теплушек эшелон. Били снопы света да черные рельсы и шпалы, усеянные по снегу разноцветным шлаком. Торчали пистолетные дула из кобур, мотались сумки.

А у бронепоезда, рядом с паровозом и первым железным корпусом вагона ходил, как маятник, человек в длинной шинели, в рваных валенках и остроконечном куколе-башлыке. Винтовку он нежно лелеял на руке, как уставшая мать ребенка, и рядом с ним ходила меж рельсами, под скупым фонарем, по снегу острая щепка черной тени и теневой беззвучный штык. Человек очень сильно устал и зверски нечеловечески озяб. Руки его, синие и холодные, тщетно рылись деревянными пальцами в рвани рукавов, ища убежища. Из окаймленной белой накипью и бахромой неровной пасти башлыка, открывавшей мохнатый обмороженный рот, в верхней части глядели глаза над снежными космами ресниц. Глаза эти были голубые, страдальческие, сонные, томные.

Человек ходил методически, свесив штык, и думал только об одном, когда же истечет, наконец, морозный час пытки и он уйдет с озверевшей от мороза земли во внутрь, где божественным жаром пышут трубы, греющие теплушки бронепоезда, где в тесной конуре он сможет свалиться на узкую койку, прильнуть к ней и на ней распластаться. Человек и тень ходили от огненного выплеска броневого брюха к темной стене первого боевого ящика до того места, где чернела надпись:


БРОНЕПОЕЗД «ПРОЛЕТАРИЙ»

Тень, то вырастая, то уродливо горбатясь, но неизменно остроголовая, рыла снег своим черным штыком. Голубоватые лучи фонаря висели в тылу человека. Две голубоватые луны, не грея и дразня, горели на платформе. Человек искал хоть какого-нибудь огня и нигде не находил его; стиснув зубы, потеряв надежду согреть пальцы ног, шевеля ими, неуклонно рвался взором к звездам. Удобнее всего ему было смотреть на звезду Венеру, сияющую в небе впереди над Слободкой. И он смотрел на нее. От его глаз шел на миллионы верст взгляд и не упускал ни на минуту красноватой живой звезды. Она сжималась и расширялась, явно жила и была пятиконечная. Изредка, истомившись, человек опускал винтовку прикладом в снег, остановившись, мгновенно и прозрачно засыпал. Черная стена бронепоезда не уходила из этого сна, и не уходили и некоторые звуки со станции. Но к ним присоединялись новые. Вырастал во сне небосвод невиданный... Весь красный, сверкающий и весь одетый Венерами в их живом сверкании. Душа человека мгновенно наполнялась счастьем. Выходил неизвестный, непонятный всадник в кольчуге и братски наплывал на человека. Кажется, совсем собирался провалиться во сне черный бронепоезд, и вместо него вырастала в снегах зарытая деревня Малые Чугры, и почему-то настойчиво. Он, человек, у околицы Чугров, а навстречу ему идет сосед и земляк.

– Жили[н?] – говорил беззвучно без губ мозг человека, и тотчас грозный сторожевой голос в груди выстукивал три слова:


Пост... часовой... замерзнешь...

Человек уже совершенно нечеловеческими усилиями отрывал винтовку, вскидывал на руку, шатнувшись, отдирал ноги и шел опять.

Вперед-назад. Вперед-назад. Исчезал небосвод, исчезал, опять одевало весь морозный мир шелком неба, продырявленного черным и губительным хоботом орудия. Играла Венера красноватая, а от голубой луны фонаря временами поблескивала на груди человека ответная звезда. Она была маленькая и тоже пятиконечная.


___________

Металась и металась потревоженная дрема. Лётом вдоль Днепра. Пролетела мертвые пристани и понеслась над Подолом. На нем давно уже, очень давно погасли все окна. Все спали. Только на углу Волынской в трехэтажном каменном здании, в квартире библиотекаря, в узенькой, как дешевый номер дешевенькой гостиницы, сидел голубоглазый Русаков у лампы под стеклянным горбом колпака. Пред Русаковым лежала тяжелая книга в желтом кожаном переплете. Глаза шли по строкам медленно и торжественно.

«И увидел я мертвых, малых и великих, стоящих пред Богом, и Книги раскрыты были, и иная Книга раскрыта, которая есть Книга Жизни; и судимы были мертвые по написанному в Книгах, сообразно с делами своими.

Тогда отдало море мертвых, бывших в нем, и смерть и ад отдали мертвых, которые были в них; и судим был каждый по делам своим.

.....................................

И кто не был записан в Книге Жизни, тот был брошен в озеро огненное.

И увидел я новое небо и новую землю, ибо прежнее небо и прежняя земля миновали, и моря уже нет».

