Текст книги "Злейший друг"
Автор книги: Михаил Дорошенко
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Злейший друг
Михаил Дорошенко
© Михаил Дорошенко, 2022
ISBN 978-5-0053-3350-6
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Злейший друг
Мне довелось, господа, как и всем, испить горькую чашу страданий. Отдавали меня на съедение вшам, морили голодом, рубили шашками и ставили к стенке. И поделом! Вместо того, чтобы вместе с ненавистными жандармами стоять плечом к плечу с другой стороны баррикады, я с будущими своими мучителями выламывал камни из мостовой. Что-то в глубине души шевелилось, протестовало: ангел-хранитель, должно быть, тревожил, но стыдно было перед друзьями-товарищами показать свои чувства сердечные. Засмеют, обзовут ретроградом. Особенно часто вспоминается лик античной богини из барельефа, в которую мой камень попал вместо головы увернувшегося жандарма. Взглянула она на меня с укоризной и осталась во снах навсегда.
Кумирами студенчества в те далекие предвоенные годы были революционеры. Руководитель нелегального кружка, в котором я состоял, проповедовал равенство, бедность и бескорыстие. Деньги он презирал и не имел из принципа, ходил в солдатской шинели, служившей ему и одеялом, жил в пустой комнате, где стояла только кровать с хорошими, впрочем, пружинами и больше ничего, если не считать пустых бутылок из-под коньяка и шампанского.
Нельзя сказать, что моя семья жила в бедности: матери достался большой дом по наследству, отец, правда, будучи учителем, зарабатывал немного, но вел хозяйство весьма разумно и денег мне присылал в Петербург ровно столько, сколько необходимо было для скромного существования. С идеалом бедности, который проповедовал мой друг, я совсем разорился, ибо должен был деньги презирать, то есть швырять направо и налево, раскатывать на извозчике и пить в ресторанах коньяк за чужой счет. В гостях у богатых покровителей мой приятель старался не только поесть, но и что-нибудь разбить, вырвать страницу из книги или прожечь гобелен.
Мой отец собирал миниатюрные предметы. Я с детства жил, как в музее, но не ценил красоту, как теперь, потому что не собирал своими руками все эти безделки, отрывая от скромного заработка гривенники и полтинники. В коллекции отца имелось хрустальное яйцо, заполненное на две трети прозрачной жидкостью, другая треть состояла из полосок разноцветных масел, которые при подогревании поднимались вверх и составляли причудливые формы, которые вдруг преображались и принимали очертания античных богов.
Местный священник, отец Евстихий, – друг и неизменный оппонент моего либерал-христианствующего отца, прочтя нравоучительную проповедь после ужина, всякий раз говорил: «Эх, была не была, доставайте свое настольное капище – будем изумляться». Отец тут же доставал любимую игрушку, зажигал свечу, и все замирали. Минут через пять, когда из пены брызг, окруженная стайками рыб, возникала богиня любви, плывущая на черепахе, батюшка вскакивал, истово крестился и молился. Отмолившись, присаживался и, как завороженный, следил за причудливой сменой образов. После рюмки смородиновой настойки, до которой они с отцом были большими охотниками, батюшка, бывало, восклицал: «Эх, хоть и прелесть Пергамская, а все ж хороша игрушка!» Тут они пускались с отцом в философские споры, ругались, стучали кулаками по столу и даже грозились вызвать друг друга на дуэль, но всякий раз мирились, соглашаясь на том, что только духовный сан батюшки не позволяет разрешить их спор на пистолетах. «Вот сейчас грянет гром колокольный, – не унимался Евстихий, – и от него вся ваша бесовская фантасмагория сгинет!» А когда звенел колокол и чудесные картинки не исчезали, он заявлял, что помолится ночью усердно, и в следующий раз видения не появятся. Но в следующий раз все повторялось с той же последовательностью, и посрамленный Евстихий в знак поражения разрешал отцу рассказать одну из его «бесовских побасенок», которые тот сочинял во множестве, но затем забывал, а записывать ему не велел тот же самый Евстихий, на что отец, бывало, говорил: «Из гордыни великой подчиняюсь вашему приговору.
Тут отец Евстихий вскакивал и начинал цитировать святых отцов о вредности искусства, а мой отец парировал ему Платоном, и так они спорили весь вечер, пока не являлась матушка с фонарем и не уводила батюшку домой, но еще долго из светового круга ее фонаря, который останавливался через каждые десять шагов, неслись цитаты из Василия Великого или Иоанна Златоуста вперемешку со словами «богохульник», «еретик», «язычник», а тем временем на нашей веранде вновь зажигалась лампа, и вот уже два световых круга встречались во тьме, и диспут продолжался уже до рассвета. Бывало, стоят две женщины с лампами в руках, словно аллегорические фигуры, а между ними не только отец с батюшкой, но и местный врач, возвращающийся с позднего визита, загулявший купчина, полицейский пристав на коляске, «честь имею, господа», а также опасный разбойник, коего пристав не мог арестовать по причине «сугубой сноровки злодея в воровских делах и беспримерной храбрости», – и каждый норовит вставить слово, оспорить противника: эдакий философский галдеж.
Пользуясь отсутствием родителей, я будил младших братьев и сестер, вынимал заветное яйцо из буфета, что было строжайше запрещено, ибо картинки не всегда соответствовали нормам тогдашней морали, и мы любовались волшебным зрелищем до прихода родителей с диспута. Тогда в детстве принадлежность этой игрушки к обыденному привычному миру не вызывало сомнений, позднее, однако, обдумывая свою жизнь, я всякий раз приходил к мысли о невозможности научного объяснения феномену подобного рода.
Будучи у нас в гостях, мой друг ударом трости разбил чудесное яйцо, чтобы избавить меня от соблазнов поисков Истины в метафизической сфере.
Надо сказать, что уже при первой встрече на вокзале отец, мельком взглянув на моего друга, лишь холодно кивнул и более с ним не общался, хотя был человеком общительным, гостеприимным и терпимым ко всякому инакомыслию, а спорил не из желания во что бы то ни стало оспорить собеседника, но ради Истины. Он не терпел только небрежного отношения гостей к экспонатам своей коллекции, к коим никому не разрешал прикасаться. Вскоре после моего отъезда отец написал мне письмо, в котором ни словом не упомянул о происшедшем, хотя, как я узнал впоследствии, с ним случился сердечный приступ, как только он узнал о потере любимой игрушки. Он пересказывал подробности очередного спора с отцом Евстихием, поделился соображениями по поводу современной политики, рассказал пару придуманных им историй, а в заключение посоветовал втирать золотую пыль в грифельную доску, пока ее поверхность не покроется налетом позолоты. «После чего необходимо, набравши побольше воздуха в легкие, выдохнуть на доску, и в туманном мареве можно увидеть все, что нужно тебе в сей момент.
На следующий день пришло письмо с сообщением о смерти отца. Можно сказать, что только смерть отца впервые заставила меня усомниться во взглядах, которые проповедовал мой друг, да и не только он, но и все общество в те далекие годы. Однажды я вырвал из рук моего друга трость, ту самую, которой он разбил хрустальное сердце отца, и сломал. Поводом послужил разбитый им как бы невзначай витраж в доме одного из меценатов, который в соответствии с модой тех лет поддерживал революционеров.
– Нет, – сказал мне мой друг, усмехнувшись, – ты не станешь настоящим революционером.
– Стыдно, молодой человек, так сокрушаться из-за ерунды, – томным голосом заявил хозяин дома. – Наш друг делает символические жесты, и рушатся хрупкие стены старого мира.
– Что бы вы сказали, если бы совершил такой жест я или, скажем, лакей?
Он ответил с явным неудовольствием:
– Во-первых, вы находитесь в тени вашего прелюбопытнейшего друга, а во-вторых, оно же – и во-вторых: что позволено королю, то не позволено лакею. Короче, революция по плечу героям, а не плебеям.
– Но герои совершают революцию ради плебеев, как будто?
Но он склонился над угольями камина, чтобы зажечь сигарету или уклониться от ответа, не зная о том, что в 18-м году матросы загонят его штыками в огонь того же самого камина.
– А ты сентиментален, оказывается, – сказал мне мой друг на обратном пути. – Эдак ты обвинишь меня в смерти отца.
В те годы быть сентиментальным было равнозначно предательству, и я стал говорить о том, что тоже совершил символический жест, чтобы вызвать хозяина дома на откровенность. Короче, я сам себя пытался убедить в цинизме.
– Да, это так, – снисходительствовал мой друг. – Я слышал, как ты поддел хозяина дома, этого по-декадентски мещанствующего слизняка. Мы расстреляем таких, как он, в первую очередь.
– Как расстреляем? За что?
– Не за что, нужно спрашивать, а… для чего. Но если не хочешь услышать неподходящий ответ, лучше не спрашивай.
– И все же.
– Чтобы лакей, о котором ты упомянул, занял место своего хозяина во дворце.
– Какое же место мы займем при дворце его величества пролетариата?
– Мы, истинные Рыцари Революции, будем жить, как и прежде, в конспиративных квартирах, но оставим за собой лишь одну привилегию – расстреливать лакеев, которые возомнят из себя…»
В тот самый момент, когда он произносил эти слова, я увидел в проеме окна – того самого, под коим находился разбитый моим камнем лик античной богини, – фигуру обнаженной женщины, повисшей на кружевной занавеске, словно наяда, запутавшаяся в рыбацких сетях. Стоящий за ее спиной мужчина во фраке помахал мне рукой в знак приветствия. Кровь закипела во мне и загорелась греческим огнем. Пространство лопнуло. Я провалился в образовавшуюся щель и полетел в ослепительной синеве надо льдом вслед за незнакомкой, которая в позе тициановской Венеры раскинулась в воздухе, словно на постели, с протянутой ко мне рукой.
– Проснись! Проснись! – кричал кто-то рядом, как оказалось мой друг, который вместе с извозчиком пытался привести меня в чувство.
– Ты знаешь, – сказал он, когда я окончательно пришел в себя, – вначале ты покраснел, а затем засветился, словно призрак. Что случилось? Уж не пристрастился ли ты к кокаину?
Через десять минут я окончательно пришел в себя, словно ничего и не было. Мы отправились каждый своей дорогой и с того памятного утра стали встречаться все реже и реже.
По прошествии нескольких дней приходит ко мне письмо с предложением давать уроки музыки какой-то барышне за довольно большое вознаграждение. Полиция уже несколько раз наведывалась на квартиру. Пребывание в ней становилось небезопасным, и по получении письма я тотчас отправился на извозчике по указанному адресу.
Извозчик подвез меня к узорчатым чугунным воротам, которые распахнулись, словно по мановению волшебной палочки, как только я к ним приблизился. В глубине сада сверкал на солнце стеклянный купол только что построенного дворца. Купол покрывал огромную залу, которая служила прихожей и гостиной. По одной стороне залы располагались апартаменты хозяина дома, от лица которого было написано приглашение, а по другой стороне – хозяйки, в коей я сразу узнал давешнюю даму, увиденную за окном вечно снящегося дома.
Посреди зала стоял рояль, за ним сидела дочь хозяина дома, которой я должен был преподавать музыку и прочие ненужности. Девочка выглядела если и не гадким, то все же утенком рядом со своей матерью.
Когда я склонился к протянутой руке с поцелуем, то вновь ощутил тот самый жар, который испытал от ее взгляда, и понял, что влюбился навеки, однако стоило мне только от нее отойти, как любовная лихорадка прошла, и я уже смотрел на нее, как на нечто прекрасное, но недоступное. Лишь изредка, когда взгляд ее бездонных глаз пересекался с моим в каком-нибудь зеркале, кровь мгновенно закипала в жилах от любовного жара, впрочем, на удивление непродолжительного.
Взгляд ее ласковых и одновременно насмешливых глаз как бы говорил: «Да, это я, та самая незнакомка, не нужно никаких вопросов, все останется между нами, а мужу вовсе незачем знать, что за мужчина был там, за занавеской, в окне. Было в ее взгляде что-то мечтательно-обещающее, некий намек на то, что может случиться между нами, если я буду достаточно смел. Впрочем, я сразу растерял все свои студенческие замашки и пребывал в бесконечной эйфории, характерной для атмосферы карнавала, который, казалось, никогда не заканчивался в этом загадочном доме.
Она представилась мне каким-то вычурным иностранным именем, но тут же добавила, что все зовут ее Афродитой. Мужем прекрасной незнакомки оказался царственного вида мужчина, чем-то напоминающий Зевса или Посейдона. Он занимался только тем, что с утра до вечера принимал разного рода посетителей, у которых он так же спокойно брал подарки, как и раздавал. Временами зал превращался в антикварную лавку от даров, приносимых какими-то восточными людьми, которые разговаривали между собой на незнакомых языках, скорее тарабарских, а не реально существующих. Когда однажды я вошел в одну из комнат, куда еще ни разу не заглядывал, с мшистого зеленого ковра около камина поднялся кентавр и, цокая копытами, спокойно и величественно удалился в глубину заколдованного дома. Я еще тогда подумал, сколько потребовалось денег, чтобы сотворить такой искусный карнавальный костюм, и в то же время с замиранием сердца боролся с мыслью, не позволяя ей овладеть мною, и этой мыслью было то, что кентавр настоящий. Нет, чудес не бывает, твердил я себе, хотя чудеса здесь встречались на каждом шагу. Но все они имели хотя какое-то объяснение. Катит, к примеру, слуга пьедестал в форме черепахи на колесиках по коридору, а на нем нефритовая статуя, слегка только подрумяненная и в парике, усыпанном разноцветным стеклярусом. И вдруг эта самая статуя мне говорит: «Здравствуйте, Алексей Николаевич». Я с перепугу даже перекрестился.
– Что, не узнаете? – смеется статуя, которая оказывается одной из служанок. – Чем смущены: живизной или, может быть, голизной?
– И тем и другим», – отвечаю.
Она так на меня лукаво посмотрела и вновь окаменела. Нет, думаю, никакого чуда в этом нет, просто научилась так владеть своим телом, успокаиваю себя, у какого-нибудь восточного мага, нет, не мага, а… йога.
– У вас чудобоязнь», – говорит кто-то у меня за спиной, как бы угадывая мои мысли.
Оборачиваюсь: стоит любовник Афродиты, виденный мною за окном, которого все называют Гермесом.
– Обратите, – говорит он, – внимание на меня». А сам поворачивается и уходит. На затылке у него еще одно лицо, нет – не лицо, конечно же, а маска. Впрочем, – лицо, а маска иное. Но какое же из них иное?
Я старался не задумываться над подобными вопросами, чтобы не свихнуться, а когда однажды осмелился спросить у одного из восточных людей, заполняющих дом, кто такой на самом деле хозяин, фесочник вместо ответа воздел руки к небу, возопил: «О!» – и с этим бессловесным выражением восторга удалился.
В нескончаемых представлениях, которые устраивались в доме, преобладали, как я уже говорил, античные мотивы. Особенно мне запомнилось последнее представление, устроенное, якобы, специально для меня перед уходом на фронт.
Огромный занавес на стене приемного зала под трубные звуки гигантских раковин неожиданно распахнулся, и перед очами многочисленных гостей предстал другой занавес, расшитый толстыми парчовыми жгутами. В орнаменте изощренного узора угадывалось фантастическое дерево с золотистой листвой, в ветвях которого были вплетены живые фавны, нимфы, гарпии, сирены. Кишащая голыми телами стена производила жуткое, отталкивающее и одновременно завораживающее, влекущее впечатление. Когда отзвучали аплодисменты, фигуры замерли в неподвижности, и наступила томительная тишина. Но вот вновь раздался как бы рыдающий раковинный глас, занавес распахнулся, и за ним оказался просторнейший грот, заполненный водой. Некоторое время вода оставалась спокойной, и вдруг, как бы в ответ на очередную музыкальную фразу, взвился первый фонтанчик брызг, словно выросло и исчезло водяное дерево, затем еще и еще. Море заволновалось, вода почернела, запенилась: начался настоящий шторм и продолжался несколько минут. Вдруг, перекрывая музыку, откуда-то издалека зазвенели литавры, с шипением вспыхнула красно-голубая молния, а из-под воды поднялся тритон. Он протрубил в раковину и ушел под воду, а вслед за ним вынырнули лошади с колесницей, на которой восседал Посейдон, испускающий молнии во все стороны. Лошади изо всех сил мчались по воде, оставаясь на месте. Вдруг они просто исчезли вместе с колесницей, а на их месте вспыхнул светящийся шар, который вскоре лопнул, рассыпавшись на искры, и в их роении возникли фантастические птицы.
