Текст книги "Заговор сионских мудрецов (сборник)"
Автор книги: Михаил Веллер
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 17 страниц)
Долго изучали сияющие полки винного. Я выгреб остатки из кошелька и взял сверх программы литровку «Абсолюта» и самый большой арбуз.
– Размечтался, – насмешливо сказал обнаружившийся рядом Саул. – Это мы с тобой брали в Париже ночью на завязку твоего дня рождения, у меня в квартале, в арабской лавке.
– И жить торопится, и чувствовать спешит, – насмешливо продекламировал Зубков, распределяя шесть бутылок «Хирсы».
По темной улице вы возвращались сквозь прохожих, хохоча над каждым словом. То, что они не замечают наших светящихся силуэтов, казалось необыкновенно забавным.
– Привидения в замке Шпессарт, – комментировал Зубков и запел под Вольдемара Матушку, хотя тот был привидением из другого кино.
– Как-кая баба! – прицокнул Бейдер, плотно вписавшись сквозь грудастую блондинку, облитую лайковым завмаговским пальтецом.
– Так трахни ее! раз она все равно ничего не чувствует.
– Вот именно – что ж ее трахать, если она даже ничего не почувствует?
– Как они тут, интересно, вообще трахаются, ничего не чувствуя?
– Вот рождаемость и падает.
– Без нас!
– Пора помочь стране!
– К барьеру, господа! К станку!
– Вспомни – а ты как трахался?
– С удовольствием, бля!
– Со звоном даже, я бы сказал.
Гогоча, мы ввалились в ободранный коридор, ведущий к редакционной двери. Две хмурые, со стертыми усталостью лицами работницы после второй смены шли в женский душ.
– Пойдем с ними?
– Спинки потрем!
– И отразим это в пятничном номере. Скажем, что вот так он и сдается. Их это, в конце концов, газета или не их?
– А жанр называется «подпись под клише».
– Юноши и девушки! Овладевайте смежными специальностями!
– Да просто: овладевайте!
Они обернулись неприязненно:
– Гогочут… Над чем гоготать?..
Мы прямо зашлись от этих слов.
– Это точно, – выговорил сквозь смех Зубков, – не над чем.
– Сука буду, хорошо живем, мужики, – одобрил Бейдер.
– Ага, а хорошо жить еще лучше, – процитировал Саул и толкнул дверь.
Dеjа-vu
I.
С чего, собственно, рухнул великий Карфаген? Войну у Рима выиграл. Колонии отстоял и расширил. Репараций отсосал. Крепнуть и радоваться.
Сначала он не расплатился с солдатами. Мы все страдаем, ребята, вы очень доблестные, но денег нет. То есть как бы и были, но в карманах у кого надо. На фига платить, если уже можно и так. Солдаты долго пытались прокормиться обещаниями, но в конце концов создали им проблемы. Кровушки попортили. В дальнейшем с вербовкой войск было туго – нема дурных, веры нет, провалитесь вы пропадом с вашими обещаниями.
Потом совет старейшин, род демократической власти для избранных, постарались всячески ограничить власть Гамилькара Барки. Больно популярен стал. Врагов, понимаешь, разбил. Много может подгрести под себя. И нам в карман норовит залезть, сволочь, ради якобы блага государства. Государство – это мы! Не-не, диктатура нам не нужна, пусть знает свое место. Ату его, заразу.
Карфаген был республикой торговой, и правили им, можно сказать, бизнесмены. Типа олигархов. Кого надо – покупали. В том числе старейшин. Лоббировали свои интересы.
Потом не дали подкреплений Ганнибалу. Ганнибал раз за разом разносил римлян в Италии, но войско, естественно, таяло. А римское – восстанавливалось, они были дома. Окончательный ответ родного Карфагена на мольбы и угрозы Ганнибала вошел в анналы: «Ты и так побеждаешь, зачем тебе подкрепления». Почему не дали? Во-первых, денег жалко. Лишних не бывает. Лучше употребить в личную пользу и доход. Во-вторых, Ганнибал стал героем и любимцем войска и народа – а ну как с таким войском вернется домой и начнет наводить свои порядки, вредные для нашей власти и кармана: оно нам надо? Пусть помучится молодец.
Вся эта жадная и нечестная сволочь была еще жива, когда Сципион Африканский взял Карфаген, который уже некем было защищать, срыл стены, сжег флот, опустошил казну и вывел толпы рабов.
И тогда еще надеялись выкрутиться и выжить! Не выжили. Смели город, засыпали перепаханную равнину солью, чтоб ничего не родила, и провели плугом борозду: быть сему месту пусту. Посегодня и пусто.
II.
Когда Сулла, нарушив пятивековый запрет, вошел с легионами в Рим, обнаружилась неприятная вещь: казна была пуста. За десять лет гражданских смут плебеи Мария, дорвавшись до кормушки, разворовали все.
А без денег, как известно, государство не функционирует. Ни тебе порядок навести, ни аппарат содержать, ни гражданам социальные гарантии обеспечивать, ни армию кормить.
Надо учесть характер Суллы. Человек был безупречного личного мужества, немереного самолюбия и имел определенные идеалы. Впервые в обозримой истории, достигнув неограниченной высшей власти и приведя в порядок страну – фактически сложил с себя официальные полномочия и удалился в имение, где и умер частным, в общем, лицом.
Так вот, Сулла, с пониманием обстановки и человеческой натуры, достаточно миролюбиво сказал: ребята, бабки надо бы вернуть. Ему ответили в том примерно духе, что частная собственность священна, а пересматривать итоги приватизации, исторически, так сказать, сложившейся, – недопустимо. Иногда глуховатый после удара германским топором по шлему Сулла сказал: ребята, даю срок. Предпочли невнятно отмолчаться. Сулла сказал: ребята, я вас предупреждал.
И вот тогда были введены проскрипции. На Форуме выставили таблички с именами злостных казнокрадов. И радостные граждане наперегонки потащили мешки с настриженными головами: половина конфискованного имущества – в казну, половина – непосредственному исполнителю указа, доставившему, как бы это выразиться, свидетельство исполнения.
Из справедливости следует заметить, что граждане использовали все связи, чтобы внести в списки личных врагов и людей просто богатых и при этом досягаемых. Рубка леса – весьма отходное производство.
III.
Принято считать, что Римская Империя пала в 476 году. Но еще за двести с гаком лет до этого она развалилась на части. Галлия, Иберия и ряд других провинций стали самостоятельными де-юре и де-факто. Свои правительства, свой сенат, суд и войско. Свой сбор налогов и бюджет. Хотя границы были весьма прозрачными. И законы были более или менее те же, римские. И порядки, и традиции сходные. И даже единым официальным языком долго была латынь. И гражданам казалось, что ничего такого особенного не произошло. Ну, да, разделились. Но в общем жизнь вроде прежней. Друзья и родственники уже как бы в других государствах – но ведь на самом деле в тех же местах, что и раньше жили. И казалось, что в общем мир остался почти прежним. То есть они уже развалились, но до них еще не доходило как-то, что – конец.
IV.
Готы и не захватывали бы Рим, но они бежали от гуннов, двигавшихся с востока и вырезавших все, что шевелилось. Остготы с восточного берега Дуная взмолили римского императора о переселении на запад, в пределы Империи, которую уже правильнее было бы называть Имперской Федерацией. Император Валент, как дальновидный политик, дал добро и выделил огромные средства: готов следовало кормить, обеспечить переселенцев жильем и т. д. Хотели как лучше, а вышло как всегда: коррупция была на высоком историческом уровне, и колоссальные суммы были умело разворованы чиновниками. Готы дохли с голоду, продавали детей и себя в рабство и слали проклятия.
После двух лет такой кампании по приему беженцев, в 378 году, озверелые готы в прах размололи римские войска при Адрианополе. Тела Валента не нашли.
Память и ненависть – серьезные вещи. Тридцать лет спустя – бойцы при Адрианополе были еще живы – Аларих предал Рим огню, мечу, разграблению.
Аврелий Августин счел падение Рима расплатой за его страшные грехи в прошлом, за непомерную жажду власти над народами. Орозий писал: «Римляне были сами себе врагами худшими, нежели враги внешние. Не столько другие их разгромили, как они сами себя уничтожили».
(Что еще характерно: в последний век римлянки почти перестали рожать. Простого воспроизводства населения не происходило. Прирост шел только за счет варваров и переселенцев.)
V.
Иногда кажется, что все беды в истории происходили из-за нехватки денег. Но поскольку деньги, как и все в природе, не исчезают вовсе бесследно, но переходят из одних рук в другие, что зависит от ловкости и загребущести конкретных рук, – вот по рукам давать и приходилось, и крепко иногда; а чаще по головам.
Карл I Стюарт голову имел глупую, непропорционально загребущести рук. Слоган «Заплатил налоги – спи спокойно» обрел зловещий смысл: налоги росли, и кладбища честных налогоплательщиков росли вместе с ними. Королям часто не хватает на роскошную жизнь.
Кромвель же по природе своей любил свежий воздух и сельское хозяйство. Так ведь добрались же королевские мытари и до его поместья.
Обиженный Кромвель заимел на короля зуб и отрастил его до саблезубых размеров. Как истинный англичанин, он был сторонником парламентских методов и законных средств борьбы. Он выставил свою кандидатуру на выборах, прошел в парламент, после чего парламент не утвердил королевский бюджет, силами драгун подавил королевское несогласие, и в конце концов в Англии стало одной глупой головой и одной парой жадных рук меньше. Кромвель же, восстановив закон и справедливость, свои руки умыл и вернулся было в поместье. Мавр сделал свое дело.
Ан не вышло. «Долгий парламент», в попечительстве о благе нации отменив выборы, в считанные годы споро разворовал всю Англию! Жить стало еще хуже, чем до всей этой катавасии.
Обретший в битвах крутизну необыкновенную, Кромвель вернулся, скрутил парламент в бараний рог и назначил себя лордом-протектором (чего Англия не знала ни до, ни после). И железною рукой правил вплоть до смерти. Со свободой слова и личности было плоховато, но воровать не смели и с голоду больше никто не мер.
VI.
Когда Наполеон в 1799 году вернулся из Египта, увиденное привело его в раздражение. Директория разворовала страну. Пир во время чумы шел коромыслом. Банкиры и лица, приближенные к власти, построили дворцы. Торговцы купались в роскоши. Шестьдесят парижских газет смело критиковали все и вся, но конкретных имен и сумм избегали. В то же время солдаты ходили босиком, а народ, вконец обнищавший за десять лет революций, войн и разнообразных социальных экспериментов и реформ, сжимал кулаки и щелкал зубами. (И ради этого казнили короля? Да вообще завал.)
Первым итогом стал приказ, отданный Мюратом гренадерам и сопровожденный жестом Конвенту: «Выкиньте-ка мне эту сволочню вон!» Выпрыгивающих в окна депутатов ловили и заставили подписать самороспуск. Нюхнувшая твердой генеральской руки Директория мигом передала власть Консулату.
Первым консулом, естественно, стал Наполеон. Имена второго и третьего вам придется искать в учебнике истории.
И в шесть месяцев! – был составлен земельный кадастр, и земля справедливо роздана народу, и голод кончился. И составлены гражданский и уголовный кодексы, и проведена судебная реформа, и Закон стал править Францией. И проведена армейская реформа, и армия перестала быть сбродом и исполнилась гордости. И все потерянные было завоевания революционной Франции прибраны к рукам. И воспрявший народ рукоплескал благодетелю!
Правда, газет из шестидесяти осталось четыре, и на каждой сидел цензор…
О последующих пятнадцати годах войн лучше умолчать…
VII.
Когда-то раби Акива сказал: «Если бы человек имел возможность пойти в некий дом, чтобы сбросить там бремя своей судьбы и выбрать из других лучшую – каждый вернулся бы вспять с собственной, ужаснувшись чужим страданиям».
О другом мудреце, более знаменитом, сообщившем насчет того, что все уже было, и что было – то и будет, знают более или менее все.
VIII.
«O rus!» – Гораций. «О Русь!» – Пушкин. Если в России [2001-го года] кому чего неясно, к его услугам в отделах бытовой химии магазинов всегда в продаже окномой. Пить его не рекомендуется, но лучше употребить по назначению. У кого нет собственных окон, можно попробовать промыть мозги.
Резервация
Хочу в Париж
Хотение в Париж бывает разное. На минуточку и навсегда, на экскурсию и на годик, служебное и самодеятельное, необоснованное и законное, неотвязное и мимолетное, всерьез и в шутку: «Я опять хочу в Париж. – А что, вы там уже были? – Нет, я уже когда-то хотел». Всемирная столица искусств и мод, вкусов и развлечений, славы и гастрономии, парфюмерии и любви – о далекий, манящий, загадочная звезда, сказочный Париж, совсем не такой, как все остальные, обыкновенные и привычные, города. Париж д’Артаньяна и Мегрэ, Наполеона и Пикассо, Людовиков и Брижжит Бардо, Бельмондо, Шанель, Диор, Пляс Пигаль, Монмартр, бистро, мансарды… ах – Париж!.. Вдохнуть его воздух, пройти по улочкам, обмереть под Нотр-Дам, позавтракать луковым супом, перемигнуться с пикантной парижанкой, насладить слух разноязыкой речью, кануть в вавилонские развлечения, кинуть франк бездомному художнику, растаять в магазинном изобилии, купить жареных каштанов у торговки, узнать вкус абсента и перно… ах – Париж! хрустальная мечта, магнетическое сияние, недосягаемый идеал всех городов, искус голодных душ. Вернуться и до конца дней вспоминать, рассказывать, где ты был и что ты видел – или рискнуть, преступить, сыграть с судьбой в русскую рулетку, остаться, слиться с его плотью, стать его частицей, – или гордо покорить, пройти сквозь нищету, подняться к сияющей славе, добиться всемирного успеха, денег, поклонения, репортеры, экипажи-скачки-рауты-вояжи, летняя вилла в Ницце, особняк на Елисейских полях… Один знаменитый весельчак-композитор поведал телезрителям, что весну он предпочитает проводить в Париже. Тонкая шутка не была понята: миллионы безвестных и рядовых тружеников дрогнули в возмущенной зависти к наглому счастливцу, ежегодно празднующему весну в Париже, где цветут каштаны и доступные женщины на брегах Сены под сенью Эйфелевой башни. Короче, кому ж неохота в Париж. А спроси его, что он в том Париже оставил? Побывать, походить, посмотреть… даже не обарахлиться, это и в Венгрии можно… а печально: жить, зная, что так до смерти и не увидишь его, единственный, неповторимый, легендарный, где живали все знаменитости, и помнили, и вздыхали ностальгически: «Ну что, мой друг, свистишь, мешает жить Париж?». Неистребимая потребность, бесхитростная вера: есть, есть где-то все, чего ни возжаждаешь – красота, легкость, романтика, свобода, изобилие, приключение, слава; смешной символ красивой жизни – Париж. Боже мой, как невозможно представить, что из Свердловска до Парижа ближе, чем до Хабаровска. Как невозможно представить, что там кто-то может так же просто жить, как в Конотопе или Могилеве.
Итак, в один прекрасный день Кореньков захотел в Париж.
В пятом классе Димка Кореньков посмотрел в кино «Трех мушкетеров». И – все.
Он вышел из зала шатаясь. Слепо бродил два часа. Вернулся к кинотеатру и встал в очередь.
Денег на билет не хватило. Помертвев, он двинулся домой и выклянчил у матери рубль, задыхаясь, понесся обратно: успел.
После девятого раза Париж стал для него реальнее окружающей скукоты.
Жизнь в городишке была небогатая. Пассажирский поезд проходил дважды в неделю. Местных хулиганов знали наперечет. Изредка заезжали областные артисты. Пробуждающаяся Димкина душа, неудовлетворенная обыденностью, оказалась затронута в заветной глубине.
Обрушился удар – фильм сняли с экрана. Димка горевал, пока не просияла надежда: он впервые отправился в библиотеку и взял «Три мушкетера». Ту ночь не спал: сидел в туалете их коммуналки и читал…
Вернуть книгу было выше его сил – он легче расстался бы с рукой. Почта принесла суровое извещение об уплате пятикратной стоимости. Отец отвесил Димке воспитующий подзатыльник. Такова была первая его жертва на тернистом пути к мечте.
Познав наизусть «Трех мушкетеров», Димка обнаружил «Двадцать лет спустя» и «Виконта де Бражелона». Упоительно и безмерно счастлив, он погрузился в яркий и отважный мир Люксембургского дворца и Пре-о-Клер, где дамы мели шлейфами паркеты, взмыленные кони с грохотом мчали кареты через горбатые мосты, и шпаги звенели и сверкали в лучах заходящего солнца. Его выдернули из грез, как рыбку из речки – четверть окончилась, он не успевал по всем предметам, грандиозный скандал разразился.
– Хоть что-нибудь ты знаешь? – скучно спросила классная, прикидывая втык от педсовета за Димкины успехи.
– Париж стоит мессы, – нахально выдал Димка. – Экю равняется трем ливрам, а пистоль – десяти!
Класс возопил триумф над племенем педагогов. Кличку «француз» Димка принял как посвящение в сан. Раньше он не выделялся ничем: ни силой, ни храбростью, ни умением драться, ни знаниями, ни умом, ни престижными родителями. В секцию его не приняли по хилости, кружки не интересовали, музыкальный слух отсутствовал. Париж придал ему индивидуальность, выделил из всех, и в любовь к Парижу он вложил все отпущенные природой крохи честолюбия и самоутверждения – это был его мир, здесь он не имел конкурентов.
Упрочивая репутацию и следуя течению событий, он вытребовал в библиотеке слипшуюся «Историю Франции». Нарабатывал осанку, гордое откидывание головы. Отрепетировал высокомерную усмешку. С герцогской этой усмешкой сообщал о невыполненных уроках, не снисходя до уловок. Учителя и родители, одолевая бешенство, списывали выкрутасы на трудности переходного возраста; вздыхали и строили планы воспитательной работы. Они ничего не понимали.
– Ты правда знаешь французский? – спросила Сухова, красавица Сухова, глядя непросто.
Французский в их дыре не звучал со времен наполеоновского нашествия; Димка зарылся в поиски и добыл учебник, траченый мышами и плесенью. Выламывал губы перед зеркальцем – ставил артикуляцию. И все реже отсиживал в школе, зато в нее все чаще вызывали отца.
Отец попомнил домострой и выдрал его с тщанием.
– Еще тронешь – сбегу, – прерывистым фальцетом пообещал Димка, когда экзекуция перешла в стадию словесную.
– Куда ты убежишь? – вскрикнула мать, вскинув полотенце.
– В Париж! – зло припечатал Димка. Серьезно.
«Во блажь очередная… Слетит». Блажь не слетала. Жизнь обрела стержень: Париж был интереснее, красивее, лучше дурной повседневной дребедени. Он уже знал Париж вернее собственного района: Версаль, Сен-Дени, Иври, Сите!.. Окружающее касалось его все меньше, плыло мимо, не колыхало.
После восьмого класса школа с облегчением сбросила бзикнутого в лоно ПТУ. И то сказать: хотение в Париж – это еще не профессия.
Годы в ПТУ не отяготили Димкино сознание. Он чего-то делал в мастерских, чего-то слушал в классах, а на самом деле хотел в Париж. Хотение начало давать результаты, пока как бы промежуточные: с ним считалась прекрасная половина училища – он досконально знал, что носят в Париже. Неведомыми путями приплывал каталог мод, сиял глянцем, вгонял в пот провинциальных портняжек, не чаявших обшивать маркизов и виконтов. В конце концов сермяжную продукцию родной областной фабрики взялись перешивать ему две девочки в обмен на консультации. «Так носят в Париже», – снисходительно ронял он местным денди в клешах с жестяными пряжками.
На каникулах он приобрел в областном центре пластинки с уроками французского, пылившиеся там с одна тысяча девятьсот незапамятного года. Гонял их до ошизения на наидешевейшем проигрывателе «Юность», шлифуя произношение.
Поскольку французы предпочитают пить красное вино, он предпочитал исключительно его серьезному мужскому напитку водке. Запив в парадняке красным рагу и паштет, приготовленные матерью по списанному рецепту, он чувствовал, что вкусил сегодня вполне французскую трапезу.
Сложнее оказалось с луковым супом. «Книга о вкусной и здоровой пище» рецепта не давала. Димка сам разварил лук в лохмотья, бухнул в мутную водичку поболе соли, перца и лаврового листа (французская кухня острая) и через силу выхлебал ложкой; прочие домочадцы, отведав и сплюнув, от деликатеса мягко отказались.
Апофеозом гастрономических изысков явилась варка лягушек. Нацапав в болоте десяток квакух, Димка улучил час, когда дома никого не было, и приволок добычу на кухню. Не будучи дилетантом, он знал, что едят только задние лапки, с дрожью отделил их и разместил в суповой кастрюле, помолившись, чтоб мать не узнала. Определив готовность, скомандовал себе: «Пора!» – и действительно сунул в рот маленькую, похожую на цыплячью, лапку и сжал челюсти, но тут здоровый русский организм воспротивился насилию над своей природой, желудок лягушек отверг; Димка отпился холодной водичкой и помыл в кухне пол. И еще долго стыдился своего тайного позора.
Зато с девушками он в свой срок сделался свободен и даже развязен. Атмосфера Парижа фривольна, парижанин живет легкой и игристой, как шампанское, любовью: тонкий флирт, мимолетная измена, элегантный роман. Обычно Димкины избранницы не могли вот так сразу настроиться на парижский лад, иногда отказ происходил в форме категорической и грубой, он насмешливо утешался их глухим провинциализмом: «Да, это не Париж». Но и когда его пылкая страсть была разделяема – он оставался недоволен. Где талия, тонкая, как у цветка? Где грудь, упругая, как резиновый мяч? где шаловливый задор, прикушенная губка? И где, наконец, неземное блаженство? А тайная белая пена кружев тончайшего белья? Вот уж по части белья местные Манон были столь же бессильны, сколь невиновны, облекая свои юные прелести в стеганую холстину с желтыми костяными пуговицами и байку с начесом… горький осадок не исчезал.
Может составиться впечатление, что он был каким-то маньяком, параноиком. Да нет, он был в общем совершенно обычным парнем, ну просто он хотел в Париж, хотеть ведь никому не запрещено. У каждого свое хобби, или свой таракан в голове, как сказали бы англичане. Ну, с легким прибабахом, бывает. Он бы и поехал в Париж, да понятия не имел, с какого конца за это дело взяться. Иностранец было словом ругательным, политическим ярлыком. За границу уезжали дипломаты или предатели. Но не одни же дипломаты и предатели заграницу населяют. У него не было никаких конфликтов с Родиной, никаких несогласий, он был за социализм – он ведь и в Париж-то хотел не навсегда, а так, посмотреть, пожить немного, ну от силы года два; но кому и как это объяснишь?..
А фанерная этажерка заполнялась книгами о Париже. С закрытыми глазами он мог бы пройти из пятого арандисмана в четырнадцатый. Он высчитал количество шагов от Лувра до «Ротонды», принимая длину шага равной семидесяти сантиметрам. В нем родилось знакомое некоторым чувство: он словно вспоминал о Париже, хотя там не был. Однажды он с пронзительной достоверностью почувствовал себя парижанином, неведомо как заброшенным в этот дальний глухой угол.
В армии, слава богу, из него эту дурь подвыбили. Напомнили об империализме, колониализме, ненужно большой армии, кстати, позорно разбитой в восемьсот двенадцатом году, интервенции, безработице, проституции и эксплуатации. Рядовой Кореньков (молодой-необученный, салажня, еще варежку разевает!) пытался проповедовать насчет Сопротивления, Жанны Лябурб, Марата и голубки Пикассо, но первейшие доблести солдата есть дисциплина и выполнение приказа, направление мыслей беспрекословное, налево кру-гом. И для укрепления правильного направления мыслей лепили наряды.
Мысли Димкины направления не изменили, но что подразвеялось, что упряталось поглубже: солдат вышел исправный. Французский стал подзабываться, так ведь и по-русски к отбою язык заплетается.
Перед дембелем подсекло: выяснилось, что он знаком с военной техникой и прочими секретными вещами, и теперь на нем пять лет карантина – без права поездок за границу.
– Ты что, Кореньков, за границу, что ли, собрался? – удивился замполит его реакции на известие.
– Никак нет, – заготовленно соврал Димка: – Хотел учиться в институте на переводчика.
– О? Пока выучишься – время и пройдет!
Дома Димка отдохнул месяц и затосковал. Когда тебе двадцать, пять лет – срок бесконечный… Да эх, еще не старость. Прочитал объявление о наборе и сорвался в областной центр: все ж фабрика, институт, – цивилизация. А там обвыкся, перевез в общагу свои книжки и пластинки и терпеливо принялся за старое.
Мечты мечтами, жизнь жизнью: из череды девочек как-то выделилась одна, высветилась, открылась – единственная. Димка влюбился, Димка потерял голову. И оказалось, что будет ребенок… Так он женился. В общем счастливо женился, не жалел.
Он помогал жене стирать пеленки, собирал справки для получения квартиры, вечерами слушали по приемнику французскую музыку, он переводил слова, учил ее одеваться так, как носят в Париже, ей это нравилось поначалу, подкупало: «Я сразу увидела, что не такой, как все…»
Сыну было три года, а Димке двадцать шесть, когда родилась дочка, а квартиры все еще не было, снимали комнату. Теперь он прекрасно представлял, что попасть в Париж безмерно трудно, практически нереально, и в любом случае сначала требовалось добыть семье крышу над головой… родная же кровь…
В тридцать два он получил от фабрики квартиру. На радостях влезли в долги, купили всю мебель, а дети росли, одежда на них горела, Димка прихватывал сверхурочно, жена часто сидела дома на справке: корь, свинка, грипп, – жизнь текла, как заведено, чем дальше, тем быстрей.
Париж стал абстрактным, как математическая формула, но столь же неотменимым. Димка не пил, не болел в футбол, не играл в домино, не ездил на рыбалку, не копил на машину: он готовил себя к свиданию, которое когда-нибудь состоится. Тайком встречался с учительницей французского языка; жена чуяла, ревновала, хотя учительница была немолодая и некрасивая. Учительница радовалась родственной душе, она тоже никогда не была в Париже, а французскому ее научили в пединституте преподаватели, которые тоже никогда не были в Париже, по учебникам, авторы которых там тоже не были. Странный город.
Стать моряком загранплавания и сбежать в капстране? И поздно, и позорно, и семью не бросишь… слишком много здесь.
Времена между тем шли, и кое-что менялось. В городе построили новую гостиницу, и в нее стали иногда приезжать иностранцы. К разочарованию Коренькова, построившего знакомства с администраторшей и швейцаром, французов не было: болгары, поляки, восточные немцы.
…И вот однажды, получив письмо от сына из армии, он вздохнул и подивился быстротечности времени, усмехнулся безнадежно себе в зеркало – полысевший с темени, поседевший с висков, погрузневший в талии… и понял с леденящей ясностью, что все эти годы обманывал себя, что никогда ни в какой Париж он не поедет.
И стало – легче.
Словно обруч распался – освободил грудь: исчезли выматывающая надежда, томительная неопределенность. Он даже просиял. Сплюнул. «Нереально так нереально. И черт с ним, что за ерунда!»
Этой освобожденной легкой приподнятости хватило на два дня. На третий обнаружилась сосущая черная пустота в душе, где-то в районе солнечного сплетения.
Кореньков выпил, и ему полегчало.
Запил он по-черному, прогулял фабрику; на первый раз простили.
Жена поплакала, он покаялся, через неделю сорвался опять.
– Из меня будто хребет вынули, понимаешь? – объяснил он.
Справлял затянувшиеся поминки по мечте: постепенно исчезли книги, пластинки, проигрыватель, магнитофон и, наконец, приемник, – истаяла и лопнула нить, связывающая его с Парижем.
Но иногда ему снился голубой город, ажурные набережные в текучих огнях, быстрый картавый говор, и тогда он просыпался угрюм, черен, не шел на работу, цедил дрянное разведенное пиво у ларька и дожидался открытия винного.
Жена раньше прихвастывала перед соседками редкостным мужем, теперь бегала к ним же на кухни, они всплакивали о судьбине и костерили алкашей, и от того, что у других так же, и ничего, живут, становилось легче.
Давно уже он не перешивал купленные костюмы, не выбирался по выходным «на пленэр», не покупал у знакомой киоскерши «Юманите», – он вкалывал, безропотно отдавал жене зарплату, утаивая на выпивку, и покорно принимал ругань и причитания после позднего и нетрезвого возвращения домой.
Он плелся домой мимо гостиницы, когда в его сознание проникло что-то постороннее, мешающее: странное. Он досадливо собрал хмельные мысли – и споткнулся, застыл в стойке, как голодный пес: донеслась французская речь! («Я волнуюсь, заслышав французскую речь», – вдруг завертелась в голове бешеная пластинка.) Трое мужчин и молодая дама вышли из «Волги», швейцар излучил радушие при входе, и, как горохом перебрасываясь быстрыми фразами, они проследовали внутрь!..
Неотвратимо, подобный ожившей статуе, Кореньков двинулся следом. Он будто со стороны отмечал, как совал деньги швейцару, администратору ресторана, официанту, как втиснулся за столик, что-то пил и чем-то закусывал, всем существом устремленный к тем четверым – они почти не пили, держались как-то по-особенному свободно, болтали, – и он почти все понимал: ужасные сроки согласования какого-то документа, длинные дороги, русские художники в Париже…
Они расплатились. Кореньков подошел, задевая стулья.
– Вы из Парижа? – отчаянно спросил он без предисловий.
Компания воззрилась, замолчав.
– О, вы говорите по-французски? – приятно улыбнулся один, носатый, без подбородка, похожий в профиль на доброго попугая.
– Иногда, – сказал Кореньков. – И что мне здесь с этого толку?
Французы рассмеялись вежливо.
– Мы не ожидали услышать здесь… – с нотками воспитанной отчужденности начала дама…
– Вы из Парижа? – повторил Кореньков, перебивая.
– Из Парижа, – подтвердил маленький, весь замшевый, шарик. И были они все чистенькие, промытые, не по-нашему небрежные. – А что, у вас особое отношение к этому городу?
– Ребята… – проговорил Кореньков, и голос его сел до сипа, шепота, мольбы. – Ребята, – проговорил он, – давайте выпьем. Вы не понимаете, что такое Париж.
Французы отреагировали весело. Возник администратор и стальной хваткой поволок Коренькова. «Т-те-бе чего, это иностранцы, вали, ну», – прошипел он.
Кореньков вцепился в скатерть:
– Господа, прикажите мерзавцу подать стул и прибор, меня заберут в милицию, помогите!
Неловко бросать почти знакомого в беде, – солидарность возникла: французы достойно загалдели, зажестикулировали.
– Этот человек – их гость, они его пригласили, – на чистейшем русском сказала дама; Кореньков сообразил – переводчица.
Официант неодобрительно обслужил.
Происшествие сблизило, наладился разговор, расспросы.
– У вас почти чистое парижское произношение!
Поаплодировали; чокнулись; изумлялись:
– И вы самостоятельно… Признайтесь: разыгрываете?
– Столько лет…
– Так почему вы давно туда не съездили?
– Вам бы наши заботы, – туманно ответил Кореньков; все-таки он был нетрезв.
Прекрасную сказку не могли омрачить мелочи: у входа его забрали дружинники, доставили в отделение, составили протокол о приставании к иностранцам, отправили в вытрезвитель; ха.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.