Текст книги "Белый ослик (сборник)"
Автор книги: Михаил Веллер
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 15 страниц)
§ 50. Сторонники Керуленской теории пытались вести раскопки в Китайском Прибайкалье, но их противники полагают, что раскопанное городище, действительно крупное – не Москва, а древний центр провинции Чита. Кстати, христианских храмов там почти не нашли…
Сторонники же поволжской точки зрения отстаивают то положение, что длинная цепь поселений, тянувшихся беспрерывно в излучине среднего течения Волги на протяжении более ста километров – это и есть остатки древней Москвы, ибо только великая столица может быть таких размеров. Вытянутость вдоль береговой черты объясняется значением Москвы как порта пяти морей и огромной торговой базы. А многочисленные развалины промышленных, металлургических и машиностроительных предприятий подтверждают мощь и вес стольного града. Беспорядочные воинские захоронения свидетельствуют о кровопролитных битвах. Таблички же «Сталинград» означают именно «императорский город», что и соответствует столичному статусу. Им возражают, что…
§ 52. И поныне эта поэтическая легенда о великом и сказочном городе, о миллионах его жителей, многочисленных театрах, цирках и университетах, двадцатиэтажных домах и широких улицах, тесных от тысяч механических средств передвижения, сияет яркой страницей в золотой книге загадок истории, которая…
МОСКОВСКОЕ ВРЕМЯ
ТЕСТ
Первого августа, за месяц до начала занятий в школе, мама повела Генку на профнаклонность. Генка не боялся и не переживал, как другие. Ему нечего было переживать. Он знал, что будет моряком. Его комната была заставлена моделями парусников и лайнеров. Он знал даже немного старинный флажной семафор и морзянку. И умел ориентироваться по компасу.
Вот Гарька – Гарька, да, волновался. Он семенил рядом со своей мамой, вспотевший и бледный. Вчера он упросил Генку, что будет проверяться после него. Он во всем с Генки обезьянничал. И модели с него слизывал, и тельняшку себе выклянчил, когда Генка впервые вышел во двор в тельнике. Ему тоже хотелось стать моряком. Генке было не жалко. Пожалуйста. Море большое – на всех хватит. Даже так: когда он станет капитаном, то возьмет Гарьку на свой корабль помощником.
С солнечной улицы они вошли в прохладный вестибюль поликлиники. Генке мама взяла номерок на десять сорок. Гарькин номерок был на десять пятьдесят.
В очереди ждало и томилось еще человек пять. Трое девчонок сидели чинно, достойно; девчонки… что с них взять, сначала им куклы, потом дети – весь интерес. Пацаны тихо спорили, с азартом и неуверенностью. Профнаклонность – это тебе не шутка, все понимали.
Настала Генкина очередь. Они шагнули с мамой за белую дверь.
– Останься в трусиках, – сказала медсестра. – А вы, – к маме, – подождите здесь с одеждой.
Генка независимо вошел в кабинет. Доктор оказался совсем не такой; не старый и в очках, а молодой и без очков. Из-под халата у доктора торчали узкие джинсы.
– Садись, орел! – Он подвел Генку к высокому креслу. – Сиди тихонько, – пощелкал переключателями огромной, во всю стену, машины с огоньками и экранами. Снял со стеллажей запечатанную пачку карточек и вложил в блок. – Не волнуйся, – приговаривал он весело, успокаивающе, а то, можно подумать, Генка волновался… хм. Доктор надел Генке на голову как бы корону, от каждого зубца тянулся тоненький проводок за кресло. Подобные же штуковины доктор быстро пристроил ему на левую руку и правую ногу. И прилепил что-то вроде соски к груди. – Так. Вдохни. Выдохни. Расслабься. Сиди спокойно и постарайся ни о чем не думать. Будто бы ты уже спишь… – Он повернул зеленый рычажок. Машина тихонько загудела. – Вот и все, – объявил доктор и снял с Генки свои приспособления.
– Доктор, я моряк? – для полного спокойствия спросил Генка уверенно.
– Одну минуточку… – Доктор открыл блок, вынул карточки, нажал какую-то кнопку, и машина выбросила пробитую карточку в лоток. – А ты, брат, хочешь стать моряком?..
– Ну естественно, – снисходительно сказал Генка.
– Ого!.. Сто девяносто два! – Доктор одарил Генку долгим внимательным взглядом. – Сто девяносто два! Поздравляю, юноша.
– Я буду адмиралом?! – подпрыгнул Генка.
После паузы доктор ответил мягко:
– Почему же обязательно адмиралом?..
И то ли от интонации его голоса, или еще от чего-то странного Генку вдруг замутило.
– Что… там?.. – выговорил он, борясь с приступом дурноты.
Доктор был уверен, весел, доброжелателен:
– Чудесная и редкая профессия. Резчик по камню! Нравится?
– Какой резчик, – шепотом закричал Генка, вставая на ноги среди рушащихся обломков своего мира, и замотал головой, – какой резчик!
Появившаяся медсестра положила добрую властную ладонь ему на лоб и что-то поднесла к лицу, от едкого запаха резануло внутри и выступили слезы, но сразу отошло, стало почти нормально.
– Нервный какой ты у нас мальчик, – ласково сказала медсестра и погладила его по голове.
– Редкая и замечательная профессия, – убедительно и веско повторил доктор. – И у тебя к ней огромнейшая способность. Утречко, а? – обратился он к медсестре. – В девять был этот мальчишечка… Шарапанюк… резчик по камню, сто восемьдесят. Теперь, пожалуйста, этот – сто девяносто два, а?
– И тоже резчик? – сестра взглянула на Генку по-особенному и вздохнула. – Талант…
– Посмотри на его убитое выражение. – Доктор даже крякнул. – А поймет, что к чему, еще ведь зазнается, возгордится. Ты еще прославишься, мальчик.
– Я не хочу прославиться, – горько сказал Генка. – Я все равно моряк…
Мама поняла все сразу, когда Генка вышел обратно в приемную. Она взяла профнаправление – и лицо ее посветлело. Она взволнованно поцеловала Генку куда-то между носом и глазом и принялась сама надевать на него рубашку, как будто бы он маленький.
– Чудесно, сынок, – сказала она. – Замечательно! Пойдем с тобой сейчас в художественную школу.
– Я пойду в мореходку, – ответил Генка непримиримо.
Мама покусала губы.
– Хорошо, – сказала она. – Пойдем сейчас домой. Пусть папа придет, там решим вместе.
Генка хмуро сидел во дворе под старым кустом акации, когда его отыскал там Гарька. Гарька самодовольно сиял.
– Меня уже оформили в мореходку, – похвастался он. – Что же ты меня не подождал, как договаривались? А мама сказала, что ты теперь пойдешь в художественную школу… Я не поверил, конечно, – доверительно сообщил он. – Какой у тебя уровень? У меня девяносто один! Почти сто! А у тебя? Сто один?
– Тыща, – сказал Генка, поднялся и ушел, пряча глаза.
Семейный совет был тягостен. Папа настаивал:
– У тебя все данные к редкой и замечательной профессии. Тысячи ребят были бы счастливы на твоем месте. Послушай нас с мамой, сынок. Ты ведь, хотя и взрослый, не все еще понимаешь… А в свободное время ты сможешь купить катер и плавать где душе угодно.
– А доктор не мог ошибиться? – безнадежно спросил Генка.
– Как?..
– Ну… может, машина его испортилась…
Папа молча взъерошил ему волосы.
– Я пойду в мореходку, – сказал Генка и заплакал.
Месяц прошел ужасно. Предатель Гарька дразнил его во дворе и похвалялся синей формой. Генка не отвечал ни на чьи расспросы (все, казалось ему, только и думают об его несчастье и позоре) и отказывался выходить гулять вообще. Мама с папой переглядывались.
Тридцатого августа мама сказала:
– Гена. Ты уже большой. Послезавтра тебе идти в школу. Ты – резчик по камню. Понимаешь? Кем бы ни стал, но все равно ты – резчик по камню. Идти тебе в мореходку – ну… как если бы птице учиться быть рыбой.
– Чайки плавают… – сказал Генка.
– И кроме того, в первую очередь все будет предоставляться ребятам с профнаправлением, ты понимаешь?
– Понимаю, – упрямо сказал он.
Назавтра они с мамой отнесли его документы в мореходку.
Завуч, взяв его профкарточку, с некоторым недоумением воззрился на Генку, потом на маму, потом снова на карточку, потом покачал головой.
– На вашем месте, – порекомендовал он, – я бы без всяких сомнений и вариантов отдал его в художественную.
Мама неловко помялась и развела руками:
– Он хочет… Мечтал… Ему жить.
– Вырастет – поймет. Благодарен будет.
– Не буду, – угрюмо пообещал Генка. Он ждал, обмирая в отчаянии.
– Что ж, – сказал завуч и кашлянул. – Мы возьмем тебя, конечно. Характер есть – уже хорошо. Но тебе придется трудно, учти, друг мой. Очень трудно.
– Пускай, – сказал Генка неожиданно ослабшим голосом и впервые за этот месяц счастливо перевел дух. – Морякам всегда трудно!
Через неделю Генка понял, что такое профнаправленность. Гарька давно гулял во дворе, а он еще готовил домашнее задание. Класс успевал решить три задачи, а он корпел над первой. Все уже усваивали новый материал, а он разбирался в старом и задавал вопросы. Полугодие он закончил последним в классе.
– Ты бы не хотел перейти в художественную школу, сынок? – печально спросила мама. – Тебя всегда примут. Подумай!
– Нет! – бросал Генка и зло сдвигал брови. – Нет!
Он шел последним до третьего класса. В третьем он передвинулся в таблице успеваемости на две строки вверх.
– Так держать, – сказал завуч, встретившись в коридоре. – Уважаю!
В шестом классе Генка стал достопримечательностью. Он был включен в состав команды, посланной на олимпиаду мореходных школ. Команда заняла третье место. Генка был единственным участником олимпиады, не имевшим профнаклонности. Гарьку в команду не включили.
Сознание необходимости делать больше, чем требуют от других, больше, чем делают другие, укоренилось в нем и стало нормой. Он привык, как к естественному, весь вечер разбираться в пособиях, чтобы на следующем уроке знать то, на что по программе, составленной с учетом профнаклонности, хватало и учебника.
Генка окончил мореходку десятым по успеваемости. Это очень нужно было. В числе первого десятка он получал право поступления а Высшее мореходное училище без экзаменов.
На медкомиссии он проходил исследование на профнаклонность. «Резчик по камню. Сто восемьдесят один», – последовало не подлежащее апелляции заключение. Комиссия уставилась на Генку непонимающе и вопросительно.
– Да, – сказал Генка. – Ну и что? Я моряк.
Комиссия полистала его характеристики.
– Будете сдавать экзамены на общих основаниях. Таковы правила.
Он проходил комиссию каждый год. «Резчик по камню».
На преддипломной практике он впервые не травил при сильной волне – четырнадцать лет тренировки вестибулярного аппарата.
Гарька получил уже под команду сухогруз, когда его еще мариновали в третьих помощниках. Потом он четыре года ходил вторым. Потом старшим. Потом ему дали старый танкер-шестнадцатитысячник, двадцать восемь человек экипажа.
В пароходстве привыкли к необычному капитану и перестали обращать на него особенное внимание, пока внимание это не возникло вновь, уже в благосклонном плане, когда третья подряд комиссия по аварийности признала его самым надежным капитаном пароходства. В тридцать девять лет, являясь исключением из инструкций, он стал капитаном трансатлантического лайнера. Капитан лайнера без профнаклонности.
Он приезжал в отпуск, проходил двором мимо куста акации домой и каждый раз говорил стареющим родителям: «Ну как?» – и раскрывал чемодан с заморскими подарками.
– Как надо, – отвечал отец.
– Никогда не сомневалась, что из моего сына в любом случае выйдет толк, – говорила мама и на несколько секунд отворачивалась с платочком.
В сорок семь, капитан-наставник флотилии, он сошел в августе во Владивостоке. Пять широких старого золота галунов тускло отливали на его белой тропической форме. Широкая фуражка лондонского пошива затеняла загорелое лицо. Солнце эффектно серебрило седые виски. Навидавшиеся моряков владивостокские мальчишки смотрели ему вслед.
Дворец был вписан в набережную, как драгоценность в оправу. Линии его были естественны и чисты, как прозрение. Воздушная белизна плоскостей плыла и дробилась в сине-зеленых волнах и искрящейся пене прибоя.
Стройный эскорт окружья отграненных колонн расступался при приближении. Причудливый свет ложился на резьбу фронтонов и фриза, предвосхищая ощущение замершего вдоха.
Экскурсовод произносил привычный текст, и негромкие слова, не теряя отчетливости, разносились в пространстве: «…уникальный орнамент… международная премия… по-томки…»
Капитан вспомнил фамилию, названную гидом. Она держалась в его памяти с того дня, того, главного дня, когда он смог… смог вопреки судьбе, вопреки всему… Это была фамилия того мальчишки, резчика, у которого было сто восемьдесят в то утро, а у него сто девяносто два. Шарапанюк была его фамилия.
Корабль уходил в море ночью. Спелые звезды августа качались в волнах. Полоска портовых огней притухала за горизонтом. Капитан стоял на открытом крыле мостика. Он снял фуражку, и ветер шевелил поредевшие волосы.
– Я лучший капитан пароходства, – сказал капитан и закурил.
И только холодок печали звенел, как затерянный в ночи бубенчик.
ИСПЫТАТЕЛИ СЧАСТЬЯ
– Шайка идиотов, – кратко охарактеризовал он нас. – Почему, почему я должен долдонить вам прописные истины? – Я смешался, казнясь вопросом.
Нет занятия более скучного, чем программировать счастье. Разве только вы сверлите дырки в макаронах. Лаборатория закисала; что правда, то правда.
Но начальничек новый нам пришелся вроде одеколона в жаркое: может, и неплохо, но по отдельности.
I
Немало пробитых табель-часами дней улетело в мусорную корзину с того утра, когда Павлик-шеф торжественно оповестил от дверей:
– Жаловались, что скучно. Н-ну, молодые таланты! угадайте, что будем программировать!..
С ленцой погадали:
– Психосовместимость акванавтов…
– Параметры влажности для острова Врангеля…
– Музыкальное образование соловья. – Это Митька Ельников, наш практикант-дипломник, юморок оттачивает. Самоутверждается.
– Любовь невероломную. – А это наша Люся ресницами опахнулась.
А Олаф отмежевался:
– Я не молодой талант… – Олафу год до пенсии, и он неукоснительно страхуется даже от собственного отражения.
Павлик-шеф погордился выдержкой и открыл:
– Счастье. – Негромко так, веско. И паузу дал. Прониклись чтоб. Осознали.
Вот так все в жизни и случается. Обычная неуютность начала рабочего дня, серенький октябрь, мокрые плащи на вешалке, – и входит в лабораторию «свой в стельку» Павлик-шеф, шмыгает носиком: будьте любезны. Счастье программировать будем. Ясно? А что? Все сами делаем, и все не привыкнем, что есть только один способ делать дело: берем – и делаем.
Павлик же шеф принял капитанскую стойку и повелел:
– Пр-риступаем!..
Ну, приступили: загудели и повалили в курилку: переваривать новость. Для начальства это называется: начали осваивать тему.
Эка невидаль: счастье… Тьфу… Деньги институту девать некуда. Это вам не дискретность индивидуального времени при выходе из анабиоза на границе двух гравитационных полей.
Обхихикали средь кафеля и журчания струй ту пикантную деталь, что фамилия Павлик-шефа – Бессчастный.
Потом прикинули на зуб покусать: похмыкали, побубнили…
Вдруг уже и сигареты кончились, забегали стрелять у соседей; на пальцах прикидывать стали, к чему что. Соседи же зажужжали; и весь институт зажужжал, насмешливо и завистливо. Нас заело. Мы от небрежной скромности выше ростом выправились.
Стихло быстро: работа есть работа. Мало ли кто чем занимается. Вдосталь надержавшись за припухшие от перспектив головы, всласть обсосав очередное задание кто с родными, а кто с более или менее близкими, – и вправду приступили.
– Два года сулили… я обещал – за год, – известил Павлик-шеф.
Втолковали ему, что мы не маменькины бездельники, время боится пирамид и технического прогресса, дел-то на полгода плюс месяц на оформление, ибо к тридцати надо иметь утвержденные докторские.
Ельникова мы законопатили в библиотеку: не путайся под ногами.
Люся распахнула ресницы, посветила зеленым светом, – и все счастье в любви и близ оной препоручили ее компетенции.
А сами, навесив табличку «Не входить! Испытания!», сдвинули столы, вытряхнули сухую вербу из кувшина, работавшего пепельницей, и (голова к голове) принялись расчленять проблему на составные части и части эти делить сообразно симпатиям.
И было нам тогда на круг, братцы, двадцать четыре года; знаменитая вторая лаборатория, блестящий выводок вундеркиндов, отлетевший цвет университета. Одному Олафу стукнуло пятьдесят девять, и он исполнял роль реликта, уравновешивая средний возраст коллектива до такого, чтоб у комиссий глаза не выпучивались.
Прошел час, и другой, – никто ничего себе брать не хочет.
– Товарищи гении, – обиделся шеф, – я эту тему зубами выгрыз!
– А, удружил… – перекорежил шкиперскую бородку Лева Маркин. – Через полгода сдадим и забудем – и втягивайся в новое… Пусть бы старики из седьмой до пенсии на ней паразитировали…
– У стариков нервная система уже выплавлена… такой покой прокатают – плюй себе на солнышко да носы внукам промакивай…
– Ошипаетесь! – скрипнул Олаф. – Старики-то на излете учтут то, о чем вы и не подумаете по молодости…
Мы были храбры тогда: размашисто и прямо брались за главное, не тратя время и силы по мелочам. И поэтому, вернувшись из столовой (среда – хороший день: давали салат из огурцов и блинчики с вареньем), мы разыграли вычлененные задачи на спичках и постановили идти методом сложения плюсовых величин.
Митьку прогнали за мороженым, мы с Левой забаррикадировались справочниками, Игорь ссутулился над панелью и защелкал по клавиатуре своими граблями баскетболиста, а Олафу Павлик-шеф всучил контрольные таблицы («Ваш удел, старая гвардия… не то наши молокососы такого наплюсуют…»). Сам же Павлик-шеф умостился на подоконнике и замурлыкал «Мурку»; это он называл «посоображать».
– Поехали!
Вот так мы поехали. Мы заложили нулевой цикл, и в основание его пустили здоровье («Менс сана ин корпоре сана», – одобрительно комментировал из-под вороха книг испекающийся до кондиции эрудита М. Ельников), и на него наслоили удовлетворение потребностей первого порядка. Затем выстроили куст духовных потребностей и свели на них сеть удовлетворения. Промотали спираль разнообразия. Ввели эмиссионную защиту. Прокачали ряды поправок и погрешностей.
Люся все эти дни читала «Иностранку», полировала ногти и изучала в окно вид на мокрые ленинградские крыши.
– У тебя с любовью все там, более или менее? – не выдержал Павлик-шеф.
Из индивидуального закутка за шкафом нам открылись два раскосых зеленых мерцания, и печально и насмешливо прозвенело:
– С любовью, мальчики, все чуть-чуть сложнее, чем с рациональным питанием и театральными премьерами…
И – чуть выше – на нас с сожалением и укоризной воззрились Лариса Рейснер, Марина Цветаева и Джейн Фонда: вот, мол, додумались… понимать же надо…
Павлик-шеф закрыл глаза, сдерживая порыв к уничтожению нерадивой программистки в обольстительном русалочьем обличье. Молодой отец двух детей Лева Маркин пожал плечами. Олаф скрипнул и вздохнул. Мы с Митькой Ельниковым переглянулись и хмыкнули. А Игорь с высоты своего баскетбольного роста изрек:
– Бред кошачий…
Мы встали над нашей «МГ-34», как налетчики над несгораемой кассой, и шнур тлел в динамитном патроне у каждого. Взгретая до синего каления и загнанная в угол нашей хитроумной и бессердечной казуистикой, разнесчастная машина к вечеру в муках сигнализировала, что да, ряд вариантов в принципе возможен почти без любви. Злой как черт Павлик-шеф остался на ночь, и к утру выжал из бездушной техники, капитулировавшей под натиском человеческого интеллекта, что ряд вариантов счастья без любви не только возможен, но даже и не совместим с ней…
И через две недели мы получили первый результат. Его можно было б счесть бешено обнадеживающим, если б это не было много больше… Мы переглянулись с гордостью и страхом: сияющие и лучезарные острова утопий превращались в материки, реализуясь во плоти и звеня в дальние века музыкой победы… Священное сияние явственно увенчало наши взмокшие головы…
– Надеюсь, – скептически скрипнул Олаф, – что несмотря на радужные прогнозы, пенсию я все же получу.
Его чуть не убили.
– Вопрос в следующем, – шмыгнул носиком Павлик-шеф. – Вопрос в следующем: может ли быть от этого вред.
Ельников возопил. Олаф крякнул. Люся рассмеялась, рассыпала колокольчики. Игорь постучал по лбу. Лева поцокал мечтательно.
И, успокоенный гарантиями коллектива, Павлик-шеф отправился на алый ковер директорского кабинета: ходатайствовать об эксперименте.
От нас потребовали аргументированное обоснование в пяти экземплярах и через неделю разрешили дать объявление.
II
– Что лучше: несчастный, сознающий себя счастливым, или счастливый, сознающий себя несчастным?..
– А ты поди различи их…
Вслед за Павлик-шефом мы вышли на крыльцо как пророки. Толпа вспотела и замерла. В стеклянном солнце звенела последняя желтизна топольков.
– Представляешь все-таки: прочесть такое объявление… – покрутил головой Игорь. – Тут всю жизнь пересмотришь, усомнишься…
– Настоящий человек не усомнится… хотя, как знать…
– А мне, – прошептала Люся, – больше жаль тех, которые на вид счастливы… гордость…
Мы устремились меж подавшихся людей веером, как торпедный залп. Респектабельный и осанистый муж… чахлая носатая девица… резколицый парень с пустым рукавом… кто?.. рыхлая, заплаканная старуха… костыли… золотые серьги… черные очки… Лица менялись в приближении, словно таяли маски. Обращенные глаза всех цветов и разрезов кружились в калейдоскопе, и на дне каждых залегло и виляло хвостом робкое собачье выражение. Слабостная дурнота овладела мной; верят?.. последняя возможность?.. притворяются?.. урвать хотят?.. имеют право?..
Неужели мы сможем?
Пророк и маг ужаснулся своего шарлатанства. Лик истины открылся как приговор. Асфальт превратился в наждак, и ослабшие ноги не шли. Неистовство и печаль чужих надежд разрушали однозначность моего намерения.
– Вам плохо, доктор?..
…На первом этаже я заперся в туалете, курил, сморкался, плакал и шептал разные вещи… У лестницы упал и расшиб локоть – искры брызнули; странным образом удар улучшил мое настроение и немного успокоил.
В лаборатории мы мрачно уставились по сторонам и погнали Ельникова в гастроном.
Люся появилась лишь назавтра и весь день не смотрела на нас.
Подопытного привел презирающий нас старик Олаф. «Дошло, з а ч т о м ы в з я л и с ь?» – проскрипел он.
III
Это был хромой мальчик с заячьей губой и явными признаками слабоумия. Сей букет изъянов издевательски венчался горделивым именем Эльконд.
Лет Эльконду от роду было семнадцать. «Ему жить, – пояснил Олаф свой выбор. – Счастливым желательно быть с молодости…»
Мы подавили вздохи. Сентиментальность испарилась из наших молодых и здоровых душ. Это вам не рыдающая хрустальными слезами красавица на экране, не оформленное изящной эстетикой художественное горе: горе земное, жизненное – круто и грубо, с запашком не амбрэ. Наши эгоистичные гены бунтовали против такого родства, и оставалось только сознание.
Мальчик затравленно озирался, ковыряя обивку стула. Однако он знал, за чем пришел. Тряся от возбуждения головой и пуская слюни, проталкивая обкусанные слова через ужасные свои губы, он выговорил, что если мы сделаем его счастливым… обмер, растерялся, и наконец прошептал, что назовет своих детей нашими именами.
Олаф положил передо мной карточку. Он не мог иметь детей…
Каждый из нас ощутил себя значительнее Фауста, приступившего к созданию гомункулуса. Мы должны были выправить самое природу, по достоинству создав человека из попранного его подобия.
…Сначала мы сдали его в Институт экспериментальной медицины, и они вернули нам готовый продукт в образцово-показательном состоянии. Это оказалось проще всего.
Теперь имя Эльконд по чести принадлежало юному графу. Веселый ореол здоровья играл над ним. Павлик-шеф улыбнулся; Люся подмигнула ведьминским глазом; Олаф скрипнул о лафе молодежи…
Графа препроводили в Институт экспериментального обучения, и педагоги поднатужились: мы вчистую утеряли умственное превосходство над блестящей помесью физика с лириком.
Прямо в вестибюле помесь нахамила вахтеру, тут же была развернута на сто восемьдесят и загнана на дошлифовку в Институт экспериментального воспитания, открывшийся недавно и очень кстати.
И тогда мы прокрутили на него всю нашу программу и отпустили, любуясь совершенным творением рук своих, как создатель на шестой день. А Митьку Ельникова прогнали за шампанским и цветами.
И выпустили его в жизнь.
И он влетел в жизнь, как пуля в десятку, как мяч в ворота, как ракета в звездное пространство, разогнанная стартовыми ускорителями до космической скорости счастья.
Романтика и практицизм, жизненная широта и расчет сочетались в нем непостижимо. Он завербовался на стройку в Сибирь, а пока комплектовался отряд, сдал экзамены на заочные биофака и исторического. Купил флейту и самоучитель итальянского, чтоб понимать либретто опер; заодно увлекся Данте. Занялся каратэ. Помахав ему с перрона Ярославского вокзала, мы пошли избавляться от комплекса неполноценности.
…На контрольной явке на него было больно смотреть. Печать былых увечий чернела сквозь безукоризненный облик. Эльконд влюбился в замужнюю женщину – исключительно неудачно для всех троих.
– С жиру бесится, – пригорюнился Олаф, крестный отец.
А эрудит Ельников процитировал:
– «Человек, который поставит себе за правило делать то, что хочется, недолго будет хотеть то, что делает…»
Павлик-шеф сопел, коля нас свирепыми взглядами.
– Несчастная любовь – тоже счастье, – виновато сообщила Люся.
– Вам бы такое, – соболезнующе сказал Эльконд.
Люся чуть побледнела и стала пудриться.
– «Любовь – случайность в жизни, но ее удостаиваются лишь высокие души», – утешил Митька.
А Павлик-шеф схватил непутевого быка за рога: чего ты хочешь?
Увы: наше дитя хотело разрушить счастливую дотоле семью…
– «Не философы, а ловкие обманщики утверждают, что человек счастлив, когда может жить сообразно со своими желаниями: это ложно! – закричал Ельников. – Преступные желания – верх несчастья! Менее прискорбно не получить того, чего желаешь, чем достичь того, что преступно желать!!»
Однако обнаружились мысли о самоубийстве…
– Да пойми, ты счастлив, осел! – рубанул Игорь. – Вспомни все!
– Нет, ты хоть понимаешь, что счастлив? – требовательно спросил Лева, выдирая торчащую от переживаний бороду.
– Что есть счастье? – глумливо отвечал неблагодарный дилетант.
– «Счастье есть удовольствие без раскаяния!» – вопил Ельников, роняя из карманов свои рукописные цитатники. – «Счастье в непрерывном познании неизвестного! и смысл жизни в том же!» «Самый счастливый человек – тот, кто дает счастье наибольшему числу людей!»
– Вряд ли раб из Утопии, обеспечивающий счастье других, счастлив сам, – учтиво и здраво возразил Эльконд.
– «Нет счастья выше, чем самопожертвование», – воздел руки Ельников жестом негодующего попа.
– Это если ты сам собой жертвуешь. Чаще-то тебя приносят в жертву, не особо спрашивая твоего согласия, а?
Ельников выдергивал закладки из книг, как шнуры из петард, и они хлопали эффектно и впустую: перед нами стоял явно несчастливый человек…
IV
«Милый мой, хороший! Долго ли еще я буду не видеть тебя неделями, а вместо этого писать на проклятое «до востребования»… Я уже совсем устала…
Павлик-шеф выхлопотал мне выговор за срыв сроков работы всей лаборатории. А требуется от меня ни больше ни меньше подготовить данные: как быть счастливым в любви…
А ведь легче и вернее всего быть счастливым в браке по расчету. Со сватовством, как в добрые прадедовские времена. Тогда все чувства, что держала под замком, все полнее направляются на избранника, словно вынимают заслонки из водохранилища, и набирающая силу река размывает ложе… Кто-то умный и добрый (как ты сама, пока не влюбилась) позаботится о выборе, и тогда тебе: – предвкушение – доверие – желание – близость, а уже после – узнавание – любовь. Наилучшая последовательность для заурядных душ. А я – человек совершенно заурядный.
А внешность и прочее – так относительно, правда? Лишь бы ничего отталкивающего. Я понимаю, как можно любить урода: уродство его тем дороже, что отличает единственного от всех…
Глупая?.. Знаю… Когда созреет необходимость любить – кто подвернется, с тем век и горюем. Но только – прислушайся к себе внимательно, родной, будь честен, не стыдись, – на самом первом этапе человек сознательным, волевым усилием позволяет или не позволяет себе любить. Сначала – мимолетнейшее действие – он оценит и сверит со своим идеалом. Прикинет. Это как вагон вдруг лишить инерции – тогда можно легким толчком придать ему ход, а можно подложить щепочку под колесо. Вот когда он разгонится – все, поздно.
Ах, предки были умнее нас. Когда у девушки заблестят глаза и начнутся бессонницы – надо выдавать ее замуж за подходящего парня. И с вами аналогично, мой непутевый повелитель…
И пусть сильным душам противопоказан покой в браке, необходимы страсти, активные действия… они будут ногтями рыть любимому подкоп из темницы, но неспособны к мирной идиллии… ведь таких меньшинство. Да и им иногда хочется покоя – по контрасту…
Господи, как бы я хотела хоть немножко покоя с тобой…
Твоя дура-Люська…»
V
И навалились мы всем гамузом на любовь.
Нельзя, твердили, ее просчитать… Отчего так уж вовсе и нельзя? Примитивные женолюбы всех веков, малограмотные соблазнители, прекрасно владели арсеналом: заронить жалость, уколоть самолюбие, подать надежду и отказать; восхитить храбростью и красотой, притянуть своей силой, поразить исключительностью, закружить весельем, убить благородством; привязать наслаждением и страхом…
Лишенная прерогатив Люся вошла в разработку на общих основаниях. И коллективом мы споро раскрутили универсальный вариант счастливой любви, – на основании предшествующего мирового, а также личного опыта; при помощи справочников, таблиц, выкладок и замечательной универсальной машины «МГ-34».
Мы учли все. На фундаменте инстинкта продолжения рода мы возвели невиданный дворец из физической симпатии и духовного созвучия, уважения и благодарности, радужного соцветия нежных чувств и совместимости на уровне биополей; спаяли швы удовлетворением самолюбия и тщеславия, пронизали стяжками наслаждения и страсти, свинтили консоли покоя и расписали орнаменты разнообразия, инкрустировав радостью узнавания, стыдливостью и откровенностью.
Мы были молоды, и не умели работать не отлично. Нам требовалось совершенство. И мы получили его – как получаешь в молодости все, если только тебе это не кажется…
И когда в четырехтомной инструкции по подготовке данных была поставлена последняя точка, Казанова выглядел перед нами коммивояжером, а Дон Жуан – трудновоспитуемым подростком. Мы были крупнейшими в мире специалистами по любви. По рангу нам причиталось витать в облаках из роз и грез, не касаясь тротуаров подошвами недорогих туфель, купленных на зарплату младших научных сотрудников.
Институт вслух ржал и тайно бегал к нам за советами.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.