Текст книги "Отцовство. Роман-дневник"
Автор книги: Михаил Эпштейн
Жанр: Воспитание детей, Дом и Семья
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 16 страниц)
7
С этих мгновений, как ты уже можешь запомнить меня, на мой отцовский дневник ложится тень будущего «дневника дочери», твоего неотвратимого слова и растущей памяти обо мне. Наступает пора новой ответственности – время, когда мы уже подлежим суду твоей памяти. Мы выстраиваемся в готовности номер один – перед будущим, которое проводит нам смотр. Я чувствую себя резко постаревшим – точнее, «еще молодым», таким, каким буду казаться тебе лет через двадцать. Раньше, когда мы не чувствовали в тебе эту способность запоминать, мы жили в своем времени, в своем возрасте, теперь же сразу распахнулась та невообразимая даль, в которую донесет нас твоя память. Ведь память расходится из настоящего сразу в обе стороны: в прошлое, которое мы запомним, и в будущее, которое запомнит нас.
8
Я давно ждал, когда ты начнешь ходить. Чуть ли не с твоего рождения это событие, «первый шаг», приобрело для меня значение дальнего рубежа, за которым начнется твоя самостоятельная, совсем уже непредставимая жизнь.
И вот я стою сегодня у этой черты – головокружительное чувство исполненного срока и исчерпанного будущего. Ведь это примерно то же, что идти к горизонту с его убегающей линией – и вдруг догнать и наступить на нее. Что теперь придаст направленность ожиданию? Школа, институт, замужество, внуки? Зыбко, условно, далеко по времени, да уже и не ты это вовсе. И вот выясняется, что ничего равного по значению первому шагу – столь же четко отмеряющего ход времени – еще долго не предвидится в твоей жизни.
В тринадцать лет я, для собственных лирических нужд, составил первую автобиографию – перечень основных событий: «Пошел в школу», «Написал первое стихотворение», «Впервые влюбился». Как ни старался я подробнее расписать свою жизнь, между датами рождения и поступления в школу робко поместился лишь один пункт: «Год. Научился ходить». И потом целых шесть лет прошли в исторической безвестности – а ведь так хотелось, чтобы пунктов набралось побольше!
Конечно, до «научился ходить» много происходит такого, что выпадает из собственной памяти, и если делать пометки, то в самом начале жизни они сольются в почти сплошную жирную черту, непрерывный хронологический праздник. Сколько всего «первого» уже было на твоем первом году! Впервые увидела свою ногу, впервые перевернулась на живот, впервые засмеялась, впервые взяла чашку, первый зуб прорезался… И вот, немного выйдя за календарные пределы первого года, но, по сути, завершая его, – первое отчеканенное слово, первый самостоятельный шаг.
Ну а дальше? Не есть ли второй год – неизбежное накопление вторичного, возрастание самой повторности в жизни? Больше запомненных слов, протоптанных дорожек, заученных действий и правил, всего уже бывшего, выпавшего в осадок из быстрокипящего первого года.
9
Через несколько дней после того, как ты начала ходить, мне вдруг показалось, что ты скучаешь – впервые в жизни. Какая-то рассеянность и незанятость вокруг тебя. Ты бродишь по веранде, любимые игрушки, ложки, стаканчики валяются повсюду в глухом оцепенении, будто вырванные и омертвевшие кусочки когда-то оживленного тобой пространства. В твоих глазах открылся какой-то проем, куда медленно переливается пустота нашего общего мира.
Я помню, как в этот непрерывно растущий просвет когда-то вошло твое сознание вины, – теперь он полнится новым сознанием, перед которым уже не один поступок твой, но все присутствующее и происходящее лишается оправдания, отпадает от смысла. Вот и тебя пронизала до глубины эта проклятая трещина, через которую убывает, ничего не прибавляя и не осмысляя, тягучая длительность времени.
И так день за днем. Ты уверенно ходишь, играешь, плачешь, смеешься – но все это стало меньше тебя, не заполняет целиком. Как будто в тебе открылся какой-то новый орган скуки и томления, и ты равнодушно отторгаешь мирок прежде любимых затей и забав.
Ты жила, чтобы жить, а этого уже недостаточно. Что-то иное просится в твою жизнь – и не может попасть, и просачивается пустотой. Словно парашют, до отказа набитый гудящим воздухом, упруго несший тебя к земле, теперь мягко садится и опадает вокруг тебя, сморщиваясь в складки. В твоем существовании нарастает второй слой, прозрачно-белый, колышущийся, как сдутая оболочка, окутывающий неподвижностью и немотой – хотя сама ты становишься все проворнее и лопотливее.
До сих пор ты и жизнь точно совпадали в своих границах. По тебе можно было судить, что есть жизнь в ее наступательном азарте, ежеминутной готовности быть всем, чем она может быть. И вдруг на моих глазах произошло расслоение, границы жизни раздвинулись, обводя тебя тонкой и все ширящейся каемкой, будто обсыхающей отмелью, на которую уже никогда не вернутся волны уходящего моря. Ты уже не совпадаешь со своей возможностью, ты определяешься в бедности того, что есть сейчас, и оставшаяся жизнь удаляется, проходит мимо тебя, и ее все больше и больше – той, что никогда не вернется.
Я гляжу на бедный пол с полуободранным линолеумом, по которому разбросаны твои игрушки, на бедный стол, где отсвечивает лужица пролитой тобою воды, на бедный день, пробирающийся сквозь осенние облака и сплетения ветвей к нам в окно. И это есть то, для чего ты родилась? Чтобы перебирать игрушки, передвигать тарелки, смотреть в окно, делать то, что бесчисленное количество людей уже делало и будет делать после тебя? И это тебе, Единственной, уготована такая участь?
А какую другую я могу тебе дать, если у меня – точно такая же, и я лишь твоею, еще неизвестною, обнадеживал себя?
10
Когда выручаешь человека из беды или выхаживаешь больного, все силы с надеждой устремлены к спасению – жить! жить! жить! Вся жизнь впереди видится как нескончаемый праздник и сама собой оправданная цель, до которой надо только дожить, найти последние средства дотянуться и оказаться в ней, как в уносящемся красном звенящем трамвае. И больной, обездоленный, отставший – догоняет, живет изо всех сил и во всю полноту надежды, пока не будет ему здоровья, удачи – жизни как таковой.
И вдруг… Как мелеет время, глубину которого, казалось, не исчерпать! Смысл был в каждой минуте, отчаянной, рвущейся, опасной, но все-таки приближающей к жизни; а теперь, когда впереди долгие годы, – что осмыслит их? Звенит себе трамвай, носится по одним и тем же рельсам. И прежние волнение и важность каждого шага: успеть – не успеть, попасть – не попасть – отступают куда-то перед легким, беспрепятственным мельканием столбов, домов, остановок. Вот это и есть оно – то самое – миллионами протоптанный, до железной колеи уплотнившийся путь?
Весь первый год мы с тобою спешили к жизни. Ты выздоравливала от небытия, и этот бурный приток сил, округление плоти, яснение глаз – все это вихрем счастья и самоочевидностью смысла несло нас вперед, с единственной, ни разу еще не обманутой надеждой, что твоя-то жизнь и будет всем тем, чем может быть жизнь вообще. И вот ты живешь, овладела движением и речью, и дальше летит время, уже не заполненное столь животворящим усилием. И ты – я угадываю это нашим общим «томлением духа» – не знаешь, куда деть себя в этом замершем мире, где вперед мчится, с металлическим звоном по рельсам, только время. Мы теперь – в одном с тобой мире, девочка.
Я вспоминаю, как ждал твоего появления, как изнемогал в здоровом и тщетном своем бытии. То была пустота перед взрывом, умирание – перед твоим рождением. Мог ли я думать тогда, что и в твою чудесную, спасительную для меня жизнь войдет эта же неразрешимая пустота, что она возникнет не откуда-нибудь, а из твоих глаз с их внезапным сквозящим просветом? Или опять мы ждем чего-то, что должно спасти нас обоих?
11
В такие минуты тягостной тишины и неприкаянности – мы вдвоем в дачном доме на краю огромного поля – ты становишься близка мне как-то особенно, по-человечески. Это слово так истрепано, что кажется, ничего уже нет в нем особенного. Но после всего надличного, божественного и бесовского, возникавшего между нами, я нахожу тончайшую прелесть и невыветрившуюся теплоту в том человеческом, что может по-новому нас объединить. Это такое малое, свое, отдельное, ни на что не похожее – человеческое. В огромном, распахнутом безднами сияния и мрака, эфирно просквоженном, астрально просвеченном мире человеческое почти так же мало, как муравьиное, ягодное, травяное, но оно – наше. В этом тесно-человеческом мы можем, наконец, сблизиться так, как не соединят нас никакие высшие силы, и так, что никакие низшие силы нас не разделят.
