Текст книги "Москва и Россия в эпоху Петра I"
Автор книги: Михаил Вострышев
Жанр: История, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 33 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
– Молчи! – гневно остановила его царевна и велела дьяку читать раскольничью челобитную.
Староверы доказывали свою любимую мысль, что еретик Никон поколебал царя Алексея Михайловича, и с тех пор благочестие погибло в России…
– Нет! Мы не можем более терпеть такой хулы! – обратилась Софья к боярам и стрельцам. – Если патриарх Никон и отец наш были еретиками, то и все мы тоже. Братья мои, значит, – не цари, патриарх – не пастырь церкви. Нам, в таком случае, ничего более не остается, как оставить царство!
И царевна сошла с трона.
– Давно пора тебе, государыня, в монастырь, – заговорили в мятежной толпе. – Полно царство мутить. Были бы здоровы наши цари Иван да Петр, а без тебя пусто не будет.
Но все бояре и выборные стрельцы, окружавшие Софью, стали клясться, что готовы положить свои головы за царский дом, и уговорили ее вернуться на прежнее место.
По окончании чтения челобитной патриарх, взяв в одну руку святое Евангелие, переписанное собственноручно святителем Алексием, митрополитом Московским, а в другую соборное деяние об учреждении патриаршества на Руси, пытался вразумить ослепленных мятежников. Вожаки раскола ничего не слушали и сами себе противоречили. Когда им указали на несообразность разрешения в старых книгах, напечатанных при патриархе Филарете, мяса в великий четверг Страстной седмицы, Никита дерзко воскликнул:
– Такие же печатали, как и вы!
Тогда царевна решилась принять иные меры для усмирения пустосвятов. Наступил уже вечер, и раскольникам объявили, что за поздним временем надо прекратить прения и что указ им будет объявлен после. Царские особы встали со своих мест и удалились из Грановитой палаты. За ними последовал и патриарх с духовенством.
Расколоучители с торжествующими лицами вышли к народу и, подняв вверх два пальца, кричали что есть мочи:
– Тако веруйте! Тако веруйте! Всех архиереев препрехом и посрамихом!
Народ в недоумении следовал за ними на Лобное место. Там они долго поучали толпу. Затем направились через Таганские ворота за Яузу.
Софья, между тем, велела быть к себе выборным стрельцам от всех полков. Они не замедлили явиться, кроме Титова полка, не приславшего ни одного человека. Правительница вышла к ним, окруженная царственными особами, и в сильных выражениях изобразила бедствия, каким угрожают церкви и государству мятежники.
– Ужели вы променяете нас на шестерых чернецов и предадите святейшего патриарха поруганию? – говорила Софья со слезами на глазах.
Она стыдила стрельцов за равнодушие, хвалила их за прежнюю службу, действовала ласками, уговорами и щедрыми посулами. И достигла своей цели. Выборные стрельцы Стремянного полка ответили ей:
– Мы, государыня, за старую веру не стоим, и не наше это дело. То дело патриарха и всего освященного собора.
В таком же смысле высказались и другие стрельцы. Царевна тут же велела двух пятисотных Стремянного полка пометить в думные дьяки и всех выборных угостить из царского погреба. Каждый из них, сверх того, получил значительную сумму денег.
– Нет нам дела до старой веры! – говорили стрельцы, возвращаясь в свои слободы.
Но рядовые стрельцы осыпали выборных упреками:
– Вы посланы были о правде говорить, а делали неправду. Вы променяли нас на водку и красные вина!
Мало-помалу ропот в стрелецких слободах усилился до такой степени, что выборные вынуждены были обращаться к царевне Софье с мольбой спасти их от ярости сослуживцев, грозивших побить их камнями. Патриарх также находился в большом страхе: ходила молва, что стрельцы собираются в Кремль для жестокой расправы.
– Добром с ними не разделаться! – говорили в Титовом полку. – Пора опять за собачьи шкуры приниматься!
Смятение продолжалось с неделю. Наконец Софья восторжествовала – ей удалось склонить на свою сторону большинство рядовых стрельцов. По ее приказу переловили предводителей раскола. Их привели на Лыков двор и рассадили порознь. Все они были преданы городскому суду как возмутители народа и ругатели православной веры. По приговору суда Никите Пустосвяту 11 июля 1682 года на Красной площади отсекли голову. Сергия сослали в заточение в Ярославский Спасский монастырь. Их сообщников тоже заточили в монастыри и тюрьмы, а многочисленные их последователи разбежались.
Ф. Четыркин
Авдотья Петровна Лихончиха
1
– А что, Волчок, воротился Тихон Никитич от государя? – спросил князь Петр Иванович Прозоровский у круглого карлика, который лежал на окне как кот и, прищурясь, грелся на солнышке.
– Ох, Петруша! – отвечал карлик. – Такое безвременье! Ночи не спим, пишем да пишем; государь сто раз на день спрашивает. А тут еще в монастыре так тесно!.. В одной келье и боярин, и я думаем, и дьяки пишут, и допросы чиним. А обедать изволь в трапезу. А отец Сильвестр такой скупой, вчера был пяток и рыбы не дал, как будто и мы монахи с Андрюшкой. Я еще, чай, проживу, а уж дьяк Андрюшка не выдержит. Уж когда Успение было… Отец Сильвестр и на осень не глядит – печек не топит. Видишь, у него на монастыре лето, а за оградой мороз.
– Полно, Волчок, стерпится – слюбится; к Рождеству, даст Бог, в Москву переедем, – сказал князь, улыбаясь.
– К Рождеству, Петруша! – завопил карлик. – Умру, ей-богу, умру…
И заплакал.
Вошло несколько человек, и князь оставил карлика, который полежал, позевал да с горя и заснул.
– А генерал давно ли из Москвы?
– С час с места, – отвечал Гордон.
– Были у государя?
– Был.
– Ну, что в Москве?
– Очень смешно, князь.
– Очень смешно? То есть весело, хотели вы сказать?
– Нет, нет! Никакая ошибка не есть. Очень смешно. Царевна велит стрельцам на поход, а стрельцы плачут, ломают руки, ходят в церкви. Бояре делают один другому визиты день и ночь и ни на какое дело решиться не могут. Я получил указ и пошел кланяться к Василию Василичу Голицыну. Страшный человек в Москве, и от государя еще абшид не имеет! Он меня посылал кланяться к Софье Алексеевне и к Ивану Алексеевичу… Я отвечал: имейте милость, князь, меня извинить; я не могу: в указе не есть сказано. И я прямо от вас к солдатам и потом в Троицкий монастырь. Адьё!
Объявление смертного приговора Никите Пустосвяту
Вошел боярин Борис Алексеевич Голицын. За ним толпа разного рода сановников, стрелецкий полковник Циклер и другие.
– Что, не возвращался Тихон Никитич? – спросил боярин.
– Нет еще.
– Плохо, плохо!.. Чем еще все это кончится? – сказал боярин, ходя по узкой комнате, где едва ему давали дорогу присутствовавшие, прижимаясь к стенкам.
– Что плохо, боярин? – спросил князь.
– Плохо, плохо. Миру не будет… Беда, как человек в осьмнадцать лет, а ум в сорок!..
– Да отчего ж беда?
– Упрямится! Миру не бывать. Слушать ничего не хочет!.. Судить всех, да и только. Всех судить по отцову закону нещадно: и сестру царевну, и князя Василия Василича Голицына, и князя Алексея Василича Голицына, и Леонтия Романовича Неплюева. Всех, всех!.. Удивил! Просто удивил! Патриарха хотел судить, да Иоаким покаялся и, что царевна говорила, все выдал… Плохо, плохо!
– Да отчего же плохо?
– Да оттого плохо, князь, что я за Василия больно боюсь.
– Свой своему поневоле друг; оно так, Борис Алексеевич. Да не бойся: князь Василий на честной службе вырос, ума ему не занимать, грешного совета не подаст.
– То-то и беда, что советовал царевне в Польшу бежать…
– В Польшу?! – закричали все.
– Ну, нечего сказать! – с грустью сказал князь. – Опростоволосился… Да верно ли это?
– Патриарх выдал. А как патриарх сказал, так и Татьяна Михайловна, и Марфа, и Марья Алексеевна повинились, что слышали… Вся надежда на Тихона Никитича: судить-то придется ему.
– Вестимо, ему. Да только Тихон Никитич, как сам знаешь, не милостивец: что он, что уложья – все равно.
– Авось уломаем. Помогите только.
Двери отворились и все замолчали. Вошел боярин Тихон Никитич Стрешнев. Величие и доброта, смешанные с глубокой грустью, осеняли окладистое красивое лицо боярина. Дьяки несли за ним бумаги. Волчок вскочил с окна и подбежал к нему. Стрешнев, гладя его по головке, с приветною, но принужденною улыбкой сказал предстоявшим:
– Здравствуйте, добро пожаловать!.. Не я – неволя задержала… Бог милостив.
И уселся в большие кресла, которые с трудом дотащил до него Волчок, приговаривая: «Ну, кресла! Знать, их за труд старцы таскают».
– Полковник! – сказал Стрешнев грозно, и Циклер побледнел. Хотя он по суду и остался оправданным, но верность его была сомнительна, и последствия оправдали сомнения. – Знаю, все знаю, да хорошо, что повинился. Грех велик, так ступай да Богу молись, да гляди, чтоб опять не поскользнуться. Видит Бог, подымать не стану. А за Лихонцев, если не суду, так Богу ответишь. Всего трое из целого полка! Не досмотрел! Где глаза были?.. Андрюшка, роспись!
Дьяк подал большую книгу, где вписаны были имена преступников, преданных суду под председательством боярина Стрешнева.
– Много крови, много!.. Да, авось, последний раз… Приложи руку, Циклер. Смотри, чтобы не отрубили, коли по сыску не то сыщем… Ступай!
Циклер расписался в справедливости своих показаний и ушел. За ним отпустил боярин почти всех гостей. Остались боярин Голицын, князь Прозоровский и генерал Гордон.
– Князь Петр Иванович! – сказал Стрешнев, обращаясь к Прозоровскому. – Тебе есть наряд в Москву… Поезжай и возьми Шакловитого.
– Да как же я его возьму? Он в палатах у царевны. Слышно, спрятан, не выдаст.
– Ты уж только поезжай; а не выдаст, хуже будет. Его на суд зовут – так и скажи. А что по суду окажется – Бог знает, неведомо… Князь Петр Иванович, поднимайся, время не терпит.
– Да разве государь указал?
– Не мне ж тебе указывать! Возьми ратных людей у генерала. А стрельцам верить нельзя! Да поклонись от меня Голицыну и скажи, что Бог милостив. Пусть прихворнет на время, когда совсем отстать старику не приходится. Только чтобы греха берегся, а то уж никто не поможет. А на мой суд пускай не идет; слягу в постель, а друга не помилую.
После такого откровенного разговора Борису Алексеевичу Голицыну, дальнему сроднику князя Василия Василича, нечего было делать у Стрешнева, и он ушел, потупив голову, вместе с Прозоровским. Остался один только Гордон.
– Генерал, что ты снял уже начало?
– Имел счастье.
– К палатам царским государь стражи указать не изволил; так ты, пожалуй, поставь своих надежных. Знаешь так, где-нибудь поблизости от палат, да чтобы они с царского порога глаз не спускали. Понимаешь ли?
– Я понимаю, – отвечал Гордон.
– Он ничего не боится, а мне, старику, от страху за него так и сна нет. А не то я сам буду торчать на пороге.
– Мы с капитанами будем не отходить.
– Ладно, ладно, генерал… Да вот сегодня привезли злодеев, сдадут тебе по этому списку… Держи их покрепче.
– Они уже есть у капитана фон Энке. Там и три Лихонца. Матушка их просила меня, чтобы говорить с государем и с вами о них…
– Да что тут говорить! Надо колесовать, да и только. Таких злодеев может миловать государь, а наше дело – закон. Пускай бьет челом государю. Да где она?
– Здесь.
– Что, генерал, хочешь ей доброе дело сделать?.. Так пропусти на монастырь, в твоей это власти; да пусть и сторожит государя завтра у собора перед обедней. Авось помилует!
– Я буду ей это сказать.
– Скажи, скажи… Бог милостив… Прощай.
Гордон ушел, а Тихон Никитич погрузился в чтение бумаг. Безмолвно и неподвижно торчали за его креслами два дьяка, а Волчок спал на солнышке.
2
Троице-Сергиев монастырь со всеми посадами и окрестностями в половине сентября 1689 года походил более на шумную и многолюдную столицу, нежели на тихую обитель иноков. Не праздник был у Троицы, не молельщики стеклись со всех пределов Руси к нетленным мощам чудотворца. Нет, решалось государственное дело; больше: решалась судьба России. В зданиях на монастыре проживали Петр Алексеевич с государыней-родительницей, тетка государева Татьяна Михайловна с двумя сестрами Петра, патриарх и некоторые важные сановники. Архимандрит Сильвестр с братией переселился в служебные избы, очистив гостям свои кельи. На посадах жили бояре и разного рода чиновные люди. Стрелецкие полки в поле простирались станом вплоть до Хотькова монастыря. Там, в монастырской гостинице, теснилась разнородная толпа приходящих: кто ни шел, ни ехал, сворачивал к Хотькову, желая сначала тайком осведомиться о троицких делах. Даже послы царевны Софьи Бутурлин и князь Троекуров, не получив согласия Петра на свидание с царевной, возвращались тем же путем; но, к огорчению, не могли набрать добрых слухов. Они с трудом пробирались и по большой московской дороге, покрытой поездами и пешеходами, их везде встречали и провожали насмешками. Народ ведал, что царевна кается, и вместе с Петром не верил ее искренности. Акт обвинения торжественно и всенародно был прочитан в присутствии государя с крыльца троицких царских палат. Орудия казни давно уже были выставлены в поле, неподалеку от монастырской ограды, и наводили трепет на любопытных. Но такова зверская порода человека: назавтра любопытные снова теснились около страшных орудий и снова с трепетом расходились. Со дня на день ожидали трагического представления, узнавали о времени, каждый произвольно назначал день и час. Но казнь не могла совершиться без Шакловитого – начальника стрелецкого приказа и главного орудия честолюбивой Софьи. И толкам не было конца.
Одна только женщина не любопытствовала, не входила в толки. Поздно за полночь пришла она к воротам Троицкого монастыря, и все надежды ее рушились. В ворота пропускали только тех, которые были лично знакомы немецким капитанам или старшим сановникам. Опасениям и расспросам усердных немцев не было конца. Они входили во все подробности домашней жизни, во все отношения и связи, даже в генеалогию приходящих. Многие молельщики, случайно попавшие в троицкое дело, из-за усердия немцев сидели под крепкой стражей и ночью подвергались подозрительным допросам. На одних женщин не падали их сомнения, и вот почему Авдотья Петровна Лихончина могла просидеть у Троицких ворот всю ночь и утро. Немало бояр, окольничих, думных дьяков прошло с посадов на монастырь. Каждый затыкал уши, когда Авдотья Петровна просила их покровительства; и это не риторическая фраза, нет: просто затыкал уши и, пробегая в ворота, кричал: «Не слышу, не слышу!» Имя трех Лихонцев наводило этот ужас. Они вместе с начальником стрелецкого приказа Шакловитым, вместе с Резановым, Гладкими, Петровым и Чермным ездили в Преображенское на страшный подвиг, разрушенный верностью двух стрельцов, Феоктистова и Мельникова, которые уведомили князя Бориса Голицына о преступном умысле. Розыскное дело было уже прочитано, сомнений не оставалось, казнь была неизбежна. Приехал из Москвы генерал Гордон, и Лихончиха бросилась ему в ноги.
– Я буду сказать, – отвечал генерал, – Тихону Никитичу, а его величеству не смею; не мое дело. Я жалею тебя, но помочь не могу. Пойди в гостиницу, вот тебе один рубль, там ожидай, я буду за тобой прислать, если Тихон Никитич будет позволять с ним видеться.
– Благодетель ты мой, ангел ты мой, дай Бог тебе, дай Бог всякого счастья, благополучия! Дай Бог тебе… не иметь детей! – в слезах вопила Лихончиха.
Гордон был уже далеко. Авдотья Петровна все еще его благословляла, целуя рубль и обещая положить его на руку чудотворца, если поможет преклонить сердце царево на милость.
3
К вечеру много людей собралось у монастырской гостиницы – всегда тихого пристанища смиренных молельщиков, а теперь шумного веча бесчисленных толков, надежд, сказок и предсказаний. Вече шумело на площадке перед гостиницей, потому что в комнатах жили придворные. Авдотья Петровна грела старые кости на заходящем солнышке; то молилась, то глядела на дорогу к монастырским воротам. Люди скоро заметили старушку и душевную ее тоску и, больше из любопытства, нежели из сострадания, спросили:
– Кого ты поджидаешь, матушка?
– Немецкого боярина. Обещал прислать за мной.
– Мало ему и без тебя дела! Да и за тобой-то посылать ему какая нужда? Нынче в монастырь и стариц не пускают, а уж такую старуху…
Люди смеялись.
– Без дела и бояр не пускают, а за делом и нищего к государю пропустят.
– За делом?.. За каким делом?
Лихончиха сказала, и люди разбежались.
Старуха качала им вслед седою головой, но в то же время увидела Гордона, с трудом встала и молча, с невыразимым страхом ожидала генерала. В смущенном сердце думала она: «Что, если не за тобой, Авдотья?»
– Ну! – сказал генерал. – Тихон Никитич никакую надежду не имеет…
Старуха упала на колени и, воздев руки к небу, дослушала речь Гордона:
– …А мы будем делать так. Завтра перед обедней приходи к собору и жди на крыльце государя. Я прикажу пустить тебя пройти… Проси государя иметь милость.
И старуха без слов повалилась наземь. Гордон ушел от благодарности. Но вскоре явился немецкий солдат, отвел Авдотью Петровну в сторожевую избу на посаде, усадил на скамью, накормил, чем Бог послал; и старушка, утомленная продолжительной дорогой и душевною бурею, уснула в первый раз после трехдневной бессонницы.
4
Колокола гудели. Благочестивые со всех сторон стремились к разным вратам монастыря, но неумолимые немцы отсылали их в церкви на посадах. Немногие, пользуясь или знакомством, или покровительством сильных, успели пройти в монастырь. Но и от этих немногих было тесно и душно не только в соборном храме, но и вдоль по всей площадке от дворца до собора.
Москва
Ожидали государя. Архимандрит Сильверст в полном облачении приготовился встретить юного царя. Народ жаждал увидеть обожаемую надежду великих дел. Тогда еще не видно было ни одного облачка, которое бы обещало страшную и благодетельную бурю, которая потрясла и освежила дряхлую Россию. Не ведали, какими путями вознесется Петр на престол величия, но верили, что юноша-царь есть предназначенный строитель России. Верили, не условясь, верили, глядя на красоту государя, на орлиные очи, на разум редкий, на волю железной твердости… Безмолвно, с обнаженными головами ожидали люди. Вдруг в толпе раздалось: «К самому государю». Толпа невольно раздвинулась, и Авдотья Петровна остановилась у паперти.
– Отойди, старушка, тут стоять не приходится, – сказал послушник.
Лихончиха не повиновалась.
– Пошла прочь, баба! – закричал потешный и замахнулся тростью.
– Убей, убей! – отвечала она. – Видит Бог, спасибо скажу. Только тебе же, радость ты моя, хоронить меня придется.
– Ну, ступай с Богом! – промолвил потешный, смягчая голос.
– Имейте милость оставить ее! – сказал Гордон, подходя к потешному. – Она вам и никому не делает никакое беспокойство.
Раздался трезвон, толпа заволновалась. Петр Алексеевич без шапки шел скорыми шагами один-одинешенек, кланяясь приветливо на обе стороны. Архимандрит Сильверст с духовенством и боярами появился на паперти и, воздев руки, хотел начать приветственную речь… Вдруг из толпы поднялась дряхлая высокая женщина. Слезы в два ручья лились по лицу, изрытому морщинами; губы, посинев, дрожали. Протянув руки к государю, она величественно, тихо сделала три шага вперед и рухнула к ногам Петра без слов, без стона.
Государь отступил. На лице его было написано недоумение. Он оглянулся: возле никого не было.
– Что тебе надо, бабушка? – спросил он, собственными царскими руками поднимая несчастную.
Один Гордон, сбежав с паперти, осмелился помочь государю.
– Помилуй!.. – могла только простонать Лихончиха и снова повалилась к ногам государя.
Странно! Государь стоял неподвижно, не стараясь освободиться от докучливой старухи, с совершенным спокойствием и, спустя несколько мгновений, спросил ласково:
– Ну что, бабушка, горе маленько отлегло, как поплакала? Говори же теперь, что надо?
– Помилуй детей моих, солнышко наше государь православный, ненаглядный ты наш! Не оставь старухи сиротой беспомощной! Помилуй детей моих!
– Да кто твои дети?
– Лихонцы, батюшка государь.
Царь нахмурился. По лицу пробежало судорожное движение. Он отступил и, сказав отрывисто: «Не властен, не властен!», пошел вперед.
Речь архимандрита была очень коротка, и государь с духовенством и боярами вступил в храм.
– Царю небесный! – кричала старуха, не вставая с колен во время речи Сильвестровой и обратив глаза и руки к собору. – Царю небесный! Ущедри сердце царя нашего милостью, да помилует детей моих, яко Ты миловал врагов Своих!
В это время подходила к собору государыня-родительница Татьяна Михайловна, Марья и Марфа Алексеевны и некоторые сановники. Нельзя было идти дальше. Старуха на тесной мощеной дорожке, по которой только и можно было пройти свободно, продолжала громко молиться. Вдохновенная горем, она походила на юродивую; народ со страхом глядел на нее. Глубокая печаль и сумасшествие – соседи; и часто, не лишаясь рассудка, человек в глубокой печали говорит несвязно.
Старушка уселась на мощеной дорожке, глаза осушило сердечное пламя. Она поглядела на толпу и улыбнулась… Улыбнулась, и все отворотились. Стало страшно.
– Пошли молиться! – сказала Лихончиха, обратясь к толпе. – Чего зеваете? Пошли молиться, а не то и вам придется на старости сидеть на голой плите и плакаться за детей ваших! И я ли не молилась?.. Сергий Радонежский, чудотворец и заступник наш! – возвысив голос, кричала старуха. – Поведай государю, как я каждый раз, что подаст мне Бог сына, приходила пешком из Москвы к честным мощам твоим, и каждый раз от достатка все, что можно было, все несла к тебе! И о чем я молилась, ты знаешь, чудотворец!.. Скажи государю.
В это время немецкая стража подошла к несчастной оттащить ее с дорожки.
– Не тронь, немец! Спроси у меня, каково сердцу, когда от него детей отрывают. А государь не отец, что ли?
– Да пропусти государыню! – толковал ей капитан.
Лихончиха не понимала и страшно вопила:
– Не тронь, не тронь, государю нажалуюсь!
– Оставьте ее!.. – сказал государь, выходя с Гордоном из собора. – Скажи мне, что могу тебе я сделать доброго, и отпусти меня к обедне.
– Отдай детей, государь!
– Не могу! Они – злодеи. По мне, пожалуй! Я и так простил их и за них же пришел молиться, да отпустит им Господь грехи и не лишит царствия небесного… Не могу. Бог может все, а я не могу. И Бог меня поставил царем на то, чтобы в земном царстве Его жила справедливость. А от прихоти ни казнить, ни миловать не смею.
– Батюшка государь, за милость Господь не откажет. Всех трех детей бояре осудили. Злодеи они, и жизни не хватит ни их, ни моей смертный грех выплакать и постом и молитвой очиститься перед Богом и людьми! Да взгляни, государь, на мою беспомощную старость! Много ли мне на этом свете маяться? Милостыни просить не умею, а погляди на руки: не до работы. А умирать придется, что собаке в мороз, на чистом поле. Некому глаз закрыть, некому честной земле предать… Батюшка государь, помилуй!
Государь обнаруживал нетерпение. Наконец, приняв грозный вид, сказал:
– Слушай, старуха. Пеняй на себя. Когда бы измолоду детей в страхе Божьем держала да добру учила, не дожила бы до стыда и горя.
Старуха до той поры сидела, не могла от слабости подняться. Но упрек одушевил ее. Собрав последние силы, Лихончиха встала, подошла к государю и, сложив руки на груди, сказала тихо:
– Напраслина, государь! У меня на дому дурного слова дети не слыхали. Как умер отец, я их пуще глаза берегла от всякого зла. В церковь водила, на дом дьячок ходил, грамоте учил, поученья из книг читал; и по всей слободе дети мои указкой были. Вырастила; старшему по осьмнадцатому, младшему по шестнадцатому годку пошло. Полно баловать, сказала я, пора Богу и государю служить… Оделась, одела детей, да в то же утро и повела их в приказ. Всех троих в стрельцы отдала! «Что ты, Авдотья Петровна, делаешь? – говорили соседи. – Таких добрых детей, да еще и всех трех, в стрельцы отдала!» На то я их добру и учила, чтобы они на царскую службу были годны, говорила я и Бога благодарила, что помог так детей поставить и государям угодить. Так не я уж виновата, что в стрельцах испортились; не у меня под началом души их грехом погубили. Отдай их, государь, матери, вместе каяться будем… Государь, помилуй!
И старуха упала и обвила руками ноги царские.
– Ну, что делать! – со вздохом сказал государь. – Господи, прости моему прегрешению!.. Всех не могу простить. Выбери себе одного, возьми и ступай с Богом… Гордон, отпусти с нею того сына, которого она выберет.
Государь возвратился в церковь. Старуха лежала без чувств. Немецкие ратники понесли ее к ограде. За ними задумчиво шел Гордон.
5
– Что, Порох? – гремя цепями, сказал Семен Лихонец. – Я маленько вздремнул. Звонили на «Достойную»?
– Не мешай, Сова, дай «Верую» окончить, – отвечал Алексей, младший Лихонец.
И молчание воцарилось, изредка возвышался шепот молитвы, и то скоро затих.
– Надо быть, сегодня праздник какой; целый день служат. Так, знаешь, непокойно, когда другие молятся!
– Молись и ты, Сова.
– Легко сказать! Недаром Совой прозвали: целую ночь не вздремнул, было время намолиться…
– И я тоже! – сказали другие два брата.
– Да и не так оно легко и заснуть, коли под ногами вода, а железо в бока лезет. Ох! Хоть бы выспаться перед смертью.
– Нет, Вьюн! По мне, так покушать. Спать и без того выспишься, жаль только, что врознь с головой.
– Далеко не отскочит, не стрелецкой рукой снимать будут, – отвечал Сергей, прозванный стрельцами Вьюн.
– А слушали, братцы, – сказал Алексей, – как дьяк заикался, когда читал поименный розыск?
– Как же не слышать! Да меня, знаешь, зависть брала. Чай, этот дьяк перед тем быка проглотил: знай, облизывался.
– А уж правду сказать, мы-то им диво показали; на нас только и смотрели.
– Да чего трусить! А уж розыск прочли и сказали, что Лихонцам только головы прочь, так я и рукой махнул и не удержался, громко сказал: «Ну, коли только, то спасибо», и на́большему боярину в пояс поклонился.
Изверги! Они смеялись, они шутили перед смертью, когда уж пришли к ней на очную ставку и, может быть, одно мгновение осталось до последней улыбки. И для них бежала бедная старуха из Москвы в Троицу, боясь опоздать, расспрашивая в каждой деревушке: «Что? У Троицы еще ничего не было?» И за них она молила так настойчиво государя!.. Нет, не за них, за детей родных молила Авдотья Петровна, в душе проклиная преступников и преступление.
– Слышь, Порох, есть несут! Издали чую.
И в самом деле, люди приближались к железной двери. Ключ щелкнул, двери не отворялись…
– Не могу, не могу! Дай, боярин, схожу к государю, авось всех троих помилует!
Гордон улыбнулся и, качая головой, промолвил:
– Нет, больше никакая милость ни есть. Я и на эту не имел никакую надежду. Пойдем, время дорого…
– Постой, постой, не отворяй! Одного обрадую, двух убью. Дай с духом собраться.
– Точно, матушка, время нет!
Гордон сказал, махнул рукой, железные двери завизжали, и Авдотья Петровна уже висела на шее Алексея: он первый попался ей на пути. Злодеи по невольному чувству, услышав голос матери, встали. Смертная бледность покрыла их страшные лица, слез не было – они давно уже разучились плакать.
Несколько времени продолжалась немая встреча. Отступив и держа сына за плечи, старуха старалась всмотреться в лицо и спросила едва слышно:
– Алексей, ты ли?
В ответ ни слова.
– Семен! Семен!
И старуха обвила руки около старшего, и раздались рыдания, и полились слезы.
– Сережа?
И третий изверг был в объятиях несчастной. Но они не чувствовали сладости свидания, горечи раскаяния. Один ужас вселяло в них присутствие грозного ангела, пришедшего казнить их небесным оружием. Они молчали.
Гордон был тронут. Но свидание было слишком продолжительно, и Гордон, отворачиваясь, чтобы скрыть слезу, дурно украшающую воинственное лицо, сказал:
– Ну, матушка, надо кончить… Которого?
– Которого?! – закричала она, опомнилась и неописанный ужас разлился по старому челу. – Которого! Которого!..
Вопрос как будто постепенно возрастал в душе несчастной старухи. С ним рос и ужас.
– Семена! Семена! – закричала она и снова бросилась обнимать его. – Первенец ты мой. Отец в поход пошел, как ты родился. Ты был при мне, и мужа тобой поминала, и Богу при тебе молилась, и сна не знала у твоей колыбели…
– Ну, так Семена! – сказал Гордон.
– Нет-нет, постойте! А Сережа? А Алеша? Чем виноваты, что не первенцы? А уж как я любила Сережу! И какой умница был! Лучше бы мне добрых людей послушать, в приказ его отдать, чтобы дьяки письму учили. И он-то меня больше всех любил. Бывало в церковь… Те пойдут или нет, а Сережа всегда удосужится. На рынок – тоже. К соседям кто проведет, кто за старухой придет?.. Сережа! Не было ни у кого в околице другого такого Сережи…
– Ну, так Сережу!
– Алешенька, голубчик мой! И отец тебя благословить не успел – за месяц до родов отошел. И уж плакала я с тобой и над тобой!.. Не отдам я тебя, Алешенька, будь покоен, ты мое последнее ненаглядное дитятко. Уж вместе нам и умирать!
– Да решай же, старуха! – нетвердым голосом сказал Гордон.
– Боярин! Не могу, не могу, боярин! Видит Бог, не могу. Пусти к государю, пусти к нашему солнышку. Что они ему! У него столько народу, пусть мне детей отдаст. Пусти!
Стрельцы
Старуха рвалась к дверям.
– Нельзя! – сказал Гордон. – Одного и скорей, а то я сам буду выбирать.
– Одного! Одного!.. И скорей! А то и этого, пожалуй, отымут! Сеня мой, Сережа, Алеша!
И старуха металась от одного к другому, обнимала, целовала, но решиться не могла.
Любовь матери как благодать проникает в души самые черные, и Алексей не выдержал, глядя на свою старуху. Долго он боролся с сердцем, наконец, громко заплакал, и как будто все условились: старуха, Гордон, немецкие ратники, Семен и Сережа разом зарыдали.
Услышав плач генерала, чуткая мать уже стояла перед ним на коленях и жалобно стонала:
– Умилосердись!
– Нет, я не могу, матушка. Если бы я был государем, ни одного бы не простил. Милость велика, и я буду все кончить. Жребий!
Бросили жребий – три камня. Гордон сделал насечки на каждом, положил их в свою шляпу и, подавая старухе, сказал:
– Вынимай.
Старуха вынимала камень с выражением странной надежды: ей казалось, что Бог поможет ей вынуть всех трех… Вынула, вскрикнула: «Алексей!» и упала без чувств.
– Уходи, Порох, – сказал Семен, – да мать возьми. Не то очнется, опять ударится в слезы; чего доброго, умрет.
Гордон приказал вынести старуху на чистый воздух и не впускать в темницу. С Алексея, между тем, снимали цепи, распиливали кандалы на ногах. Мрачный, он молчал – не радовался, не глядел на братьев.
– Что, Порох? – сказал Семен. – Веселое дело: воля?
– Поменяемся, Сова. Ей-ей, даром волю уступлю.
– Спасибо. Приходи на Лобное проститься.
– Ох, кабы не матушка!.. Божья страха ради иду. Знаешь, как ее голос услышал, так мороз по коже повело. Что мне без вас на воле?.. Да ей нужно: старость пришла. А умрет, на себя же руки наложу.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?