Текст книги "Красная пленка (сборник)"
Автор книги: Михаил Елизаров
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 12 страниц)
Советов не хватало, и тогда, думаю, я совершил почти революционный в сыске шаг. Я как бы сочинил примерную бабкину историю. Это ведь разрешается в серьезных науках: «Допустим, А равно В». В некоторых случаях необходимо как бы имплантировать события, чтобы было от чего плясать. Когда от них напляшутся другие истории, достаточные для самостоятельного существованию, то вспомогательные старые хода можно удалить, как швы или строительные леса.
Я предположил только событийный каркас, наложил его на известные мне даты, события, вырезки тощего перестроечного глянца: «Милые женщины. Чтобы нравиться мужчине, будьте нежны с ним и чаще повторяйте, что вы его любите, что никто, никогда так любить его, как вы, не будет».
И произошло удивительное. Это было как озарение. Всех тех жалких информационных останков хватило даже такому неискушенному анатому, каким был я. На бумажных костях кропотливо, по волоконцу, по волоску я нарастил неизвестный мне доселе бабкин образ. И всю ее двойную, с секретом, жизнь.
* * *
В шестьдесят лет, отыграв суицидальный бенефис – выбросилась из стоящего на всем ходу такси – бабка Тамара ушла на незаслуженный покой. Четыре года отдала домашнему хозяйству. Страдала приступами мигрени. Название болезни, точно из цыганского романса, сбивало с толку, созвучное удушливой сирени. Поэтому бабка настойчиво уверяла всех, что задыхается.
Несмотря на возраст, она сберегла девичий голос – старческая хрипотца вполне сходила за шелест первых опытов с никотином. Началось с того, что спросили какую-то Наташу. Выяснив, что ошиблись номером, недолго горевали, увлекшись звуковым обманом: «А вас, девушка, как зовут?»
Бабка утаила годы. Кавалер перезвонил. Телефонные жмурки будили страсть. Бабка подыгрывала бесстыдными словами ночного видео, заочно соглашаясь на любовь во всевозможных ракурсах, но решительно отказывала во встречах. Кавалер настаивал, теряя голову, грозил вычислить адрес. Отношения пришлось немедленно свернуть. Бабка нашлась, что выходит замуж и уезжает в далекий город. На следующие звонки постаревшим голосом отвечала от лица матери, сообщая, что Тамарочка здесь больше не живет. Он, еще долго безутешный, названивал, передавал тоскливые приветы.
Устные связи казались ничуть не хуже телесных, отличаясь долгими нашептываниями и анонимностью. Звонки она подготовила сама. Обошла телефонные будки. Монеткой царапала перечень гадких услуг, быть может: «Сосу хуй. Тома», – и телефонный номер…. Хорошо, это только домысел. Мой курсив.
Прием сработал. Звонили. Интересовались, пишут ли нынче правду в телефонных будках?
Вместо ругани они слышали нежный плач: «Как он мог со мной так поступить?!» – словорождала бабка мстительного ухажера.
С надеждой восклицала: «Мне почему-то кажется, вы совершенно не такой и не верите этим мерзостям!»
Телефонного шутника мучило раскаяние: «Вы уж простите!»
Бабка извиняла.
Спрашивали: «А можно вам как-нибудь перезвонить?»
Помедлив, разрешала – так уклончиво сообщали бумажные потроха.
Конечно, попадались всякие субъекты. Принимали в матерщинные штыки величье и красоту бабкиных речей. Упрямо гоготали: «Не сосешь, значит?!»
С такими бабка и не общалась. Также вешала трубку, если звонил старик или гормональный переросток-школьник.
Она пыталась целенаправленно варьировать возраст абонентов. Под видом уборщицы – снова мой домысел – проникала в студенческие аудитории. На партах выводила печатными буквами свою стыдную клевету, прилагая телефон и имя.
Новые знакомства преподнесли удар. Она поняла, что одряхлела лексическим запасом и музыкальным кругозором. Мне вдруг вспомнились бабкины, как бы невзначай, вопросы: что я сейчас предпочитаю слушать? Я, сам того не зная, навязал ей мой унылый вкус к гитарным акустическим напевам под глубоким смыслом, раскисшим славянским рок-н-роллам.
Негромкая современная музыка теперь служила подкладкой ее разговоров.
Возле модных клубов бабка умышленно теряла записные книжки с телефоном на обложке. Листики пестрели соблазнительными буднями: «Купить у Аленки трусики»; «Договориться с Эдиком насчет билетов».
Разоблачения она не боялась. Помогал актерский опыт. Бабка относилась к делу профессионально. Тщательно штудировала современную периодику, посвященную вопросам пола. Подтверждение тому – соответствующая вырезка: «Как удержать мужчину? Не забывайте твердить ему, что общение с ним доставляет вам наслаждение, чего не бывало с другими – не помешает мягко намекнуть, что другие были».
Сделавшись по сути триединой, в ипостаси внучки всегда предупреждала, что иногда к телефону могут подойти бабушка или мама.
Надо отдать должное, бабка Тамара не была холодной, она умела влюбляться и без любви долго не поддерживала отношений. За весь телефонный период она один единственный раз изменила своим принципам и договорилась о встрече. Событие оказалось поучительным, как притча.
Новый кавалер был удивительным. Представился курсантом военного училища. Очаровательно старомодный, не похожий на своих двадцатилетних сверстников. Стеснительный, взволнованный, начитанный с прицелом на сорок лет тому. Незнающий названий рок-групп, тонущий в именах поп-магендовидов эстрады.
Когда он уже проклевывающимся командирским голоском читал хрестоматийные стихи или даже просто что-то рассказывал о нежно любимой им сестре, распущенная бабка чувствовала жар в эгоистичных, так и не вскормивших дитя, маленьких грудях, больше подходящих толстому мальчику, чем старухе.
Новый воздыхатель не просил встреч, довольствуясь устным пересказом чувств. Он, как никто, устраивал бабку своей учебой в закрытом учреждении, откуда не часто вырываются в беззаботный штатский свет.
Бабка нарисовала себе чудный образ и захотела сравнить с оригиналом, не собираясь, конечно же, открываться. Только глянуть. Предложила ему на выходные взять увольнительную и пойти в кино. Два раза он отказывал, ссылаясь на службу, в третий раз помешкал с ответом, но согласился. Обменялись приметами внешности, чтобы узнать друг друга. Для свидания бабка похитила лицо, фигуру и шмотки из «Вога».
Встречу назначили возле кинотеатра. Бабка заняла удобный наблюдательный пост на скамейке, пытаясь отыскать свою любовь с обещанными чертами пергидрольного Бернеса среди молодых людей. Они приходили с ищущими взглядами, но птичьи быстрые повороты их голов, к огорчению, предназначались не ей. Начался фильм. Снаружи остались только праздные.
Худенький, в частую полоску, старик, сидящий рядом с бабкой на скамейке, невнятно потрескивал шепотом на губах, будто молился. Потом судорожно звякнул обильно медалированным пиджаком и обратился к бабке голосом телефонной любви: «Не найдется ли у вас случайно валидолу?»
«Одну минуточку, посмотрю в сумке», – сказала бабка.
В ту секунду они оба пережили стыд узнавания, и медленно поковыляли своим старческим «со всех ног» в разные стороны.
Происшествие послужило бабке не должным уроком, а скорее, продолжая в школьной терминологии, переменой. Она ненадолго затаилась. Дальнейшие отношения со стариком терялись в гористой кромке вырванных календарных листов и в афоризмах о любви, которые бабка пристрастилась вклеивать, латая бумажными лоскутками свою оплошность. «Любая страсть толкает на ошибки, но на самые глупые толкает любовь. Франсуа де Ларошфуко».
* * *
Что в это время было со мной. В школе я учился тихо и неуспешно. Пережил четыре прозвища. Сначала был Доходом. Потом переименовали в Паралича. На короткий срок стал Каличем, а с шестого класса и уже до самого аттестата бессменно оставался Задрочем. Задрочем школу и закончил…
Не зря бабка так противилась моему переезду в Москву! При свидетеле телефонная жизнь делалась невозможной. Мы, не зная этих тонкостей, из своего провинциального далеко расценивали такое поведение как старческий эгоизм и осуждали его.
Просили для моего будущего поступления обзвонить товарищей покойного деда. Она сказала, что никого не знает. Мы не поверили. Решили – не хочет, чтобы я сидел у нее на голове, бережет покой. Бабка вяло оправдывалась: пускай, мол, отучится у себя, потом пристроим.
Когда я получил свой диплом, она сделала вид, что не помнит никакого разговора – шутка ли, шесть лет прошло.
Бабке потом регулярно раз в год напоминалось, что я единственный внук, лишенный в провинции всяких перспектив. Из Москвы равнодушно отвечали, что квартира все равно достанется мне.
Мать возражала, что когда я, сорокалетний – она отмеряла бабке еще пятнадцать лет жизни – приеду в Москву, толку в этом будет мало, стыдила бабку недобросовестным материнством, как та, искусства ради, подкинула единственную дочь старикам.
Бабка сдавалась и звала меня гостить. Я обидчиво медлил, но приезжал, стараясь доставить ей как можно больше неудобств.
Отлучаясь в поликлинику или гастроном, она перед уходом всегда просила меня не поднимать трубку. Я только раздражался и, разумеется, подходил к телефону.
Она возвращалась с единственным вопросом: «Кто-нибудь звонил?»
Я с дисциплинированной злобой отвечал, что да, приятный мужской голос, и я сказал, что бабушки нет дома.
В течение полугода я наезжал в Москву, выматывая бабке нервы. За месяц до кончины неожиданно позвонила и сказала, что хочет прописать меня в квартире. Мать, обиженная прежним ее поведением, отрезала: «Спасибо, нам твоих подачек не надо».
Мы консультировалась у юриста, он сообщил, что квартира все равно достанется нам, даже если завещание окажется во вражескую пользу. Родители с мрачным удовольствием повторяли – «наследник первой очереди». Я успокоился и не желал Москву.
За круглым столом мы умно распевали:
Столичные расходы велики,
Квартиры будут только дорожать.
Помрет старуха – продадим наследство,
И сытно заживем!
Так случилось бы. Но, предчувствуя роковой смертельный ход событий, бабка упрямо говорила: «Я пропишу» – чтобы покарать внука-убийцу, его нужно было заманить в Москву.
Бабка нахваливала блага: трехкомнатная квартира, дача, машина. Снова отказались. Затем передумали. С матерью поехали в Москву. В купе иронично хмыкали: «Неужели в ней пробудилась совесть?»
После письменных формальностей у нотариуса мы вернулись домой. Через неделю позвонила соседка и сказала, что бабка слегла. Мама рванула в Москву. А на следующий день – сокрушающая новость. Мама пыталась неумело голосить. Получался какой-то тирольский плач: «Умерла-ы-аа, умерла-ы-аа!»
Страшнее покойников – связанные с ними мертвецкие хлопоты, беготня по учреждениям, дающим добро на «закопать» или «сжечь». Мама все решила без моего участия. Я и не смог бы помочь, только мешал бы, путаясь под ногами гробовщиков да могильщиков. В это время я улаживал свои личные дела.
* * *
Композитор Направник написал оперу «Дубровский». Центральная ария героя: «Итак, все кончено».
В двадцать восемь лет я понимал, что со мной, как и с Дубровским, тоже все кончено. Не откроется неизвестный талант, о котором молил еще в школьные годы. Не ударит молния, наделяя знанием языков или посвящая в гении математического счета. Я не сделаюсь сильным и умным. Не вырасту больше ни на сантиметр. Не будет карьеры дипломата, шпиона, авантюриста, актера. Не достанет смелости бросить все и уехать в тайгу, перемежая жизнь охотой и фотографированием. Я не стану рок-музыкантом, с камушками горьких и визгливых слов во рту перед ревущим человеческим морем. И просто музыкантом не стану. Фортепьяно забыло руку настройщика, и каждая клавиша издает звук падающей арфы.
К чему я пришел в двадцать восемь лет? Закончил высшие женские филологически курсы в пединституте, назвался журналистом и обманами и неправдами пролез в газетный листок «Арт-Афиша», чтобы за деньги, на которые и раскладушки не снять, еженедельно сообщать пятнадцати тысячам (тираж), что высеяли на культурной ниве от театра Пушкина до парка Горького.
И как в детстве, звала меня мама к столу, на тошный суп, отбивную с фиолетовой жилой, тугой, как тетива, которую не берет нож, и зуб неймет, и папа отстаивал золотом коронок пословицу, что «терпенье и труд все перетрут», а за спиной раздавался бандитский мамин посвист, лгущий: «Все жилки вырезала. Губами есть можно».
И вдруг – наследство, точно из девятнадцатого века, упало с книжной полки каким-нибудь Бальзаком или Мопассаном, выпорхнуло из переводного романа, шурша страницами. Бабка Тамара умерла.
Наследство. Для меня это звучало библейским словом «царство». За все муки, слезы, «заячьи лапы», за состарившиеся мечты.
И провинция, расщедрившись, вернула последний долг. В двадцать восемь лет я совершил тот поступок, ради которого еще стоило оставаться в родном городе. Сбылась мечта, изводившая меня когда-то ночами – плюнул в рожу школьной учительницы по алгебре.
Фаина Львовна, грузная, крикливая сволочь, пятнадцать лет назад изводила меня на уроках бранью и тупыми придирками. Говорили, что у нее слабый позвоночник. Она сама это с грохотом сообщала, когда плыла мимо столов, расшвыривая венозными ногами-тумбами наши, стоящие на полу, портфели. Седая, очкастая, красномордая, усатая, клокочущая злобой. Три островка в классе: курчавые арифмометры Ахмансон, Цейтлин, Вертицкая – только их огибала ее сокрушающая ярость.
В тишине контрольной работы Фаина Львовна нависала надо мной и неожиданно орала: «Списываешь, дрянь!»
Она выворачивала фиолетовые сальные губы в накипи слюны. Смердела табачным перегаром, скалила желтые клыки с черной коркой окисленного никотина. Красная рука, присыпанная мелом, как лепрой, вырывала из-под моего локтя тетрадь, в надежде найти под ней шпаргалку, и криво ухмылялись арифмометры…
Я мечтал подкараулить мразь промозглым черным вечером и столкнуть в канаву. Не смог. Много лет спустя мне снились алгебраические кошмары.
И вот, я встретил ее на улице, ползущую слизкую тонну, седую, в роговых очках – она почти не изменилась.
Все сжалось у меня внутри: «Фаина Львовна, вы помните меня?»
Ее близорукие вылупленные глаза вперились в меня сквозь мутные линзы. И я плюнул. Собрал всю свою желчь, всю слюну и харкнул ей в рожу, как яд, как кислоту.
Этим завершающим плевком край родной исчерпал себя.
Переехал. Конечно, дороговизна пришибла и бесконечные пространства, по которым некуда идти. Одинокий, без знакомств. Потыкался на кафедре МГУ, да уполз восвояси. Даже не самого труда испугался, а безнадежных поисков его. Не обнаружилось во мне ни азарта, ни деловой алчности, свойственные бойким выходцам захолустья.
Кирпичный чехол «волги» был давно, за копейки, продан бабкой сразу после смерти деда, и машина дряхлела приживалкой у какого-то дедушкиного знакомого. Прекрасная старая «волга» в отличном состоянии, черная с никелевой каймой – настоящий раритет. Я по газете продал ее. Довольно выгодно. Потом настал черед дачи.
Тогда же в последний раз я видел мать с отцом. Они нагрянули, как татары, за родительской десятиной – сказали, на ремонт. Пришлось отдать.
Мне вдруг открылось, что никогда я не хотел быть покорителем столиц и сердец. Школьные и институтские годы, путая слова, подменяя смыслы, я молил судьбу о жизни скромного рантье. И, казалось, вымолил.
У меня было все. Три комнаты. Из окна по вечерам – огни далекого МИДа. Покрытый лаковой слюдой паркет – в шерстяных носках можно скользить, как на катке. Обои с чуть облетевшим золотым тиснением. Ореховая мебель. Гедеэровская спальня. Стенка под вишню. Складной диван, прячущий внутренности с оранжевой обивкой. Зеленое кресло-кровать. Чешский хрусталь. Люстры из лжебриллиантовых колье. Два сервиза «Мадонна». Телевизор «Sony», черный валун, из тех, что делали на века, – шик пятнадцатилетней давности. Видеомагнитофон «Электроника», переживший новокупленный «Samsung». Добротный двухкассетник «Маяк». Проигрыватель «Вега» для винила. Старый «Аккорд» для пластинок на семьдесят восемь оборотов. Стиральная машина «Малютка» – пластиковый таз и крышка-центрифуга, вторая стиралка, похожая на жестяную бочку не работала. На кухне часы с кукушкой. Вечные холодильник «Днепр», ревущий и стонущий, в переводных картинках, и пылесос «Спутник», похожий на тот круглый агрегат, который сорок лет назад запускали в космос. Единственное, что пришлось докупить, это ноутбук «Toshiba» и две колонки для него.
Как лживая цыганка, гадал я себе счастливое бытье. Подвернется случай, куплю за проданную дачу квартиру, буду сдавать, а если что, из бабкиных хором в садовых пределах Кольца съеду на далекую Бабушкинскую, но снова с полными карманами, и доживу безбедно, сыто до глубокой старости.
Раз в неделю я доставал из тайника деньги. Шел в обменку, причем никогда в одну и ту же два раза подряд, чтоб не примелькаться – вон сколько возле обменок ворья шастает.
Через несколько месяцев я начал разбираться с моими вещевыми и духовными претензиями. Выяснил, что мне нужно и в каком количестве. Без чего обхожусь. Я узнал свои тарифы на уединенное гастрономическое безумство, развнедельный столик в недорогом ресторанчике, первый ярус в Большом Театре, и просто на непредвиденное.
Все было учтено в этом бюджете. Он виделся достойным и убедительным, не требовал работы, ну может, самую малость. Главное – соблюдать расходы. Я сросся с ним и не помышлял о другом бюджете.
Так ткался денежный вершок, которого как раз хватало на нагант.
* * *
Осенило! Из пальцев выпал карандаш. Нижняя губа дрогнула предчувствием слезы. Лжепрода́вец!
Как же я раньше не догадывался, что имел дело с подставным наемником? Боже мой, он даже не сказал мне на прощание пресловутое: «Если что, ты меня не знаешь» или «Забудь сюда дорогу». Ничего не сказал.
Так выяснялась вся правда огнестрельного товара.
Понятно, откуда взялся «макаров» и ТТ. Это была немудреная задача. Я вспомнил, как повторно ходил искать прода́вца. Никто не открыл. Отчаявшись, ждал во дворе. Знакомая старуха в синем и скромном, прямо из песни, фронтовом платке, та самая, что весело отказала мне в прода́вце, выгуливала звонкого старика. Орденоносная грудка его блестела как у зеркального карпа.
Они кружили по двору цирковым парадом, перекликались своими одинаково молодыми голосами. Их обоюдная забота не носила отпечатка супружества. Все решила сумка, надетая старухой через плечо. Отсутствие на сумке красного креста снимало прилагательные намеки о сестре медицинской. В итоге оставалась просто сестра.
Старик держался подпоясано и бодро, в нем виделась военная закалка и выправка – не просто слабый ветеранец в нафталине, а самый настоящий старичок-боевичок. Разговаривая, он громко командовал каждым словом.
Вот так и подтвердилась версия о бабкиной телефонной любви. Все сходилось: армия, сестра, мальчишеский голос.
Я горько подивился миру, в тесноте и обиде которого живу. Впрочем, было закономерным, что у бабки имелся посмертный сообщник.
У проклятого старика конечно же оставались с войны пистолеты. Так лжепрода́вца снабдили минимальным ассортиментом! В заготовленном исходе никто не сомневался. Хитрая раскладка цен не оставляла мне выбора. Спектакль поставили в квартире у старика и его сестры, впоследствии необходимой, чтобы отвадить меня от дома.
Что было невыясненным? Самая малость. Почему купили дачу именно за такую сумму, из которой я отваживался истратить не больше, чем требовалось на покупку наганта? Кто незаметно поучал, в каких пределах я смею отваживаться? Из каких неведомых расчетов исходил прода́вец, составляя лукавый прейскурант на оружие?
Головоломка больше не ломала головы. Ответы, точно ученики, обступили со всех сторон. Я приобнял их за хрупкие плечи: «Убил! Убил! Убил!»
* * *
Телефон.
– Пг’ивет. Не г’азбудила? Пг’едставляешь, я пг’осто была уверена, что петухи ссут по-ног’мальному, как собаки или люди. Оказалось, у них это пг’оисходит не диффег’енциг’ованно – кал и моча выводятся одновг’еменно – через клоаку. Только подумать, а такие, на первый взгляд, маскулинные птицы. Шпог’ы, гг’ебень…
* * *
Кажется, в ту секунду мои волосы, от висков, начали выгорать сединой ужаса.
Василиск! В народе говорили, что раз в сто лет петух несет яйцо, а если какая-нибудь баба выгреет его шесть недель под мышкой, то вылупится василиск, исполняющий все приказания своего инкубатора.
Мелкими иголочками слез закололо глаза. Нагант. Оборотень. Петушиный московский василиск. Он не оставит меня в покое. Он поклялся преследовать меня вечно, мстя за свою подмышечную мачеху!
* * *
Пришла в Москву Весна-Страшна. Вернулась лютая птица грач, с желтым клыком вместо клюва. Оттого вечно голодная. Летят грачи стаей в форме челюстей, кого встречают – загрызают до смерти.
Прилетают мертвоеды-скворцы. Строят им скворечники, чтобы думала птица, будто перед ней гроб с дырой. Залезет скворец внутрь, а там пусто. Выведет одного птенца, телом своим выкормит, пока не издохнет. Оттого скворцов всегда одинаковое число.
Вот, опять померещилось – нагант у виска щелкнул клювом.
Ведь и раньше бывало со мной, что слышались мне чья-то тихая речь, глубокий вздох, хотя некому было сказать и вздохнуть. Или насмотревшись до боли на солнце, я бежал в сумрак зашторенной комнаты, и перед ослепленными глазами как корабли наплывали зыбкие предметы, которых в комнате никогда не бывало. И тогда я понимал, что стул или торшер, увиденные мной – это нагревшаяся до кипятка в глазных сосудах и нервах кровь, несущая варево образов. И ошпаренный, одураченный мозг, чтобы отделаться, выдает солнечному фантому пропуск в предмет. Это «ничто» получает с мозгового склада форму – «стол», «торшер», или еще что-нибудь. И пока светит солнце, никто не узнает правды о зримых предметах, не отличит, где истинное, а где нагретый лучами обман…
* * *
Любая криминальная поэма с разгадкой – всего лишь пакт о коллективной паранойе на добровольных началах между автором и читателем. Обе стороны присягают свято придерживаться внутренних законов логики, прилагающихся к этому пакту, не задумываясь даже: уместны, объективны ли понятия логики и закона при помешательстве?
К примеру, сыщик разъясняет, попыхивая трубкой, почему некая особа преступна. Мы удивляемся, но верим доказательствам, и прозреваем, обретаем мудрый взгляд на прошлое, ставим жирно точку… а через ее орфографическую гнильцу в яблоко рассказа, только представьте, вдруг вползает психиатр! На кончике иглы дрожит лекарства солнечная капля, и прозорливый Шерлок обнажает для укола свои исколотые холмсы.
Что тогда?! По-прежнему ли безупречна в ваших глазах вся вышеизложенная дедукция? В моем случае было достаточно одного вопроса: откуда взялся прода́вец?
Окончательно топя подмокшую дедукцию, мысль нарисовала рыхлый, из провинциальных времен, блокнот, в котором сальные уголки страниц закручивались, как овечьи локоны. Там сразу отыскался телефонный номер, в упряжке «8.10», с носатым кучером – цифрой семь, везущим весь этот московский балаганчик кувыркающихся цифр: шестерок, девяток, неваляшек восьмерок, способных накликать пистолет – номер, который два года назад записал институтский знакомец, единственный полудруг, который частенько по моей просьбе, выкатывал ящик своего стола, открывая пузатенькую пистолетную рукоять: «Не лучший вариант, но все-таки спокойней». И я, соблазненный увиденным, робко клялся когда-нибудь завести подобную рукоять в ящике письменного стола…
* * *
Так ли виноват я, что однажды не заметил револьверной ловушки, в которой замысловатый механизм пускается от ничего не значащего поступка, фразы или сочетания того и другого?
К примеру, чистишь зубы в девять часов тридцать шесть минут, напеваешь под нос: «В юном месяце апреле…» – и сам того не знаешь, что безвозвратно повернулись невидимые шестеренки западни. С той секунды ты находишься не в прежнем мире, а на поверхности липкой ленты для мух, завернутой бесконечностью Мебиуса.
И гнусная каверза ловушки в том, что неизмененными остаются обыденные дела, связанные с ними маршруты, только нога ступает уже по ядовито-липкой дороге, куда ни направься. И слететь невозможно.
Родной бабкой я осужден на высшую меру. Китайскому чиновнику времен династии Цин присылали листок золотой фольги, который следовало положить в рот и резко втянуть воздух, чтобы закупорить удушьем горло. Меня изощренно приговорили Москвой. Прислали нагант.
Разобравшись в сути наганта, пишу льстивый, как Ломоносов. Сочинитель – не обязательно хороший топограф. Мой труд несколько притянут, но хвалебный жанр извиняет все эти недостатки. Пишу не без надежды выслужиться.
Итак: «Нагант не имеет корней и причин. Он – бесконечная делимость мира, коловоротом уходящая в тот день, когда Нагант был еще ядром мироустройства.
Он раскинулся на семи холмах. Опоясал Москву, Нагант Кольцевой.
Проспекты маршала Гречко и Вернадского, соединенные Ломоносовским проспектом, выводят помятую, будто написанную хмельной рукой, букву Н.
Ленинский проспект, в союзе с улицей Шестидесятилетия Октября и вырастающей из нее Профсоюзной, стекают вниз, пронзенные посередине все тем же Ломоносовским проспектом – А.
Варшавское шоссе, переходя в Тульскую, а потом Люсиновскую улицу в пересечении с Валовой – залихватское Г.
Второе А выписывает Проспект Мира, Сретенка, Большая Лубянка и Краснопрудная с Мясницкой. Их линии соединяет Садовая Спасская.
Дмитровское шоссе, Бутырская, Новослободская, разделенные поперечной Масловкой с Ленинградским проспектом, – второе Н.
И скромное Т – в пересечении Баррикадной с Новинским бульваром и Садовой-Кудринской.
Он повсюду. В драконьем изгибе Москвы-реки, перегороженный проспектом Андропова: район Нагатино. Только с прозрачной Н посередине.
Произвольные городские маршруты расписаны его контурами. По Сивцеву Вражку на Староконюшенный, с него на Рылеева – Н, вниз к улице Луначарского, с нее на Веснина и на улицу Щукина – А. Кропоткинский переулок – верхняя перекладина буквы Г, ее перпендикуляр – Неопалимовский первый, и выйти к опрокинутому второму А – слияние двух Тружеников и улицы Еланского. Дальше на Пироговскую Большую, с нее на Трубецкую, а с Трубецкой на Усачева – Н. По Усачева на Кооперативную, с нее на Доватора – Т.
Москва покоится на кириллических контурах Наганта».
* * *
На нынешнем временном этапе озарения какой-нибудь сторонний наблюдатель, глядя на весь этот раскинувшийся Нагант, мог бы заключить про меня следующее: «Его убила Бабушка-Москва».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.