Помнишь, я возил тебя в коляске по полю, и дул ветер, очерчивая наше совместное одиночество… В какую неистощимую пустоту мира ты родилась! Потом все стало уплотняться, заполняться твоим зрением, слухом, лепетом, ползанием, быстрым разбуханием твоей ранней жизни. И вот ты заговорила, зашагала, устремилась все понять, испытать…
Но пока заполнялись пределы внешнего мира – та же пустота незаметно распустилась внутри тебя, раскрыла тусклые лепестки и глубокую сердцевину в твоем взгляде. Опять осень, октябрь, и опять мы канули с тобой в этот наземный проем, ветреное, продутое насквозь поле – только теперь оно в нас. И опять, чтобы не затеряться в нем, остается лишь знать: мы вместе, два наших одиночества бредут рядом и не потеряют друг друга.
Вот это и есть та человеческая малость, которая теснее всего может нас соединить, – малость двух былинок на ветру, сцепившихся корешками и ветхим комочком осыпающейся землицы. И если поднимет и понесет их ветер в скучную даль, то, лишенные всякой иной почвы, они найдут ее друг в друге, в слитном дрожании и сухой ласке сросшихся корешков.
XVI. Новая жизнь
Я радуюсь еще большему приобретению, чем предстоящему рождению второго ребенка, – ведь теперь и для тебя рождается новый мир, в котором ты – сестра.
1
26 сентября 1980 года. Две недели, как ты начала ходить. Два месяца, как тебе исполнился год. Два года, как вдохнули мы тебя в эту жизнь.
Узнай то, что мы с достоверностью узнали сегодня: у тебя будет брат или сестра!
Радуйся, девочка! Ты уже чья-то сестра.
«Брат», «сестра» – в этих словах есть какая-то целомудренная строгость, быть может, привкус монастырских обычаев, где ушедшие от всего мирского так именуют друг друга перед лицом общего Отца. Собственных братьев и сестер у меня не было, и понятия эти, лишенные семейной привычки, сразу явились как образы духовной посвященности.
С юности мне нравилась система «предустановленной гармонии» по Лейбницу: каждое существо – замкнутая монада, которая общается с другими не через двери или окна своего «я», а через общую основу, предустановленную от Бога. Эта связь личностей-монад через родительское начало и есть братство и сестринство: взаимная укорененность при полной независимости – два необходимых условия нравственного отношения между людьми.
Если религиозные отношения строятся по вертикали, от людей к Богу, то этические – по горизонтали, от человека к человеку. Семья – наглядная модель того, как этическое возникает из религиозного: отношения между детьми – из их отношений с родителями. Но у этики своя область равных и сопутствующих, где лепится новый, более полный и зрелый образ человека, не заданный ему от рождения. Отец и ребенок друг другу не «другие», ибо рожденный пребывал в родителе, как родитель пребывает в рожденном. Старшему – почитание, младшему – покровительство. Но опыт воспитующей взаимности можно по-настоящему почерпнуть лишь из отношений с братьями и сестрами.
Одиночество, благоприятное в минуты созерцания и вдохновения, все-таки, как постоянный удел «единственного» ребенка, очень опасно в нравственном смысле: замкнутость на себе, скрытность и отчужденность, склонность к соглядатайству. С ранних лет нужны «другие» и «равные», в отношении к которым развивалась бы высшая человеческая способность самосознания и самоотдачи: относиться к себе как к другому и к другому как к себе. Ведь не умея осознавать себя как другого, нельзя другого чувствовать как себя.
Конечно, всегда есть ровесники-одноклассники, приятели, соседи, но общение с ними по преимуществу социально, а не этично. Все-таки товарищ – не брат. Социализация бывает столь же мучительна и духовно разрушительна, как и ее антитеза – индивидуализм. Страх показаться смешным и неловким, стадный инстинкт, подражательная манера поведения, присущая детям и подросткам даже больше, чем взрослым…
Плохо оставаться все время одному и знать лишь себя, но не лучше и развиваться на отчуждающих примерах всеобщего, общепринятого. Нужна некая промежуточная область между одиночеством и социальностью – и это есть сестринство, братство. Здесь другое не отчуждено, а сохраняет близость и веяние своего, со-рожденного. Родительство и равенство, вертикаль и горизонталь даны тут в плавном переходе. Семейное, не сталкиваясь в упор с общественным, может постепенно расшириться до него, наполняя мир тем братством, которое не выдумаешь из головы, а лишь из родного корня вырастишь… Вплоть до всечеловеческого братства, в котором не устранять, а распространять надо теплоту дома и родства.
2
Я сетовал на неминуемую разлуку с дочерью – и в самом деле, уходя, я оставил бы себя в ней, но не рядом с ней. В ее брате или сестре я останусь с ней дольше и надежнее, чем в собственном исчезающем облике. Может быть, все дело отца – создать братство, в котором отеческое не выступало бы отдельно, как нечто возвышенно-подавляющее, но превращалось бы во взаимную любовь братьев и сестер, утверждалось силой их независимого тяготения друг к другу.
Сколько сложнейших вопросов взаимоотношения отцов и детей решилось бы на основе братства! Ведь отец не знает меры в своем стремлении судить и главенствовать, а ребенок – в своей склонности к непослушанию и своеволию; отсюда – сражения бесов и бесенят, деспотизм и капризность…
Брат же брату – и отец, и сын в одном лице. На брата переходит и отцовский долг: заботиться, воспитывать, опекать, – и сыновний долг: повиноваться, исполнять, поддерживать. Так же взаимно обратимы и права наши: требовать – и просить, задавать цель – и искать опоры. В реальной семье тот из братьев больше отец, кто старше, и тот больше дитя, кто младше, но частицы того и другого непременно есть в обоих. Полюбить ближнего как брата – это значит полюбить его и как сына, и как отца своего. Все братья, но одни по душевной природе – старшие, им нужнее послушание, другие – младшие, им нужнее ласка. Однако никто из людей не может и не должен быть в отношении другого только дитем или только отцом, но лишь тем и другим одновременно.
В братстве каждый восполняет в себе недостающее ему качество: отцовскую суровость – сыновней почтительностью, детскую шаловливость – родительской ответственностью. Через братское отношение к другому нам дано восстановить целостность в себе. Братство как слияние отеческого и сыновнего в каждом есть высшая полнота человеческого, которая нам завещана, может быть, даже высшее совершенство, чем позволил себе Сам Господь, ибо Он – только Отец, а мы – только дети Его. И не для того ли Он сокрылся от нас, чтобы мы познавали Его не в отдельности от себя, а друг в друге, Отца – в братьях и сестрах своих?
Конечно, нельзя не видеть, что отношения между братьями, как правило, прохладнее и суше, чем между родителями и детьми, именно потому, что лишены той однозначности, внутри которой легче достигнуть совершенства. Доступнее держаться чего-то одного, учительства или ученичества, чем восполнять его противоположным, уравновешивая в себе крайности. И особенно извращается понятие братства, когда кто-то из братьев, чаще старший, присваивает себе статус отца и перестает быть сыном брату своему, требуя почитания и послушания, но не воздавая ему таким же исполнением сыновнего долга. Сущность братства – именно в том, чтобы отеческое не переходило в диктат, а ребячье – в каприз, чтобы, исправляя взаимную односторонность, они создавали целостность в человеке.
3
Вот откуда у меня ощущение небывалого: отцом я становлюсь вторично, а ты сестрой – впервые. Я радуюсь какому-то еще большему приобретению, чем просто предстоящему рождению второго ребенка, – ведь теперь и для тебя рождается новый мир, в котором ты – сестра. Не в ком-то еще неведомом, а в тебе самой я ощущаю загадку новообретаемого родства. Ты – чья-то сестра, и значит – уже чья-то любовь и привязанность, игра и беседа.
Как это верно сказалось у Пастернака: «Сестра моя – жизнь». Жизнь как целое – всегда сестра, в большей степени, чем мать или жена. Мать покидает нас в середине жизненного пути; жена присоединяется на той же середине, раньше или позже. Отсюда разобщенность – либо во второй, либо в первой половине жизни. Но с жизнью, как с сестрой, не может быть разлуки. С начала и до конца она верная спутница всем живущим – с ней приходишь на свет и с ней, состарившейся, уходишь в могилу. Если люди на земле – братья, то жизнь – их старшая сестра, любимая дочь-первенец, родившаяся прежде всех других земных созданий, поставленная Отцом во главу творения. Жизнь – «премудрость Божья», которая, по словам притчей Соломоновых, веселится на земном кругу Его, и радость ее – с сынами человеческими (см.: Притч. 8: 31).
Вот что радостно – долгота пути, который вместе с тобой, как с сестрой, пройдет будущее дитя; вся полнота его земного срока может вместиться в твое сестринство. Ровно теплится на всю жизнь эта изошедшая из общего чрева теплота.
4
Теперь я лучше понимаю тот страх перед вторым ребенком, которым вначале обозначилась моя тоска по нему. Весной, когда дочери пошел девятый месяц, я вдруг начал думать о нем, представлять его, но боялся себе в этом признаться и не мог даже представить, что появится кто-то, с кем я делил бы свою любовь к дочери.
Вот первая, 9 марта 1980 года, запись о нем в моем дневнике:
«Не представляю, как мог бы я завести еще одно дитя, вдобавок к любимой девочке. Как раздвоить себя? Не то же ли самое, что еще одну жену завести, душу размножить на несколько душ? Как одною любовью любить нескольких?»
И даже составилась у меня теория: как человечество перешло от многобрачия к единобрачию, так, одухотворяя и олицетворяя постепенно силу рода и совершенствуясь в индивидуальной любви, перейдет оно и к единочадию, побеждая попутно голод, нищету, тесноту и прочие ужасы перенаселенности, происходящие от первородного греха. Если в каждой семье будет только одно дитя, то с каждым поколением человечество будет убывать наполовину. Это приведет через тридцать три нравственно возрастающих поколения и тысячелетнее царство родительской любви к последней и всесовершенной супружеской чете. Она останется бездетной, чтобы не обрекать единственное дитя на одиночество, и положит конец земной истории, произошедшей от греха; а возможно, окажется достойной вернуться в утраченный рай.
Господи, как я далек теперь от этой бедной, арифметически расчисленной фантазии! Правда, наверно, была в том, что я не хотел делить свою душу, пока ты нуждалась в ней целиком. Но что-то новое уже нарастало между нами – помнишь, ты испытала чувство вины, во мне возник твой судья, гневный и карающий, наша любовь стала расходиться на два долженствования… И вот я почувствовал, что тебе нужна душа кого-то равного, кто не осудит тебя, разделит нехитрые радости детства, – душа брата, с кем рука об руку сможешь ты идти свой путь.
Тогда – или еще раньше, в конце зимы, когдаты заметно выросла и стала незаметно отдаляться от меня, когда даже в твоем присутствии я ощущал разлуку с тобой, ностальгию по твоему прошлому, – потребность в новой близости уже коснулась меня, но я отогнал ее как угрозу еще большего твоего отдаления. Я не понимал, что стремления наши могут совпасть в самом их разладе, что встать между родителями и тобой сможет лишь тот, кто станет ближе всего и тебе, и нам.
И лишь летом, в нарастающей тревоге, открылось мне, что мы, уходя друг от друга, встретимся именно в том, к кому уходим, потому что он будет мне сыном, а тебе братом. И если уж настал черед отдаления дочернего от отцовского, то пусть я разделю тебя с тем, кто сам будет частью меня; я дам тебе возможность разлуки, равной новому соединению.
В этом и есть путь – уходить не в чужой мир, а в расширенное родство. Расходясь, мы будем возвращаться друг к другу; я приду к тебе в образе брата и пройду рядом не половину, но всю твою оставшуюся жизнь. Разве это не способ догнать тебя, остаться с тобой – вернее и ближе, чем это может сделать отец, всегда отстающий, исчезающий в прошлом?
Тогда мое желание другого ребенка, поначалу затаенное в тревоге за тебя, стало уже неотвязной мыслью и зреющим решением. Чья-то душа просилась к нам. Та скука и пустота ранней осени, вокруг которой мы с тобой объединились почти по-братски, – не очертилось ли ею место того, кто должен был возникнуть среди нас, кого нам недоставало? Дух, чтобы воплотиться, должен сначала освободить место для себя. Это братство тоски, недавно сплотившее нас, уже было тоской по истинному братству – такому, где моя участь не стать братом тебе, но родить тебе брата.
…И еще одна радость, наиболее осязаемая: Олины рубашечки и штанишки, пеленки и распашонки, из которых она уже выросла, вновь впитают тепло и запах новорожденного тела, вернутся из тех ящиков и коробок, куда вдруг оказались выброшенными после каждодневного служения. Жизнь возвращается в покинутые пределы, от которых отступила, казалось, навсегда.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.