Электронная библиотека » Михаил Генделев » » онлайн чтение - страница 5


  • Текст добавлен: 4 июля 2017, 15:21


Автор книги: Михаил Генделев


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Уязвленная душа
 
1 Трепетом только и дышит строфа —
и только печалью радость жива,
 
 
и в праздник сердцá точат слезы свои
по душам, корчуемым как деревa.
 
 
5 «Друг! сыну ли десяти и шести
над собой поминaнья тянуть слова,
 
 
коли рденье отроческих ланит
и с маковым цветом сравнишь едва?»
 
 
Сердце – вот кто с младых ногтей
10 над Душой моею вершит права,
 
 
Честь и Разум под руку взяв свою,
а Душе на долю – алчбы лихва…
 
 
«Что ж яриться? на каждую из отрав
найдется целительная трава;
 
 
15 в слезах что прoку? к чему в беде
слезами политые рукава?»
 
 
А на что уповать? Он не близок, день,
когда лопнет страданий моих бичева,
 
 
и Гильaда бальзам не вкусивши – умрет,
20 тот, с Душою не имущей Естества.
 
Леви Ицхак из Бердичева
(ок. 1740–1810)
«Гутен морген, доброе утро, Господь Всемогущий…»
 
Гутен морген, доброе утро, Господь Всемогущий.
Я, Леви Ицхак, сын Сары из Бердичева,
пришел к Тебе, Господи, потребовать ответа:
Что Тебе от Израиля?
Зачем Ты взвалил себя на сынов Израилевых?
Все слова свои Ты обращаешь к сынам Израиля,
и все, что заповедал Ты, Ты приказал сынам Израиля!
Или нет других народов у Тебя?
Римляне, персияне, вавилоняне?
Что говорят германцы? Германцы говорят:
наш закон – превыше законов всех.
Римляне – что говорят они? Наше царство
над царствами всеми.
Но я, Леви Ицхак, сын Сары из Бердичева,
заявляю пред Тобою:
Да возвысится и да святится Имя Твое!
И не сдвинусь с того, где стою,
и стоять буду.
Конец настанет тьме рассеяния нашего —
и в конце рассеяния нашего
Да возвысится и да святится Имя Твое!
 
Иосиф Паперников
(1899–1993)
Меж польскими деревьями
 
Больше в стране, именуемой Польшею,
в парке не носятся Шлойме и Мойшеле,
Сарка не бегает взапуски с Леею
польскими ясеневыми аллеями.
 
 
Больше не светится окнами спаленка
тех близнецов, тех разбойников маленьких,
что на катке воевали друг с дружкою,
по льду лупя самодельными клюшками.
 
 
Только поземка танцуется Польшею
вдоль по жидовским кварталам заброшенным.
Тишь поселилась под старыми крышами,
мыши, как дети, и дети, как мыши там.
 
 
Тихо в стране, именуемой Польшею…
 
Дан Цалка
(1936–2005)
Идешь по Риму
 
…Идешь по Риму. Наизусть. Всех таинств причастясь его.
В гробу видавши этот Рим когда еще… И бешенство
сужает белые зрачки, и с закушенною губой
на город щуришься, что мы, что так любили мы с тобой:
на всю двусмысленность его объятий – хваток-наизлом,
на кодлу «rerum dominos», на них, стоящих за углом,
прекраснолядвийных рабынь, чьим тушкам достает страстей
меж унижением своим и тошной волею своей.
«Какая гадость! – пишешь ты: какая низость! сколько лет
дышу я воздухом тюрьмы, которой и названья нет!..»
 
 
…А вкус «кастельского» уже претит пресыщенным устам?
увял букет? вин аромат лелеять нёбо перестал?
и намозолил бельма Тибр? Джаниколо у нас пустырь?
базар провинциальный? А – когда и вспоминаешь ты —
как пировали напролет на холме «Рафаэля» при
игре на кровлях городских лучей медлительной зари,
как слепо столбенели пред каскадов водяной резьбой,
как папских скиснув… – говоришь: «Мы были молоды с тобой».
 
 
…Ты Константиновой стопы прожилки счел б и в темноте.
Не харч в трактирах смаковал – трактирных пиршества
страстей!
Ты слышал грай ворон в речах политиков и, как с листа,
читал по рылам, что маразм вписали подлость и тщета,
когда, напротив их гнезда в «Мороженом “Джолитти”», мы
подглядывали их возню из подворотен полутьмы.
 
 
«…Не-кро-поль» – медленно цедишь со всей гадливостью,
давно
отворотившись к городам отдохновенья сердцу, но
ты ль не сходил за своего в шатре роскошной голытьбы,
то Вечность на песке времен раскидывает, чьи столбы
в рост божествам – Агафье, глаз ее слезинкою горит —
и – Эрос Буйствующий… Взгляд стекает в боен лабиринт,
где страждут пилигримы. Но – причастны к тайне счастья мы:
«Рискуй украсть!» – чему залог – наше цветенье средь зимы!
 
 
…Да! одиночество – болезнь, но несмертельна эта боль.
В рассвета пепле, да склонит тень Эвридика над тобой!
скует дыхание, распнет среди простынной белизны,
но – ты, тоскуя, вспомнишь Рим прелестный наш,
где даже в сны
врывался город-Властелин Неулестимый, чья рука
при склоне дня над головой вздымала монументы, как
секиры, он – сокрывший лик под рябью ста карикатур —
Рим – весь во всем и весь нигде, как по изгнании – Сатурн!
 
 
…И тот ночной концерт в саду, когда, при факелах горя,
и – от предчувствия! – лицо цвет принимало янтаря,
и как всегда полувсерьез шептал ты, вспоминая ту,
трамвайной незнакомки «ах, божественную красоту»…
 
 
…О, как терзает нежный слух квартет потасканных бродяг,
бродячих музыкантов, что поют на мертвых площадях,
(однако, с наслаждением мурлычешь их мотивчик, да?) —
еще бы! римлян сучью кровь – ты презирал ее всегда…
 
 
…Ты охолопел. Виртуоз Посланий-В-Склянках-По-Водам!
Рим – барин твой! А ты ему настолько душу запродал,
что трусишь, что твоя хвала простая Риму так проста,
что слух плебейский не почтят твоей духовности уста!
 
 
или любовь так велика твоя к нему, что стала всей
твоею жизнью? и – нельзя! как только обожраться ей?
и что любовь самим должна тобою быть осквернена?
и только через скверну путь в мир из Горчичного Зерна!
 
 
…Ты – прав. Не принесли года свободы мне и счастья – нет!
И все еще привержен я пристрастьям юных наших лет.
Но тыще бесов дав приют в себе, я не менял лица,
но не осмеливался сам рубить наотмашь, до конца
 
 
по тонкой паутине над провалом черной пустоты;
как Гулливер!.. Чтоб боль! чтоб боль! чтобы – от шеи
до пяты!..
чтоб шорох боли в волосах!.. чтоб кожей всей своей: я – жив!
 
Иегуда Амихай
(1924–2000)
От переводчика

Иегуда Амихай – самый знаменитый поэт современного Израиля. При личном знакомстве он производит впечатление сдержанного, даже тихого, очень воспитанного и скромного господина. Тем не менее его очень много. Он занимает много места в Израиле, в культурном пространстве страны. Иегуда Амихай – поэт страны, признанный страной.

Он не герметический гений, гений поэзии послезавтра или никогда.

Он не имперский, бронзовеющий на глазах, певец истории и государства.

Не элитарный поэт (узкий кружок своих…). Амихай – поэт-демократ. Он для всех.

По-моему, Амихай не рискует в стихе. Поэтический темперамент не понуждает его к прогулкам по канату, не чреватым падением лишь при полной вере в наличие этого волоска над бездной. В этом смысле Амихай похож на Бродского – прочностью и безрисковостью поэтики, традиционализмом.

Содержание стихов Амихая – поэзия, увиденная и нащупанная в миру, в бытии, метафизика ему не чужда, она не объявлена, но дает о себе знать холодком, метафизическим сквознячком его стихов. Но стихи эти открыты для прочтения и соучастия, открыты читателю, выданы современникам на сопереживание.

И при этом его поэзии свойствен аристократизм. Того толка, когда за простотой изъяснения стоит изысканность речи, добротная, джентльменская ясность – ясное сознание.

Натравить хищные воспоминания
 
Сегодня я думал о ветре в твоих кудрях,
о том, насколько раньше тебя я пришел в этот мир,
о вечности, куда я раньше тебя уйду.
 
 
О пулях, нашедших не меня на войне,
А моих однополчан,
которые были лучше, чем я,
потому что не продолжили жизнь, а я жил,
 
 
о том, как ты стоишь летом голая перед плитой,
и о том, как, прищурясь, пытаешься дочитать страницу
при последних лучах уходящего дня.
 
 
Смотри: мы получили больше, чем жизнь.
А теперь надо взвесить все, все оценить в тяжких снах
и натравить нашу хищную память на то,
что есть «настоящее время».
 
Белая негритянка
 
Опять тоска моя и томленье,
когда на чужие смотрю освещенные окна:
кто?.. – некто… что? – стоит… где? – перед зеркалом… Или
уже снегопад состоялся внутри, в спальне,
посторонний король лег по королевскому праву на женщину,
что могла и должна
быть моей.
 
 
Белая моя негритянка!
С Абиссинской улицы,
с фальцетом дерзкого пацана,
не успевшим сломаться.
 
 
С нею, в горячей ванне.
А из соседнего переулка доносит обрывки диспута
на религиозную тему.
 
В моем времени, в твоем пространстве
 
Мы бывали вместе
в моем времени, в твоем пространстве.
Ты представляла место, а я – время.
Покой, тишина и тигрица – уживались в твоем теле, покуда
то в цветах, то в шелках, то в белом, то припав и отпрянув,
неслись мимо нас времена этого года.
 
 
Всем в себе человеческим мы поступились ради тигриного
права
на безмятежность, вечность, но и на готовность
в любую минуту полыхнуть и сгореть без остатка,
как сухие травы горят на исходе лета.
 
 
Я делил с тобой дни. Ночи.
Мы переглядывались с косыми дождями.
Мы не видели снов.
 
 
Сны нас не посещали. Мы не были «точно сновидцы».
Покой и тишина ночевали в нашем безумье.
В моем времени. В твоем пространстве.
Все это не иначе как сновиденье,
а тебе – сновидения в эти ночи
возвещают конец нашего романа.
Как возвещает множество чаек
о близости берегов.
 
Сонет
 
На их войне, четыре года, отрешив
себя от гнева и любви к врагам, отстранясь,
мгновенья безмятежности души отец
копил для нерожденного меня.
 
 
Мгновений горсть. Под бомбами, в песке
кровавом горсть собрал, ее сберег
и с нею рядом сохранялся в вещмешке
отцовой мамы каменный пирог.
 
 
Он складывал в глаза завалы тел —
пускай его глазами я взгляну —
он возлюбить, запомнить их хотел,
чтоб я не лег, как неопознанный мертвец,
он трупами набил глаза. Ошибся мой отец:
я шел на каждую свою войну.
 
Мы были удачным изобретением
 
Они ампутировали, отъяли
бедра твои от чресел моих.
Со мною они
всегда полевые хирурги.
 
 
Они расчленили нас, разобрали
на тебя и меня. Инженеры.
 
 
Жаль. Мы были удачным изобретением любви,
мы были любовной конструкцией:
биплан из мужчины и женщины,
с крыльями и со всем прочим:
немного взлетали,
немного летали.
 
Хаим Гури
(р. 1923)
От переводчика

Хаим Гури – знаменитый и авторитетнейший поэт старшего поколения, живой классик живой поэзии Израиля. Знают и читали его все. Так же как школьные хрестоматии не обходятся без Х. Гури – хрестоматийная его биография очень интимно родственна истории Эрец-Исраэль, и история не обошлась без него.

Вот его торжественная биография. Родился в 23-м году в Тель-Авиве, в семье российских евреев, через четыре года после их приезда в Палестину. Это так наз. «Третья алия», алия послереволюционная. Пароход «Руслан» увез беженцев из бушующей страны (как знать, может быть, сегодня из бурлящей, смятенной России выезжают родители нового израильского классика? Как знать…). По крайней мере – в семье говорили по-русски. Хаим русского не знает.

Учился в «рабочей» школе, в сельскохозяйственном училище, в Иерусалимском университете: занимался ивритом, ивритская и французская филология. Слушал курс современной французской литературы в Сорбонне. (Париж его молодости до сих пор подает реплики в стихах Гури.) Французский Гури знает.

Традиционная офицерская карьера местного «аристократа»: Пальмах, старший офицер курсов подготовки кадров десантников (Чехословакия 47–48 гг.), все войны Израиля, включая Войну Судного дня, которую прошел уже в годах и в чинах – полковником… Все литературные премии Израиля, включая «Прас Исраэль» в 88-м году. За поэтическое творчество.

Государственные поручения: как в 47-м году он обеспечивал переправку еврейских беженцев из Европы в Палестину, для чего был послан в Венгрию и Чехословакию, так пару лет назад – занимался вывозом эфиопских евреев из Африки.

Хаим Гури поэт, прозаик, драматург, публицист, сценарист документально-художественных фильмов (премия «Золотого орла»), журналист (премия Соколова за книгу «Напротив стеклянной клетки» – дневник процесса Эйхмана), член редколлегии газеты «Давар».

Это парадная биография. А судьба…

17 книг на иврите, не считая переводов на языки. Это судьба, потому что есть другой Хаим Гури – поэт Гури, чьи лирические стихи – чей корпус поэзии – эпос новейшей истории Израиля, живой, кровоточащей и поющей новой старой истории.

Его поэзию отличает повышенная пристальность эпитета, завышенная точность метафоры, высокая культура сдержанной речи, европейская элегантность интонации, сочетающаяся с израильской солдатской хрипотцой, ирония. Ирония не заменяет поэзию, но способствует ее устойчивости в непоэтическом мире.

Переводить Гури – удовольствие, и удовольствие трудное: весьма часто его прозаизмы оказываются на поверку исполненными самого высокого поэтического напряжения, а, казалось бы, самые что ни на есть патетические пассажи заминированы аннигилирующим сарказмом, насмешкой над историей – хрестоматийной, т. е. плоской, над временем – суетным, над славой – приходящей и проходящей, над самим собой – классиком Гури. Друзья зовут его Джури…

План дневника
 
Полночь. Ночи тысяча девятьсот сорок седьмого года.
Одна из полночей того января.
 
 
Снег на городе, который – был.
Снег на городе, которого – нет.
 
 
Снег на лохмотьях его одежд —
драных шелках эпохи кайзера,
времен гусар,
времени вальсов.
 
 
Ночь – над батальонами татар,
марширующих по бульвару Марии-Терезии.
Над взрывами американского хохота
возле дворцовых решеток Шенбрунна.
Над пачкой «Пелл-мелл» —
цена девчонки в ночной рубашке.
Над банкой тушенки «Булл-биф» —
цена ее двух ночей.
 
 
Грузовики «Джойнта», как неотложки,
подкатывают к «Ротшильд-шпиталь»,
подвозя травмированный еврейский народ,
меняющий на толкучке фотоаппарат
на горсточку робкой надежды.
 
 
Ночь в баре «Казанова».
Черные из «US-Army» в красном топчутся свете
со златокудрыми девушками.
Снег на невыговоренных словах,
принадлежащих мертвым.
Полночь. Одна из ночей сорок седьмого года.
Ночь – на ампулах, приготовленных
для уколов в мышцы зараженного города.
 
 
Снег – на улицах.
«Запретная зона» (на четырех языках).
Выходит, что вход в квартал опасней самой войны…
 
 
Снег – на бронзовых крупах коней,
морозом схваченных на бегу.
Снег – на каменных девах,
еще сберегших свою невинность.
 
Выбор
 
Правду,
всю правду,
ничего, кроме правды.
 
 
Голый,
как новорожденный.
Голый, как омытый мертвец.
 
 
Ни города – убежища,
ни рогов храмового жертвенника – ничего
на опускающемся горизонте.
 
 
Голый, голее некуда.
Один. И нет одиноче.
 
 
Язык – за зубами.
Если язык развяжется…
А если в конце концов —
язык развязать?..
 
 
Голый. Лицом – к горам.
И не поднять руки, чтобы отстраниться.
 
 
Эта усмешка отрогов гор,
когда человек произносит: «Я…» —
и все. И больше ни слова.
 
 
Вороны вносят имя его
в свой черный список.
 
Разлом
 
Сирийско-Африканский геологический разлом
пролег через мой хребет:
дымы… эхо вулканов… и т. д. и т. п.
Идя навстречу волнам слухов о тектонике дня —
выйдете на меня.
 
 
Я – живое свидетельство катаклизмов —
еще чадят опаленные скалы —
смерти моей по плечо.
 