По мере того как он читал потрясающую книгу, ум его становился как сверкающий меч, углубляющийся в тьму.

Болезни и страдания казались ему неважными, несущественными. Недуг отпал, как короста с забытой в лесу отсохшей ветви. Он видел синюю, бездонную мглу веков, коридор тысячелетий. И страха не испытывал, а мудрую покорность и благоговение. Мир становился в душе, и в мире он дошел до слов:


«...слезу с очей их, и смерти не будет уже;

ни плача, ни вопля, ни болезни уже не будет,

ибо прежнее прошло».


___________

Смутная мгла расступилась и пропустила к Елене поручика Шервинского. Размасленные волосы стояли дыбом. Выпуклые глаза развязно улыбались.

– Честь имею, – сказал он, щелкнув каблуками, – командир стрелковой школы – товарищ Шервинский.

Он вынул из кармана огромную сусальную звезду и нацепил ее на грудь с левой стороны. Туманы сна ползли вокруг него, его лицо из клуба входило ярко-кукольным.

– Это ложь, – вскричала во сне Елена. – Вас стоит повесить.

– Не угодно ли, – ответил кошмар. – Рискните, мадам.

Он свистнул нахально и раздвоился. Левый рукав покрылся ромбом, и в ромбе запылала вторая звезда – золотая. От нее брызгали лучи, а с правой стороны на плече родился бледный уланский погон. Правая стала <...>{2}{2}
  В тексте слово пропущено.


[Закрыть]
, левая в рыжем френче. Правая нога в синей тонкого сукна рейтузе с кантами, левая в черной. И лишь сапоги были одинаковые блестящие, неподражаемые тонные...

– Сапоги фасонные, – запел Николка под гитару.

На голове был убор двусторонний.

Левая его половина защитно-зеленая с половиной красной звезды, правая ослепительно блестящая с <...>{3}{3}
  В тексте слово пропущено.


[Закрыть]
.

– Поеду, – во сне сказала Елена с презрением и ужасом.

– Искусник, – ответил Шервинский.

– Кондотьер! Кондотьер! – кричала Елена.

– Простите, – ответил двуцветный кошмар, – всего по два, всего у меня по два, но шея-то у меня одна, и та не казенная, а моя собственная. Жить будем.


 
А смерть придет,
Помирать будем... —
 

пропел Николка и вышел.

В руках у него была гитара, но вся шея в крови, а на лбу желтый венчик с иконками. Елена мгновенно поняла, что он умрет, и горько зарыдала и проснулась с криком в ночи.

И ночь все плыла да плыла.


___________

И, наконец, Петька видел сон.

Петька был маленький, поэтому он не интересовался ни большевиками, ни Петлюрой, ни любовью взрослых. Поэтому и сон привиделся ему простой и радостный, как солнечный шар.

Будто бы шел Петька по зеленому большому лугу, а на том лугу лежал сверкающий алмазный шар, больше Петьки. Во сне взрослые, когда им нужно бежать, прилипают к земле, стонут и мучатся, пытаясь оторвать ноги от трясины. Детские же ноги и резвы и свободны. Петька добежал до алмазного шара и, всхлипнув от радостного смеха, обхватил его руками. Шар обдал Петьку дождем сверкающих брызг. Вот и весь сон Петьки. От удовольствия Петька расхохотался в ночи. И ему весело стрекотал сверчок за печкой. Петька стал видеть иные, но те же легкие и радостные сны, а сверчок пел и пел свою песню, где-то в щели, в белом углу и за ведром, <...>{4}{4}
  В тексте слово пропущено.


[Закрыть]
бормочущую ночь в семье во флигеле.

Снаружи ночь расцветала и расцветала. Во второй половине ее вся тяжелая синева, занавесь Бога, облекающего мир, покрылась звездами. Похоже было, что в неизмерной высоте за этим синим пологом у царских врат служили всенощную. В алтаре зажигали и зажигали огоньки, и они проступали на занавесе отдельными трепещущими огнями и целыми крестами, кустами и квадратами. Над Днепром с грешной и окровавленной и снежной земли поднимался в черную мрачную высь полночный крест Владимира. Издали казалось что поперечная перекладина исчезла – слилась с вертикалью, и от этого крест превратился в угрожающий острый меч.

Но он не страшен. Все пройдет. Страдания, муки, кровь, голод и мор. Меч исчезнет, а вот звезды останутся, когда и тени наших тел и дел не останется на земле. Звезды будут так же неизменны, так же трепетны и прекрасны. Нет ни одного человека на земле, который бы этого не знал. Так почему же мы не хотим мира, не хотим обратить свой взгляд на них? Почему?


К о н е ц

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации