Текст книги "Остаюсь оптимистом"
Автор книги: Михаил Горбачев
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Это был первый настоящий урожай. Собрали на круг по 22 центнера с гектара. В те времена – особенно после неурожайных лет – результат небывалый. А тогда с 1947 года действовал Указ Президиума Верховного Совета СССР: намолотил на комбайне десять тысяч центнеров зерна – получай звание Героя Социалистического Труда, восемь тысяч – орден Ленина. Мы намолотили с отцом 8888 центнеров. Отец получил орден Ленина, я – орден Трудового Красного Знамени. Было мне тогда семнадцать лет, и это самый дорогой для меня орден. Сообщение о награде пришло осенью. Собрались все классы на митинг. Такое было впервые в моей жизни – я был очень смущен, но, конечно, рад. Тогда мне пришлось произнести свою первую митинговую речь.
Можно сказать, что 1948 год был для нашей семьи если и не счастливым, то во всяком случае удачным. Хорошим он стал и для страны: первый послевоенный год без карточек. И хотя при их отмене цены на продукты и промтовары выросли в несколько раз, все-таки создавалось ощущение, что жизнь постепенно налаживается.
* * *
В 1947 году, 7 сентября, когда мне уже было шестнадцать лет, родился мой младший брат. Помню, ранней зарей отец разбудил меня и попросил перейти в другое место. Я это сделал и опять заснул. Когда проснулся, отец сказал, что у меня теперь есть брат. Я предложил назвать его Александром. Жизнь сложилась так, что уже с 1948 года я жил фактически отдельно от семьи. Брат рос, получая сполна внимание и любовь отца и матери. Другими были его детство и юность. Все это сказалось и на характере, на отношении к жизни. У Александра все было иначе. Мне кажется, проще и легче. Мне это не очень нравилось, и я пытался подогнать под свои жизненные установки. Долго я с ним «воевал», кое-что удалось. Но все же Сашка остался самим собой.
После страшной войны страна поднималась из развалин. Когда несколько лет спустя мне приходилось ездить в Москву и обратно, я побывал в Ростове, Харькове, Воронеже, Орле и Курске. И везде – руины, следы чудовищных разрушений, оставленных войной. Несколько раз в Москву я ездил через Сталинград. Специально делал так, чтобы туда попасть утром, а выехать в Москву вечером или ночью. Ходил по городу, поднимался на Мамаев курган, усыпанный, даже спустя семь-восемь лет после Сталинградского сражения, осколками бомб, мин, снарядов. Побывал на местах самых тяжелых боев. И осталось в памяти, как постепенно, год от года поднимался новый город.
Трудно жила страна. Не жизнь, а борьба за выживание. В годы войны люди понимали: надо спасать землю свою, свое Отечество. И думали: вот кончится война, победим, тогда заживем. Но и с окончанием войны, особенно в первые годы, мало что изменилось. Опять тяжкий труд и опять мечта: вот отстроимся, восстановим все и заживем наконец по-людски. Надежда одухотворяла даже самую изнурительную, унижающую человека работу, придавала ей смысл, помогала переносить все тяготы.
Так и сводили концы с концами. Все было в том времени – и тяжкое, и радостное, и горе, и надежда. Это было противоречие самой жизни. И тем, кто сегодня обращается к нашей истории, надо уметь поставить любой ее период, каждый факт в более широкий контекст. Иначе ничего понять невозможно. Ни тех событий, ни тех людей.
Сейчас, оглядываясь на прошлое, я все более убеждаюсь в том, что отец, дед Пантелей, их понимание долга, сама их жизнь, поступки, отношение к делу, к семье, к стране оказывали на меня огромное влияние и были нравственным примером. В отце, простом человеке из деревни, было заложено самой природой столько интеллигентности, пытливости, ума, человечности, много других добрых качеств. И это заметно выделяло его среди односельчан, люди к нему относились с уважением и доверием: «надежный человек». В юности я питал к отцу не только сыновние чувства, но и был крепко к нему привязан. Правда, никогда друг с другом о взаимном расположении мы не обмолвились даже словом – это просто было. Став взрослым человеком, я все больше и больше восхищался отцом. Меня в нем поражал неугасающий интерес к жизни. Его волновали проблемы собственной страны и далеких государств. Он мог у телевизора с наслаждением слушать музыку, песни. Регулярно читал газеты.
Наши встречи превращались нередко в вечера вопросов и ответов. Главным ответчиком теперь стал уже я. Мы как бы поменялись местами. Меня в нем всегда восхищало его отношение к матери. Нет, оно было не каким-то внешне броским, тем более изысканным, а наоборот – сдержанным, простым и теплым. Не показным, а сердечным. Из любой поездки он всегда привозил ей подарки.
Московский университет
Школу я окончил в 1950 году с серебряной медалью. Мне исполнилось девятнадцать лет, возраст призывной, и надо было решать – что дальше? Хорошо помню слова отца: «После школы – смотри сам. Хочешь – будем работать вместе. Хочешь – учись дальше, чем смогу – помогу. Но дело это серьезное, и решать – только тебе».
У меня настроение было вполне определенное – продолжать учебу. Настроение, характерное для многих моих сверстников тех лет. Страна восстанавливалась, строилась, инженеров, агрономов, медиков, учителей не хватало. В ВУЗы шли целыми классами. Даже самые слабенькие, и те выискивали институты, где был меньший конкурс при приеме, и поступали.
Мои одноклассники подавали заявления в ВУЗы Ставрополя, Краснодара, Ростова. Я же решил, что должен поступать не иначе как в самый главный университет – Московский государственный университет имени Ломоносова, на юридический факультет.
Не могу сказать, что это был всецело выношенный замысел. Что такое юриспруденция и право, я представлял себе тогда довольно туманно. Но положение судьи или прокурора мне импонировало. Направил документы в приемную комиссию юрфака, стал ждать. Проходят дни, никакой реакции. Посылаю телеграмму с оплаченным ответом, и приходит уведомление: «зачислен с предоставлением общежития», то есть принят по высшему разряду, даже без собеседования. Видимо, повлияло все: и «рабоче-крестьянское происхождение», и трудовой стаж, и то, что я уже был кандидатом в члены партии, и конечно, высокая правительственная награда. Во всяком случае, для «оптимизации» социального состава студенчества, достигавшейся тогда главным образом за счет фронтовиков, подошла и моя кандидатура.
* * *
Итак, я – студент Московского университета. Первые недели и месяцы чувствовал себя не очень уютно. Сопоставьте: село Привольное и… Москва. Слишком велика разница и слишком большая ломка. От новых знакомых впервые услышал: «Москва – большая деревня». Особенно любили это повторять ленинградцы. Но для меня, выросшего в деревне, Москва представлялась громадиной, гигантским городом. И сегодня живо охватившее меня тогда чувство волнения.
Все для меня было впервые: Красная площадь, Кремль, Большой театр – первая опера, первый балет, Третьяковка, Музей изобразительных искусств имени Пушкина, первая прогулка на катере по Москве-реке, экскурсия по Подмосковью, первая октябрьская демонстрация… И каждый раз ни с чем не сравнимое чувство узнавания нового.
Все-таки прежде всего память возвращает к неказистому зданию университетского общежития на Стромынке в Сокольниках. Ежедневно колесили мы по семь километров в один конец – на метро, трамвае и пешком – к нашей alma mater и обратно. Каждый такой маршрут открывал для нас новую черточку города, к которому мы все больше привязывались. Конечно, старую Москву с ее исконной «русскостью», с переплетением сотен улочек и переулков не познаешь не только за пять, но, наверное, и за пятьдесят лет. Но все улицы и переулки вокруг университета, все островки студенческого архипелага вокруг общежития – кинотеатр «Молот» на Русаковской улице и Клуб имени Русакова, неповторимый колорит старой Преображенской площади, старинные бани на Бухвостовской, парк в Сокольниках – остались в памяти навсегда.
Это потом, уже на четвертом курсе, мы переберемся на Ленинские горы, будем жить по два человека в блоке, по неделе, а то и по две не выбираясь в город из «дворянского гнезда». А тогда на Стромынке жили мы, первокурсники, двадцать два человека в одной комнате, на втором курсе – одиннадцать, на третьем – шесть.
Здесь же была своя столовая с буфетом, где можно было буквально за копейки взять стакан чаю и съесть с ним сколько угодно хлеба, лежавшего в тарелках по столам. Тут же – парикмахерская и прачечная, хотя стирать частенько приходилось самому по причине отсутствия денег и лишней смены белья. Была тут своя поликлиника. И она для меня была новостью, так как в нашем селе таковой не имелось, существовал лишь фельдшерский пункт. Здесь же находилась и библиотека с вместительными читальными залами, клуб со всевозможными кружками и спортивными секциями. Это был совершенно особый мир, студенческое братство со своими неписаными законами и правилами.
* * *
Жили мы по-студенчески бедно. Стипендия на гуманитарных факультетах – 220 рублей (в ценах до 1961 года). Правда, одно время я как отличник и общественник получал персональную, повышенную, так называемую «Калининскую», стипендию – 580 рублей. Кроме того, 200 рублей ежемесячно присылали из дома. Цену этим деньгам я хорошо знал: у себя на подворье отец с матерью выращивали овощи и всякую живность и везли на городские рынки.
В Москве приходилось экономить на всем. Но, как и у всех моих приятелей, на последнюю неделю перед стипендией никак не хватало. Приходилось переходить на «сухой паек», в ход шла банка консервированных бобов или что-то в этом роде стоимостью не более рубля. И тем не менее последний рубль тратился не на еду, а на билет в кино.
С самого начала учеба в университете захватила меня. Она поглощала все время, учился я жадно, азартно. Друзья-москвичи подтрунивали: многое, что для меня было новым, им было известно со школьной скамьи. Но я-то заканчивал сельскую школу.
Мои однокурсники-москвичи часто боялись показать свое незнание каких-то проблем или фактов. Им, видимо, казалось, что спрашивать, выяснять – значит проявлять свою неполноценность. Но во мне горел огонь любопытства и желания узнать и понять все. К третьему курсу я мог на равных участвовать в студенческих дискуссиях с самыми способными однокурсниками.
Чем был примечателен наш юридический факультет? Прежде всего, он давал обширные и весьма разносторонние знания. На первое место я ставлю цикл исторических наук – история и теория государства и права; история политических учений, история дипломатии; политическая экономия в объеме почти таком же, как на экономическом факультете, история философии, диалектический и исторический материализм; логика; латинский и немецкий языки. Наконец, целая гамма юридических дисциплин: уголовное и гражданское право, криминалистика, судебная медицина и психиатрия, административное, финансовое, колхозное, брачно-семейное право, бухгалтерский учет. И конечно, международное публичное и частное право, государство и право буржуазных стран и т. д.
Идея заключалась в том, что усвоение собственно юридических предметов требовало основательного знания современных социально-экономических и политических процессов и должно было происходить поэтому в контексте овладения основами всех общественных наук.
* * *
В моих глазах университет был храмом науки, средоточием умов, составлявших нашу национальную гордость, очагом молодой энергии, порыва, поиска. Здесь ощущалось влияние вековой русской культуры, несмотря ни на что, жили демократические традиции русской высшей школы. Многие знаменитые ученые, академики считали за честь преподавать в МГУ, вести там лекционные курсы. За каждым из них – научные направления, десятки книг и учебников. Их лекции открывали новый мир, целые пласты человеческого знания, неведомые мне ранее, вводили в логику научного мышления. Даже в самые мрачные годы в стенах здания на Моховой чувствовалось биение пульса общественной жизни. Пусть в значительной мере подспудно, но сохранялся дух творческих исканий и здорового критицизма.
Конечно, не следует и приукрашивать реальной ситуации в университете. Первые три года моей учебы совпали с годами «позднего сталинизма», нового витка репрессий, знаменитой кампании против «безродного космополитизма» и т. д.
Атмосфера была предельно идеологизирована. Как и повсюду, господствовали беспрекословные схемы сталинского «Краткого курса истории ВКП(б)», признававшегося эталоном научной мысли. Учебный процесс, казалось, был нацелен на то, чтобы с первых недель занятий сковать молодые умы, вбить в них набор непререкаемых истин, уберечь от искушения самостоятельно мыслить, анализировать, сопоставлять. Идеологические тиски в той или иной мере давали о себе знать и на лекциях, семинарах, в диспутах на студенческих вечерах.
Как-то на собрании я сделал критическое замечание в адрес одного из преподавателей по поводу методологии, которую он применил для анализа проблемы. Тогда мой товарищ по общежитию, бывший фронтовик и староста курса (впоследствии профессор и автор многих работ) Валерий Шапко сказал: с такими речами надо выступать после сдачи экзамена. Я посмеялся над его расчетливостью. Но вот пришло время экзамена. Отвечать я стал уверенно, в одном месте сослался на книгу, исказив ее название. Экзаменатор сделал удивленное лицо. Я тут же поправился, но было поздно.
С ехидной улыбкой он пометил что-то в своем блокнотике и продолжения моего ответа уже не слушал. Когда я закончил, он, не скрывая злорадства, произнес:
– Ну, что же, Горбачев, твердая четверка…
И тут же, не мешкая, поставил оценку в зачетку.
Пересдавать этот экзамен, хотя на остальных получил пятерки, не стал. Так я потерял персональную стипендию. Удар по моему самолюбию и особенно бюджету был ощутимый.
Как мне представляется, именно по отношению к университету – и к профессуре, и к студенчеству – проявлялась особая бдительность. Судя по всему, там действовала отлаженная система всеобщего контроля за состоянием умов. Малейшее отклонение от официальной позиции, попытка что-то не принять на веру были чреваты в лучшем случае разбором на комсомольском или партийном собрании.
Доходили до нас отголоски и новой волны чистки среди университетской профессуры. Абсурдность обвинений была порой настолько очевидна, что вынуждала власти предержащие отступать. Например, профессора С.В. Юшкова, крупнейшего ученого, всю жизнь посвятившего изучению Киевской Руси, зачислили в… «безродные космополиты»!
На заседании Ученого совета, где Юшкова подвергли проработке, он в расстроенных чувствах поднялся на трибуну и, вместо того чтобы развернуть контраргументацию в свою защиту, произнес только одну фразу: «Посмотрите на меня!» Серафим Владимирович стоял перед аудиторией в своей рубахе-толстовке, подпоясанной шнурком, держа в руках поношенную соломенную шляпу, как бы олицетворяя всем обликом своим старого добропорядочного русского интеллигента.
По залу прокатился смех. Вместо разбирательства туманных псевдонаучных обвинений здравый смысл подсказал разгоряченному собранию простой вопрос: «Мы что, с ума сошли, какой же это космополит?» Проработка Юшкова была сразу же прекращена.
Мы любили лекции Серафима Владимировича. Это были даже не лекции, скорее, беседы в гостиной, увлекательные рассказы о далеких временах, о жизни наших предков. Предметом своим профессор Юшков владел блестяще. Но мы не раз и по отношению к нему допускали своего рода идеологические розыгрыши, вроде такого – а почему, уважаемый профессор, вы избегаете в своих лекциях ссылок на классиков марксизма-ленинизма? И тогда он лихорадочно открывал громоздкий и весьма вместительный портфель, извлекал из него одну из своих книг и, надев очки, искал соответствующие высказывания.
Я погрешил бы перед истиной, если бы стал утверждать, что массированная идеологическая обработка, которой подвергались питомцы университета, не затрагивала нашего сознания. Мы были детьми своего времени. Если некоторая часть профессуры, как мне сегодня кажется, вынужденно следовала «правилам игры», то мы, студенты, принимали многие положения изучаемых дисциплин как данность, искренне и убежденно.
Система образования, казалось, делала все, чтобы предупредить овладение критическим методом мышления. Но вопреки ей само накопление полученных знаний подводило – где-то на третьем курсе – к этапу, когда мы начинали всерьез задумываться над тем, что вроде бы уже было изучено и усвоено.
Кто-то из современных читателей, прежде всего из числа молодых соотечественников, возможно, поморщится, прочитав, что первыми авторами, заставившими меня усомниться в непреложности преподносимых нам «истин в последней инстанции», были Карл Маркс, Фридрих Энгельс, В.И. Ленин. Но это так. И вот почему.
Несмотря на всю (иногда чрезмерную) полемическую остроту, их труды содержали обстоятельный разбор положений оппонента, систему контраргументов, обоснование выводов, что явно контрастировало с «дискуссионными» приемами Сталина, имевшего склонность заменять аргументацию бранью, в лучшем случае провозглашением непреложных истин. И наверное, главное: чем больше я вчитывался в «классиков», тем больше задумывался над соответствием их представлений о социализме нашей реальной действительности.
* * *
В 1952 году я вступил в партию. Накануне передо мной встала проблема: что писать в анкете о своих репрессированных дедах? Хотя дед Пантелей судим не был, но четырнадцать месяцев отсидел. Да и деда Андрея высылали в Сибирь без всякого суда. При вступлении в кандидаты это никого не волновало – земляки знали обо мне все. Написал письмо отцу, ведь ему при приеме в партию уже пришлось отвечать на такой же вопрос. Когда летом мы встретились, отец сказал:
– Ничего я не писал. Не было у нас этого на фронте, когда в партию перед боем принимали. На смерть шли. Вот и весь ответ.
Ну, а мне, сыну его, пришлось в парткоме, а потом в Ленинском РК КПСС долго объяснять всю историю моих предков.
Постепенное интеллектуальное возмужание, стремление к осмыслению происходящего в жизни делали невыносимым схоластическое, начетническое отношение к учебному процессу, чем грешили некоторые преподаватели, видевшие в студентах лишь объект идеологического натаскивания. Было в этом что-то оскорбительное, унижающее человеческое достоинство.
Помню, осенью 1952 года, после выхода в свет работы Сталина «Экономические проблемы социализма в СССР» один из преподавателей не нашел ничего лучшего, как зачитывать нам на лекции одну страницу за другой из этого труда. Я не выдержал и послал ему записку, смысл которой сводился к тому, что с книгой мы знакомы, а ее механическое зачитывание на лекции свидетельствует о неуважении к аудитории.
Реакция была незамедлительной. Разгневанный наставник высказался в том духе, что некоторые смельчаки, которые боятся свою подпись поставить, возомнили, что уже освоили «все богатство положений и выводов, содержащихся в произведении товарища Сталина».
Я встал и сказал, что авторство записки принадлежит мне. И началось… Информация об этом инциденте прошла по комсомольским и партийным организациям, дошла до Московского горкома партии. А я был в то время заместителем секретаря комсомольской организации факультета по идеологии (секретарем был Борис Спиридонов, позже ставший секретарем парткома МГУ). Последовало разбирательство, но в конце концов вопрос был замят: кажется, опять помогло «рабоче-крестьянское происхождение».
Повседневная действительность вторгалась в учебный процесс, заметно корректируя наши книжные представления и о «самом справедливом строе», и о «нерушимой дружбе народов». Глубоко отложился в памяти эпизод, относящийся к зиме 1952–1953 годов, когда общество потрясло «дело врачей», послужившее поводом для разнузданных антисемитских выходок, огульных обвинений евреев в предательстве.
Мой приятель Володя Либерман, за плечами которого были тяжкие фронтовые годы, однажды не пришел к первой лекции. Появился он лишь несколько часов спустя. Никогда прежде не видел я его в таком удрученном, подавленном состоянии. На нем буквально лица не было. «В чем дело?» – спросил я. Он не мог сдержать слез. Выяснилось, что улюлюкающая публика, обдав бывшего фронтовика градом оскорблений и ругательств, выбросила его из трамвая. Я был потрясен.
Много лет спустя, в тяжелые для меня дни декабря 1991 года, произошла у меня встреча с писателем Беляевым – студентом МГУ того же времени. Вспомнили и эти эпизоды. И тогда мой собеседник сказал, что в те годы Горбачева считали, пользуясь современным языком, чуть ли не «диссидентом» за его радикализм. Но, конечно, никаким диссидентом я не был, хотя критическое отношение к происходящему уже «входило» в меня.
Летом 1953 года, в промежутке между сессией в МГУ и работой в МТС, я проходил юридическую практику в нашей районной прокуратуре в Ставрополье. Тогда впервые столкнулся с довольно типичным для той поры «руководящим районным звеном». И смотрел на вещи и на нравы начальства своего родного района иначе, чем раньше.
Раиса Максимовна в своей книге «Я надеюсь…» опубликовала одно из моих писем тех дней: «Угнетает меня здешняя обстановка. И это особенно остро чувствую всякий раз, когда получаю письмо от тебя. Оно приносит столько хорошего, дорогого, близкого, понятного. И тем сильнее чувствуешь отвратительность окружающего… Особенно – быта районной верхушки. Условности, субординация, предопределенность всякого исхода, чиновничья откровенная наглость, чванливость… Смотришь на какого-нибудь здешнего начальника – ничего выдающегося, кроме живота. А какой апломб, самоуверенность, снисходительно-покровительственный тон!» В душе уже зрел протест.
И все-таки диссидентом я не был…
Знакомство с Раисой
Годы учебы в университете были для меня не только необычайно интересными, но и достаточно напряженными. Аудиторные и самостоятельные занятия чуть ли не ежедневно занимали минимум двенадцать-четырнадцать часов. Приходилось восполнять пробелы сельской школы, которые давали о себе знать – особенно на первых курсах, а отсутствием самолюбия я, честно говоря, никогда не страдал. Все новое воспринималось мною довольно быстро, но закрепление знаний требовало штудирования широкого круга дополнительной литературы. Этим, кстати, обучение в университете и отличалось от учебы во многих других ВУЗах.
Человек я общительный, с однокурсниками, да и со многими студентами факультета, как того требовали комсомольские обязанности, поддерживал товарищеские отношения. Образовался и сравнительно узкий круг друзей. Это – Юра Топилин, Валерий Шапко, Василий Зубков, Володя Либерман, Зденек Млынарж, Рудольф Колчанов, Леня Таравердиев, Виктор Вишняков, Володя Лихачев, Наташа Боровкова, Надя Михалева, Лия Александрова, Саша Филипов, Люся Росслова, Элла Киреева, Валя Рылова, Галя Данюшевская, Володя Кузьмин-большой…
С ними и с теми, кого я просто не смог здесь назвать, я входил в незнакомый огромный мир столицы. Вместе бывали мы в театрах и кино, на концертах и художественных выставках. Часто вместе готовились к занятиям и экзаменам.
Надо сказать, что Московский университет был не только средоточием людей разного образа мыслей, разного жизненного опыта, национальностей. Здесь перекрещивались человеческие судьбы, иной раз – на мгновение, но нередко – на долгие годы. И был центр, где чаще всего случались такого рода встречи, – это наш студенческий клуб на Стромынке.
Скромное приземистое здание, кажется, бывшая солдатская казарма, стало для нас очагом подлинной культуры. Сюда приезжали знаменитые певцы и актеры – Лемешев, Козловский, Обухова, Яншин, Марецкая, Мордвинов, Плятт и другие. Цвет театральной Москвы! Сами актеры рассматривали свои выступления как выполнение почетной обязанности прививать молодежи чувство прекрасного. Это было замечательной, уходящей в дореволюционную эпоху традицией художественной интеллигенции, к сожалению, сегодня почти утраченной. И нас, студентов из «разных городов и весей», такие встречи действительно приобщали к настоящему искусству.
Работали в клубе многочисленные кружки, начиная с домоводства, где могли научить жарить яичницу и перелицевать старое платье или брюки, и кончая кружком бальных танцев, увлечение которыми было в те годы чуть ли не повальным. Время от времени в стенах клуба устраивались танцевальные вечера. Я бывал там довольно редко – предпочитал книги. Но друзья мои по курсу заглядывали туда частенько, а потом бурно обсуждали достоинства своих партнерш.
В один из вечеров осенью 1951 года я сидел в комнате общежития и готовился к семинару. Вдруг ко мне буквально вбежали мои друзья Юра Топилин и Володя Либерман и наперебой начали приглашать меня пойти с ними в клуб.
– Миша, – говорят, – там такая девчонка! Новенькая!
– Мало ли девчонок на свете! Я еще немного позанимаюсь.
– Да бросай ты это все!
– Хорошо-хорошо. Сейчас приду.
Я подумал-подумал, встал и отправился в клуб. Тогда я, конечно, не представлял, что иду навстречу своей судьбе.
В клубе я увидел своих ребят-однокурсников и направился к ним. Они живо что-то обсуждали со своими девушками, смеялись. Как оказалось, предметом этого веселья явился Юра Топилин – фронтовик, ростом около двух метров. Они договаривались, кто с кем танцует следующий танец. Юра претендовал на то, чтобы его партнершей стала студентка, которую я увидел впервые. Мои друзья смеялись над ним:
– Это же никуда не годится! Что же это будет за пара?!
В самом деле, изящная, очень легкая, с русыми волосами девушка – просто полная противоположность моему другу. Приглашения последовали от других. И вдруг эта, казалось бы, на вид скромная, спокойная студентка сказала:
– Мы с Юрой пойдем. Мы – коллеги, мы – из студенческого комитета общежития. Я буду танцевать с ним. Нам есть что обсудить.
Я остался наблюдателем и ждал, когда же закончится танец. Как только это произошло, меня познакомили с Раисой Титаренко.
* * *
Она училась на философском факультете, который помещался в том же здании, что и юридический, жила в общежитии на той же Стромынке… И как я не увидел ее раньше – не могу понять.
Тогда, при первой встрече, она не проявила ко мне никакого интереса. А я пытался не показать, что на меня она сразу произвела огромное впечатление.
Мы не разговаривали один на один, потому что был еще только один танец – и вечер закончился.
Через несколько дней Юра Топилин пригласил Раису и других девушек с философского факультета к нам в комнату. Мы пили студенческий чай, вели какой-то общий разговор. Раиса не оказывала мне никакого внимания. Скоро она стала предлагать расходиться. А потом вдруг зашел совершенно бессмысленный разговор: девчонки начали выяснять, кому сколько лет и на каких фронтах сражались ребята. Действительно, большинство ребят из моей комнаты были фронтовиками. Спросили и меня:
– А вы?
– Нет, я не был на фронте.
– Почему?
– Когда закончилась война, мне было четырнадцать лет.
И вдруг Раиса говорит:
– Никогда бы не подумала, что вам сейчас только двадцать.
И я отреагировал просто по-дурацки: принес паспорт и показал его. А потом все время переживал: стыдно было перед ребятами. Я тогда смог только сказать:
– Я ведь не спрашиваю вашего возраста. Это неудобно.
– Но все же?
– Я думаю, мы с вами ровесники, – сказал я.
– Нет, вы старше, – последовало в ответ.
Все было почти официально – на «вы».
Так закончилась еще одна встреча, после которой я чувствовал, что теряю голову. Мне хотелось видеть Раису и попадаться ей на глаза. И это происходило, поскольку движение в общежитии непрерывное, и так или иначе приходится по несколько раз встречаться в течение суток на проходной, в столовой, но чаще всего – в библиотеке. Но и тут: «Здравствуйте!» – «Здравствуйте!» и не более того. Держала Раиса себя строго.
Она меня просто заворожила. Даже в той скромной одежде, которую она носила, действовала на меня очень сильно. То вдруг она появлялась в небольшой шляпке с вуалью. С чего бы это? Видимо, все-таки беспокоилась о том, какое впечатление производит на окружающих.
Однажды я увидел ее с высоким парнем в очках. Он угощал ее шоколадными конфетами. Я поздоровался с ней. Она ответила. На этом закончилась и эта встреча. Попросил Юру узнать, что это за парень, с которым я встретил Раису. Юра через некоторое время доложил мне, что это студент-физик, и зовут его Анатолий Зарецкий. Юра тогда сказал:
– Знаешь, Михаил, я должен тебя огорчить. По сведениям, которые я раздобыл, у них большие планы на совместное будущее.
«Ну, что же, значит, опоздал», – подумал я.
Примерно через два месяца я отправился на один из концертов в наш клуб. Зал был переполнен до отказа. Я шел по проходу к сцене. Искал и не находил свободных мест.
И вдруг передо мной встала девушка в платьице в синий горошек. Это была Раиса.
Она спросила:
– Вы ищете место?
– Да.
– Пожалуйста, садитесь на мое, я ухожу.
Я не знаю, что меня подтолкнуло, – какой-то внутренний импульс сработал. Я сказал:
– Я вас провожу.
Она не возражала. Я почувствовал: что-то с ней происходит. Спросил:
– А почему вы уходите?
– Что-то нет настроения.
Действительно, настроение у нее было никудышное. Когда мы вышли из зала, я сказал:
– Давайте походим, погуляем.
– Я не против.
– Тогда нам надо одеться потеплее.
Через десять минут встретились. Часа два ходили – от Яузы до метро «Сокольники». Это была наша первая совместная прогулка. Было холодно. Но настроение у нас обоих улучшилось: говорили о студенческих делах. Вернулись на Стромынку, наверное, часов в одиннадцать вечера.
Наши комнаты были на разных этажах, но недалеко друг от друга. Я довел ее до самых дверей и сказал:
– Хорошая прогулка. Мне очень понравилось.
– Да-да.
– А что вы будете делать завтра вечером?
– Не знаю.
– Может быть, в кино сходим? Занятия у вас заканчиваются, как и у нас.
– Давайте.
– Я тогда зайду за вами часов в пять.
– Хорошо.
На следующий день мы отправились в кино. Ели мороженое и потихоньку говорили о всяких пустяках. Мне кажется, вот в таких случаях пустяки имеют огромное значение: не с показа же паспорта начинать знакомство, лучше – с пустяков.
Так начались наши прогулки, почти ежедневные. А в один из вечеров Раиса пригласила меня в свою комнату, в которой собрались уже знакомые студентки. Девчонки были боевые, языкастые. Какой-то внутренний голос мне сказал: лучше помалкивай. Я отвечал на вопросы, но ничего не спрашивал.
Конечно, Раиса выделялась среди них. Она не была писаной красавицей, но была очень милой, симпатичной: живое лицо, глаза, стройная, изящная фигура (в начале учебы в университете она занималась гимнастикой, пока не сорвалась с колец) и завораживающий голос, который и сейчас звучит у меня в ушах…
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?