Нет, уговаривал я себя, это всего лишь случайное совпадение, что купол – увеличенное в размере хрустальное яйцо, и что это вовсе не чудесные видения из детства, а необычная, но все же театральная машинерия. Никакого определенного сюжета в этом фантастическом действе не было. Нельзя сказать, что в передвижениях фигур полностью отсутствовал смысл, в них заключался какой-то особый музыкальный ритм. Это была печальная эклога, лебединая песнь античному миру.
Наконец, шторм стал стихать. Фигуры одна за другой опустились в воду и исчезли. Вода успокоилась и вновь заголубела. Вновь раздались тихие, протяжные раковинные гласы, как если бы шлейф звуков на секунду задержался над водой. Некоторое время ничего не происходило, затем занавес закрылся, но уже никаких фигур на нем не было. Зрители замерли в ожидании возвращения чудесных видений. Наконец, все тихо, без аплодисментов разошлись, ошеломленные и одновременно подавленные.
На следующий день, когда я сидел за спиной барабанящей по клавишам Маши, а она была единственным островком посредственности в этом море великолепия, защитительная мысль осуждения начала овладевать мною. Да, говорил я себе, это все прекрасно, но…
– Сколько оружия можно купить на деньги этих аристократов? – звучал во мне голос моего друга. – Сколько людей накормить?
– Он неправ», – услышал я вдруг, и трость Гермеса уперлась мне в спину. Я обернулся: Гермес и Афродита стояли за моей спиной.
– Вы читаете мои мысли? – спросил я его с неприязнью.
– Нетрудно догадаться, о чем вы думаете.
– Ну и о чем?
– Желаете знать свои мысли? Извольте!
Он встал в позу декламатора и начал говорить нараспев, как стихи:
– Проходя мимо особняков богатых особ, иные думают, что бремя богатства также легко нести, как и отсутствие его. Отнюдь, скажу я вам, отнюдь! Можно жить в праздной нищете и пребывать в трудах приумножения и сохранения богатства. Но как, думается вам, можно жить в такой роскоши, – и он обвел тростью вокруг себя, – когда в мире столько обездоленных? Достойнейшая мысль… препохвально… однако бесплодная, ибо, как говорится в Писании, обездоленные и бедные всегда пребудут с вами, а богатые и знатные убудут. Быть может, сказано не совсем так, но это неважно. Что вы будете делать без богатых и знатных? Впрочем, богатые будут всегда, а знатные убудут. О ком вы будете писать в своих романах? Кого вы будете разоблачать и возвеличивать в театрах? В чьи окна с вожделением вы будете заглядывать тайком в надежде увидеть нечто неземное, божественное? Кому вы будете завидовать в конце концов? К идеалам каких рыцарей будете стремиться? К идеалам столяра Ивашко, высшим достижением коего в духовной сфере является то, что он бросил пить и умер в третий день от ипохондрии. Мы, мол, всем, вы скажете, Ивашкам счастье разом поднесем на серебряном блюде, отнятом, кстати, у нас, богатых и знатных. Ну, а ежели этот ваш столяр, сожравши все, уляжется на блюдо, как свинья, и не будет вас, истинных рыцарей революции, слушать, ибо сытый умного не разумеет? Тут вы его палкой побьете слегка, ибо другого языка он не понимает, а затем опять в кандалы да к стенке прикуете, не так ли? А если он вас самих в кандалы и к станку приставит вместо себя, а вы ничего, кроме изящных искусств, не умеете? Вы-то предназначены для того, чтобы наших детей учить музыке, а заодно наших жен соблазнять. Как же быть, молодой человек?
Они стояли надо мной – великолепные, холеные, вальяжные, а я сидел, скрючившись, на стуле в жалкой своей студенческой потертой уже форме, и каждая мысль находила отклик в его речи.
– Да, кстати, когда вы будете раздавать наше имущество бедным, кому достанется статуя Красоты? Я имею в виду подлинник – живое тело Афродиты, ведь женская красота – это тоже капитал в своем роде. Не правда ли, дорогая? – обратился он к Афродите.
– Ну, полноте, мой друг, – сказала Афродита, – вы разве не видите, ему уже плохо. Извинитесь за скверные мысли, – обратилась она ко мне и протянула руку для поцелуя, – считайте, что вы прикоснулись к мечте, а на мечту не поднимают руку…»
– С камнем», – добавил Гермес, чем добил меня окончательно.
Я сидел на стуле совершенно раздавленный и завороженный. Рядом бледная невыразительная Маша тихо наигрывала что-то на рояле. Огромный зал, посреди которого мы почему-то всегда занимались, был пуст, и сама эта пустота и величие зала подавляли меня. Я готов был уже бросить все и бежать из этого непонятного дома, как вдруг на следующий день Афродита подошла ко мне посреди урока, взяла за пуговицу и отвела к себе в спальню. То, что произошло между нами, невозможно описать человеческими словами. Это был полет над незнакомыми мирами, над какой-то несуществующей Аркадией или исчезнувшим Пергамом. Время от времени она ускользала от меня и летела над нереально синим льдом в позе Венеры, заложив одну руку за голову, другую протягивая мне…
Я очнулся от обморока в ее постели. Она привела меня в чувство солями, спасая, по ее словом, от участи Семелы. Рядом в кресле сидел с театральным биноклем Гермес и аплодировал.
– Браво, молодой человек, вы были бесподобны! Вы улетели так далеко, что мне пришлось воспользоваться биноклем. Только не нужно вызывать меня на дуэль, – сказал он в ответ на мою мысль, – бесполезное дело. Вы уж простите меня, друг сердечный, люблю, знаете ли, понаблюдать за человеками, когда они находятся в объятьях Афродиты. Трогательное зрелище. Я даже слезу обронил.
Афродита прижала палец к моим губам, чтобы я не отвечал, и от этого ее прикосновения я вновь растворился в бреду. Испытанные мною ощущения накатывались волнами в течение нескольких дней, стоило мне только вспомнить ее призывный взгляд или строчку моего отца: «Лучом любви испепелен…»
Я испросил у нее разрешения временно прервать занятия и дать мне отпуск для охлаждения чувств, и она согласилась.
– С вас, пожалуй, достаточно – запомните на всю жизнь. Не так ли? – добавила она и посмотрела на меня своим обжигающим взглядом, от которого пересохло во рту, сердце куда-то провалилось, а ноги вовсе исчезли.
– Нет, не целуйте мне руку, а то вновь упадете в обморок, а впрочем…»
Она достала флакончик с солями, скользнула кончиками пальцев по губам и сунула флакончик под нос. Очнулся я уже в окопах осенью четырнадцатого года. Впрочем, перед отъездом на фронт мне довелось испытать еще одно потрясение, связанное на сей раз с моим другом. Он неожиданно появился у меня перед отъездом, чтобы узнать, не переменился ли я во взглядах и так же готов помочь делу революции, как и прежде. Я слукавил, что нисколько не изменился, и тогда он предложил подвергнуть меня испытанию. Мы выехали на извозчике за город и тут он достал пистолет и сказал, что нужно застрелить одного человека, чтобы доказать свою верность.
– Предателя? – упавшим голосом спросил я.
– Нет, предателя убрать просто. Необходимо убить первого попавшегося: принести в жертву, так сказать. Судя по твоему виду, ты сам пока еще не в состоянии. Проверим тебя на присутствие.
Тут извозчик останавливает лошадь и, не поворачиваясь, говорит:
– Что, барин, убивать будете?
– Да нет, – залепетал я, – мы не убиваем невинных людей, успокойся.
– Вы-то меня убивать не собираетесь, а ваш приятель в точности убьет.
– Отнюдь, – сказал мой друг, приставил пистолет к затылку извозчика и выстрелил. Затем он взял меня за руку, словно ребенка, отвел в сторону, посадил на другого извозчика:
– Вот это и есть наше дело, – сказал он небрежно. – Если согласен быть с нами, приходи завтра ко мне, если нет, то прощай.
На вокзале перед отправкой на фронт он неожиданно подошел ко мне сзади, положил руку на плечо и сказал:
– Спасибо и на том, что не выдал меня. Отблагодарю как-нибудь.
Я закрыл глаза, чтобы не видеть его даже в отражении застекленной двери вагона.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?