 
Но что я помню?.. кроме как – птичьи стаи
за полчаса перед трясеньем земным…
Беженок-птиц – перед землетрясением, беженок в небо,
в сохраняющие дистанцию с нашей землей – небеса…
 
 
Воды сходят теперь уже в другие моря, куда
и смывают наносы прежних клятв, долгов, обещаний…
Дура беспамятная – вода!
…от отчаяния тотчас
исцеляющая вода!
 
Осенний вечер в Мабийоне
I
 
Октябрь. Сумерки. Мабийон.
Этот вечер – он ни Богу, ни времени…
Он ничей, он не принадлежит ни эпохе,
ни родине,
расположенной где-то в области сердца.
 
 
Низкого небольшого зала
нависшие потолки. Подвал. Своды подвала,
в котором от сих до сих – с десяти до пяти —
тебе позволено вычеркивать имена и даты,
физиономии населенья столицы,
позволено быть одному. С собою наедине.
Один на один. И никого за плечами,
и никого у плеча —
сам себе город без стен и не за что уцепиться.
 
 
Один в бутафории тесного зала —
собрания галлюцинаций,
битком набитого сонмом призрачных лиц,
жарко и медленно выплывающих из декораций.
Один на один и с собою наедине.
Не имея ни в прошлом начал,
ни в будущем продолжений.
И нечему продолжаться.
 
 
Один.
Настоящее время высвечено и освещено.
В жизни уже никто не окликнет.
Хотя бы одно лицо
родное. Но ни души.
Все вокруг – чужие.
 
II
 
Ночи,
сами приближающие себя к зиме.
Ночи
начинаются рано – в пылающих фонарях.
Ветер встает
весь в листопаде
и пешком идет по столице,
лицо которой задолго выучил я
по слухам о ней —
и с книжной узнал страницы.
 
 
Эта осень
совсем не похожа на осень в моей стране.
Парки не те, аллеи не те…
Мысли о ней тесней,
готическим набраны шрифтом,
чтоб уместиться
в головах горожан, идущих навстречу мне,
повадкою всей и одеждой принадлежащих
осени в их столице.
 
 
Осень весьма не похожа на
осень в моей стране.
И когда в назначенный час заката —
для прогулки с собою наедине
чужестранец покидает отель,
он на город смотрит в упор
и слушает его гул,
соображая,
какая часть города есть
гранит и литой чугун,
а какая —
легенда серая и чужая.
 
III
 
Вспышки фонарей не отпечатали на брусчатке
негатива тени его, не сохранили его шагов.
Фонари свет бросают на мост, парапеты, реку,
на человечество города, где ни одного человека,
бывшего другом ему. Или врагом.
 
 
Вечер по табелю – от прохлады до лязга зубов —
в счет декабрьско-январских долгов
раздает авансы,
парк обходя кругом.
 
 
Чужак продолжает – шаги продолжает,
попытки потеряться
то в нежилых адресах,
то в ночи, то во тьме,
то в огнях,
на краю которых
смыкаются
низкие облака.
 
 
Чужак продолжает – идти,
притворяться не собою,
но опять одиночкой
(по-другому притворяться не удается)…
 
 
…не разыскивается
…не виновен
…не помнит
…не сознается
 
IV
 
Я стоял в центре площади,
в сердце розы ветров.
В городе,
где имени нету мне и времени нету мне.
Посередине жизни моей —
лет, расходящихся от меня.
 
 
Я стоял в сумерках —
на грани ночи и дня, —
подпирая стену, чей век – древней моего,
а тяжесть и крепость – прочнее моей,
под грозовым фиолетовым небом, краем
еще принадлежащим дню.
 
 
Я стоял под обложенным низкими тучами небом —
без штандарта над головой,
без столицы своей за спиной,
я стоял со сжатыми кулаками,
полными слабоумного прилежанья
и радостной памяти войн.
 
V
 
В ночи нет следователя. И
подследственного – нет.
Агента справедливости,
спешащего вслед моим шагам
в пустынном переулке или вдоль парапета
над холодною рекою,
в которой только фонари полощут свет.
Кодекс причастности,
как и законы притяженья,
случайная мелодия затрет.
Здесь длится ночь
полгода – каждый год.
 
 
Меж (дальше некуда) какой Европы зданий
плутает некто – чужестранец,
обходя бочком не разделявших
ни его грехов, ни покаяний —
и слыхом не слыхавших о таком?
 
 
Для них – не стоящим вниманья пустяком:
он жив? он мертв? он здесь? он далеко?
На гору Мория он не полезет сам.
Отчет о том, как прожил годы,
в клочки! И по ветру – и отлетают к небесам —
порхать над родиной чужой свободы.
 
VI
 
Когда бы ты меня не удержал,
то я бы путь спокойно продолжал
по направлению (в конце концов, что может здесь
произойти?)…
Шел, чтобы к вечеру границу перейти.
 
 
Вергилия не пригласивши конвоиром,
авось и потерялся бы в ночи;
далеко-далеко за этим миром
под псевдонимом… И – ищи-свищи…
 
 
Айда в Возможное! Оно открыто.
Без тяжести в ногах, недвижности гранита —
пойдем вслед дню, сошедшему во тьму.
Пойдем! Без всяческих «зачем?» и «почему?».
 
 
Пусть нет благословения тебе,
но нету и проклятья на судьбе!
Здесь в моде песенка, мотив ее хорош,
а в ней рифмуется и стоит медный грош:
амур-тужур, дружок, амур-тужур…
 
 
Ворота распахнутся, задрожат!
Войдем. Одна средь многих – госпожа
стоит в толпе, одна освещена
она багровым отсветом печей,
в которых этой Ночью-Всех-Ночей
пекут хлебы Таинственных Вещей.
 
VII
 
Ибо там,
там привратник спал у порога
и поэтому – нараспашку
были ворота.
За железными створами их —
дорога
в города и ночи
иного рода.
 
 
Именно там, где сияют люстры,
мелькают рожи —
там безымянный этот архипелаг
и расположен,
там – в зияньи меж местом и временем.
И книга у края стола.
 
 
Но тоже не любопытствуй, прохожий!
Остановиться —
и книга захлопнется
на самой нужной странице:
книга закрыта…
Рука сжата в кулак.
Именно отсюда и исходят
самые совершенные
легенды о грехах наших
и прегрешениях,
увлекательнее которых нет на земле…
 
 
Рука, так и не прикоснувшись к ним,
отдернется.
И бессильно уляжется на столе.
 
VIII
 
Святая Земля. Караванный «Путь голода»,
марева вид:
мóрок Имáры
за озерами зноя стоит.
 
 
Тень мою топчут мои же сандалии. Полдень.
Соленый поход до Эйн-Трейбы – следы…
Обморок под хихиканье горькой воды.
 
IX
 
Исходная позиция. Позиция наступления.
Ночь:
полу-жизнь, полу-моление.
 
 
Там —
благостью осененные,
избранники, посвященные,
праведники
славного города
славы-и-справедливости —
славное,
праведное население.
 
 
Там —
солнце Гивона!
луна Аялона!
источники трепета, величия духа
повсеместные проявления…
 
 
Исходная позиция. Позиция наступления.
Одичавшее солнце. Оскал
черепа, доставшегося по наследству
воронью и пустыни лютым пустым пескам,
а также торжественным годовщинам,
перипетиям, следствиям и причинам
(и явленьям реальности – но слегка).
 
 
Свет на человека! И на
глаза зажмуренные!
А затем
весь свет – на будущее. Освещена
долина сухих костей.
 
 
За ней – мозаичный храмовый фриз,
лестница: вверх – вниз —
и – наискосок
носились ангелы вверх и вниз
и с веселием пели…
И никакого спасенья
ни от них, ни от их голосов.
 
X
 
Черный рояль умирает степенно
среди нот своих и бемолей,
черный рояль издыхает.
И – желтый врубается верхний свет.
Свет на лужах краденой,
а значит, сладкой
воды – играет.
Желтый свет на клятвах тех,
кто забивает гол в свои же ворота,
желтый свет на мечтателях и на любовниках – свет.
 
XI
 
Нынче пустые стоят баррикады.
Никто не стреляет.
Слякоть. Дождь и туман.
 
 
Героику
мы отложим до завтрашнего утра.
Сегодня ночью
никаких протестов писать не буду.
Пусть их!.. Не обнажу клинка.
 
 
Сегодня судьба —
ослепленный Самсон
чудовищными плечами
не обрушит капища колоннаду,
и никакой Амос —
во тьме и буре —
не высадит раму окна отеля,
чтобы проклясть
справляющих праздник в дымной ночи Бет-Эля.
 

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации