Текст книги "История безумия в классическую эпоху"
Автор книги: Мишель Фуко
Жанр: Психотерапия и консультирование, Книги по психологии
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 44 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
На всех этих тюрьмах, насаждающих нравственный порядок, можно было бы начертать девиз, прочитанный еще Говардом на майнцском смирительном доме: «Если возможно было усмирить в свете Божием диких зверей, то никогда нельзя отчаиваться в исправлении заблудшего человека» [260]260
Howard. Loc. cit., t. 1, p. 203.
[Закрыть]. Как для католической церкви, так и для протестантизма изоляция воплощает в себе в авторитарной форме миф об общественном благоденствии: это социальный порядок, целиком проникнутый принципами религии, и религия, чьи требования получат полное удовлетворение в системе правопорядка и тех принудительных мер, которые будут взяты им на вооружение. Все эти институты словно пытаются доказать своим примером, что порядок может быть адекватен добродетели. В этом смысле «заключение» скрывает в себе и определенную метафизику гражданского общежития, и определенную религиозную политику; оно – плод синтезирующего и деспотического усилия, попытка заполнить пространство, пролегающее между садом Эдемским и теми городами, которые своими руками возвели люди, изгнанные из рая. Изолятор классической эпохи – наиболее насыщенный символ того «правопорядка», который мыслился гражданским эквивалентом религии, основой совершенного города-государства. Ведь вся моральная тематика изоляции присутствует, например, в тексте «Трактата о правопорядке», где Деламар определяет религию как «первейший и главный» предмет заботы блюстителей правопорядка. «Можно было бы сказать даже – единственный предмет, когда бы доставало нам разума исполнять в совершенстве все обязанности, ею предписанные. Тогда нравы исправились бы сами собой, без всякого иного попечения; воздержность удалила бы от людей болезни; прилежный труд, умеренная пища и мудрая предусмотрительность всегда доставляли бы людям все необходимое для жизни; милосердие, изгоняющее пороки, и общественный мир царили бы безраздельно; смирение и невинность отсекали бы в науках человеческих всё суетное и опасное; простодушие стало бы законом в науках и искусствах… наконец, вспоможение беднякам было бы добровольным, и нищенство бы исчезло; правильно будет сказать, что когда бы только соблюдались в полной мере предписания религии, то все иные слагаемые правопорядка отпали бы сами собой… Таким образом, великую мудрость проявляли законодатели, что всегда видели основание благоденствия, равно как и прочности государств, в религии» [261]261
Delamare. Traite de la police, t. I, p. 287–288.
[Закрыть].
– – -
Институт изоляции был вызван к жизни самым духом XVII века. Уже с первых шагов он получил такой размах, что по всем своим параметрам оказался несопоставим с тюремным заключением в тех его формах, какие практиковались в Средние века. Если рассматривать изоляцию как экономический механизм и меру социальной предосторожности, то она будет лишь ценным изобретением. Но в истории неразумия она обозначает поворотный момент: момент, когда безумие начинает восприниматься в социальном аспекте, в соотнесении с бедностью, с неспособностью трудиться, с невозможностью интегрироваться в коллектив; момент, когда оно впервые вписывается в проблематику гражданского общежития. Опыт безумия и его смысл определяются главным образом теми новыми значениями, которые отныне несет в себе бедность, той первостепенной ролью, какая отводится обязательному труду, и теми этическими ценностями, которые с ним связаны.
Зарождается новый тип социальной чувствительности; и вот уже определен ее порог, обозначена граница, отобраны те, кто подлежит изгнанию. В конкретном пространстве классического социума оставляется некий нейтральный островок, некая белая страница, на которой не запечатлена реальная гражданская жизнь; общественный порядок уже не сталкивается с беспорядком лоб в лоб, и разум не пытается больше своими силами прокладывать себе путь, сражаясь со всем, что может существовать помимо него или пытается его отрицать. Теперь он царит в чистом виде, заранее обреченный торжествовать над буйной стихией неразумия. Тем самым безумие насильственно лишается той воображаемой свободы, благодаря которой оно цвело пышным цветом под небом Ренессанса. Еще совсем недавно о нем спорили при свете дня – то было время «Короля Лира» и «Дон Кихота». Но не прошло и полувека, как оно оказалось в заточении, в крепости изоляции, в оковах Разума и моральных норм, и погрузилось в их беспросветный ночной мрак.
I.III. Мир исправительных работ
В стенах изоляторов обретаются не только бедность и безумие; здесь мы встречаем фигуры самые разнообразные, и не всегда легко понять, что между ними общего.
Очевидно, что в первичных своих формах изоляция служила определенным социальным механизмом и что сфера действия этого механизма была весьма широкой – от элементарных мер по регулированию торговли до великой буржуазной мечты о государстве с авторитарным режимом, основанным на синтезе природы и добродетели. Отсюда – один шаг до следующего предположения: изоляция обретает свой исчерпывающий смысл в той смутной конечной цели общества, во имя которой социальная группа изгоняет из себя чуждые и враждебные ей элементы. Таким образом, изоляция предстает как стихийное изгнание «асоциальных» элементов: классическая эпоха словно бы нейтрализует, причем очень надежно – тем более надежно, что действует она вслепую, – тех самых людей, которых мы, не без колебаний и не без риска, распределяем по тюрьмам, исправительным домам, психиатрическим лечебницам и кабинетам психоаналитиков. В общем, именно это вознамерилась доказать в начале нашего века целая группа историков [262]262
Первым такую интерпретацию предложил Серьё (см., в частности: Sérieux et Libert. Le Régime des aliénés en France au XVIII siècle. Paris, 1914). В том же духе выдержаны работы Филиппа Шатлена (Chatelain. Le Régime des aliénés et des anormaux aux XVII et XVIII siècles. Paris, 1921), Марты Анри (Henry. La Salpêtrière sous lʼAncien Régime. Paris, 1922), Жака Вье (Vié. Les Aliénés et Correctionnaires à Saint-Lazare aux XVII et XVIII siècles. Paris, 1930), Элен Боннафу-Серьё (Bonnafous-Sérieux. La Charité de Senlis. Paris, 1936), Рене Тардифа (Tardif. La charité de Château-Thierry. Paris, 1939). Все они, опираясь на работы Функ-Брентано, старались «реабилитировать» изоляцию при Старом режиме и развеять миф о том, что революция принесла безумным освобождение, – миф, созданный Пинелем и Эскиролем и продолжавший жить еще в конце XIX в., в работах Семеленя, Поля Брю, Луи Буше, Эмиля Ришара.
[Закрыть] – если, конечно, можно их так назвать, не впадая в преувеличение. Если бы им удалось обнаружить ту очевидную связь, какая существует между изоляцией как мерой правопорядка и торговой политикой, то они, скорее всего, сочли бы ее дополнительным аргументом в пользу выдвинутого ими тезиса. И это был бы, вероятно, их единственно серьезный и заслуживающий внимания аргумент. Тогда они могли бы продемонстрировать, на фоне какой социальной чувствительности стало возможным осознание безумия как медицинской проблемы и в какой мере оно с нею связано – поскольку именно эта чувствительность является регулятором, когда решается вопрос об изоляции человека или о его освобождении.
Однако подобный анализ в действительности строился бы на допущении, что безумие извечно и неизменно пребывало во всеоружии, в полном психологическом снаряжении – просто его очень долго не могли увидеть в истинном свете. Веками о безумии не знали ничего или, во всяком случае, знали очень мало, и вот классическая эпоха будто бы начала смутно его опасаться, усмотрев в нем причину распада семьи, общественного беспорядка и опасности, грозящей Государству. Мало-помалу это первичное восприятие якобы становилось все более отчетливым и наконец, достигнув совершенства, превратилось в медицинское сознание, для которого то, что прежде рассматривали только как общественную болезнь, на самом деле представляет собой телесный недуг. Тем самым следовало бы предположить, что существует нечто вроде ортогенеза, который восходит от социального опыта к научному познанию и в своем прогрессивном развитии проходит путь от самосознания социальной группы до позитивной науки; при этом первое выступает лишь неразвитой формой второй и чем-то вроде ее зачаточного понятийного аппарата. Социальный опыт оказывается неким приблизительным познанием, одной из ступеней, какие проходит собственно познание на пути своего совершенствования [263]263
Любопытно, что этот методологический предрассудок, во всей его наивности, в равной мере присущ как упомянутым нами авторам, так и большинству марксистов, когда они ведут речь об исторических аспектах науки.
[Закрыть]. Уже из одного этого следует, что при таком подходе объект науки предшествует собственно познанию: ведь безумия стали опасаться прежде, чем оно было взято в кольцо позитивного знания; застывшее, неподвластное ходу времени, оно пребывает вне истории, укрывшись в некоей дремлющей истине, которую пробуждает общий подъем научного позитивизма.
Однако никем не доказано, что безумие, неподвижное и самотождественное, поджидало лишь становления психиатрии, чтобы из тьмы своего существования выйти наконец на свет истины. Кроме того, никем не доказано, что меры изоляции были направлены, хотя бы имплицитно, именно на безумие. Наконец, никем не доказано, что, возрождая на рубеже классической эпохи древний обычай сегрегации, общество Нового времени стремилось отсечь от себя тех, кто проявил себя «асоциально», – то ли стихийных мутантов, то ли какую-то редкую породу людей. То, что в обитателях изоляторов XVIII века можно обнаружить сходство с современным «антиобщественным элементом», – неоспоримый факт; но вполне вероятно, что этот факт стал результатом самой изоляции: ведь «элемент» возник именно благодаря ритуалу отлучения от общества. Приблизительно к середине XVII века такой человек – отправленный во всех европейских странах в одну и ту же ссылку, – был признан чуждым обществу, изгнавшему его, и не способным соблюдать нормы социальной жизни; и вот, к величайшему нашему умственному удовлетворению, он превратился в безликое существо, которое всегда можно посадить в тюрьму, отправить в приют или подвергнуть любому наказанию. В действительности он – лишь схема, результат взаимоналожения различных мер, исключающих его из сообщества.
Этот акт изгнания по своей грубости ничем не отличается от изгнания прокаженных; но и в том и в другом случае о смысле нельзя судить по результату. Прокаженных удаляли вовсе не для того, чтобы остановить заразу; и вовсе не затем, чтобы избавиться от «асоциальных» элементов, сотую часть парижан к 1657 году подвергли изоляции. По-видимому, подоплека этого акта была иной: изолировали не каких-то «чужих», которых не распознали раньше просто потому, что к ним привыкли, – чужих создавали, искажая давно знакомые социальные обличья, делая их странными до полной неузнаваемости. Этот жест порождал Чужака как раз там, где ничто не предвещало его появления, нарушал обычный ход вещей, рвал привычные для всех связи; благодаря ему в человеке возникало нечто недосягаемое для него самого, некая точка на горизонте, бесконечно далекая от нас. Одним словом, мы можем сказать, что именно этот жест породил понятие отчуждения и сумасшествия (alienation)[264]264
Французское слово «alienation» совмещает в себе понятия «отчуждение» и «сумасшествие».
[Закрыть].
В этом смысле воссоздать историю процесса изгнания из общества – значит создать археологию отчуждения. Тогда наша задача будет заключаться не в том, чтобы установить категории из области медицинской патологии или правопорядка, обозначенные этим жестом, ибо тем самым опять-таки подразумевается, что отчуждение уже существовало как данность, – нам нужно выяснить, как осуществлялся этот акт, иначе говоря, какие уравновешивающие друг друга операции образуют его как целое, из каких социальных далей являются люди, вместе удаляющиеся в ссылку и гонимые одним и тем же ритуалом сегрегации, наконец, каков был опыт самосознания человека классической эпохи, когда он обнаружил, что некоторые привычнейшие его черты становятся для него чужими, утрачивают сходство с узнаваемым им самим образом самого себя. Современный человек обозначил безумца как отчужденную, сумасшедшую истину о себе самом, но постулат этот имеет смысл лишь постольку, поскольку уже образовалось пространство отчуждения, куда – задолго до того, как заполнить его целиком и стать его символом, – безумец попал вместе с множеством иных фигур, в наших глазах не имеющих с ним ничего общего. Реальные границы этого пространства были очерчены изоляцией, а то, каким образом оно создавалось, должно помочь нам установить, из чего и как складывался опыт безумия в классическую эпоху.
– – -
Но вот наконец Великое Заточение распространилось по всей Европе; кого же встречаем мы в ссыльных поселениях, которые возводятся за городскими воротами? Кого встречаем мы среди товарищей и как бы сородичей безумца, из толпы которых он с большим трудом выделился в конце XVIII века?
По переписи 1690 года в Сальпетриере числится более трех тысяч человек. Большинство из них – бедствующие женщины, бродяжки и нищенки. Но по отделениям, «кварталам» госпиталей разбросаны и другие, самые разнообразные личности, чья изоляция объясняется не бедностью, или не только бедностью: в Сен-Теодоре содержится сорок одна узница, арестованная по тайному указу короля; в доме Форс – восемь «обыкновенных женщин»; в Сен-Поле – двадцать «старух»; в квартале Мадлен находится девяносто одна «старая женщина, впавшая в детство либо увечная»; в квартале Сент-Женевьев – восемьдесят «старых прях», в Сен-Левеже – семьдесят две эпилептички; в Сент-Илер помещены восемьдесят женщин, впавших в детство, в Сент-Катрин – шестьдесят девять «дурочек с физическими изъянами и уродствами»; женщины безумные попадают либо в Сент-Элизабет, либо в Сент-Жанн, либо в тюремные камеры – в зависимости от того, являются ли они просто «слабоумными», или безумие их дает о себе знать время от времени, или же это буйно помешанные. Наконец, двадцать две «неисправимые девицы» именно по этой причине оказались в Исправительном квартале [265]265
См.: Marthe Henry. Op. cit., Cassino.
[Закрыть].
Перечисление это – показательный, но отнюдь не единственный пример разнообразия лиц, населяющих изоляторы. Обитатели Бисетра настолько разнородны, что в 1737 году их пытаются рационально распределить по пяти «службам»; в первой находится смирительный дом, темницы, тюремные камеры и одиночки для тех, кто задержан по тайному королевскому повелению; вторая и третья службы отведены для «хороших бедняков», а также для «взрослых и малолетних паралитиков»; в четвертой расположились сумасшедшие и безумцы; в пятой вместе обитают венерики, выздоравливающие и дети, родившиеся в исправительном доме [266]266
См.: Bru. Histoire de Bicêtre. Paris, 1890, p. 25–26.
[Закрыть]. Когда Говард в 1781 году посетил берлинский работный дом, он обнаружил в нем нищих, «бездельников», «мошенников и либертинов», «калек и преступников, неимущих стариков и детей» [267]267
Howard. Loc. cit., I, p. 169–170.
[Закрыть]. На протяжении полутора веков система изоляции функционирует одинаково по всей Европе: в поле ее действия уравниваются все проступки, смягчаются любые страдания. Начиная с 1650 года и вплоть до эпохи Тьюка, Вагница и Пинеля все – и братья святого Иоанна Божьего, и члены Конгрегации лазаристов, и надзиратели Вифлеема, Бисетра, немецких Zuchthäusern – приводят в регистрационных списках одни и те же скучные перечисления своих подопечных: «развратник», «слабоумный», «МОТ», «калека», «помешанный в уме», «вольнодумец», «неблагодарный сын», «отец-расточитель», «проститутка», «умалишенный». Никакого намека на то, что один отличается от другого; всех уравняло общее абстрактное бесчестье. Удивляться тому, что больных сажают в тюрьму, что людей безумных смешивают с преступниками, начнут позже. Сейчас перед нами полное единообразие.
Ныне разница между ними бросается в глаза, и нечеткость путающего их сознания производит на нас впечатление невежества. И тем не менее сознание это – факт позитивный. На протяжении всей классической эпохи в нем находит выражение неповторимый, своеобразный опыт; оно указывает на некую сферу общественной жизни, которая для нас совершенно закрыта и нема – что странно, если учесть, что именно здесь родилось и обитало современное безумие. Изучая это, с нашей точки зрения, невежество, нужно вопрошать не наше знание, но как раз данный опыт: то, что ему известно о самом себе и что удалось сформулировать. Тогда мы увидим, каково было ближайшее окружение безумия, от которого оно мало-помалу отделилось – не порывая, впрочем, связей со столь опасными родственниками.
Ибо изоляция играла не только негативную, исключающую роль, но также и роль позитивную, организующую. Ее правила и практические меры образовали определенную сферу человеческого опыта – целостную, когерентную и обладающую собственной функцией. В ее единообразном пространстве пришли в соприкосновение такие категории людей и такие ценности, между которыми культура предшествующих эпох не усматривала ни малейшего сходства; она незаметно придвинула их к безумию, подготовив тем самым новый его опыт – наш опыт, – в рамках которого ценности эти заявят о себе как о неотъемлемой принадлежности сумасшествия. Для того чтобы произошло это сближение, потребовалась перестройка всех этических представлений и норм, установление новых границ между добром и злом, между дозволенным и запретным, а также утверждение нового порядка социальной интеграции. Изоляция – лишь зримый феномен этой подспудной работы, неотделимой от классической культуры в целом. В самом деле: существуют различные типы социального и морального опыта, принятые XVI веком или отвергнутые им, четко оформленные или, напротив, оставшиеся маргинальными, – и вот теперь, в XVII веке, они подхвачены, собраны воедино и тем же самым жестом отправлены в изгнание, в ссылку, где, соседствуя с безумием, они образуют цельный и единообразный мир Неразумия. Все эти типы опыта можно свести к следующему: они затрагивают либо сексуальность и ее связи с основами буржуазной семьи, либо святотатство и его связи с новым понятием сакрального и церковных обрядов, либо «либертинаж», то есть новые связи, которые устанавливаются в это время между свободомыслием и системой страстей. Эти три сферы опыта, оказавшись в пространстве изоляции, образуют вместе с безумием совершенно однородный мир – мир, где душевная болезнь приобретет тот смысл, который нам известен. К концу XVIII века станет очевидным (хотя очевидность эта словесно не выражена), что некоторые формы «вольнодумной» мысли, как, например, мысль де Сада, отчасти соотносятся с бредом и безумием; с той же легкостью будет признано, что магия, алхимия, профанация святынь, а также некоторые формы сексуальности непосредственно связаны с неразумием и душевной болезнью. Все эти типы поведения войдут в число главных признаков безумия, займут свое место в ряду основных его проявлений. Но для того чтобы могли возникнуть все эти целостные элементы, значимые в наших глазах, потребовался настоящий переворот в сфере этического опыта и его взаимосвязей с безумием – переворот, который осуществила классическая эпоха.
– – -
В первые же месяцы после основания Общего госпиталя его полноправными обитателями становятся венерические больные. Мужчин посылают в Бисетр, женщин – в Сальпетриер. Врачам Отель-Дьё даже запретили принимать и пользовать их. Если же, в порядке исключения, туда попадают беременные женщины, то им не приходится рассчитывать на такой же уход, какой обеспечивают остальным; роды у них будет принимать всего лишь ученик хирурга. Таким образом, больные «дурной болезнью» должны находиться в Общем госпитале, однако их прием обставлен некоторыми формальностями; грешник должен отдать долг общественной морали и, вступив на путь кары и покаяния, приготовить себя к возвращению в людское сообщество, откуда его изгнали за грехи. Так что его нельзя поместить в квартал «великого недуга» без аттестата, которым является не свидетельство об исповеди, но справка о наказании. Решение об этом после обсуждения было принято канцелярией Общего госпиталя в 1679 году: «Все, кто страдает венерическим недугом, будут приняты сюда лишь при условии, что прежде всего прочего подвергнутся исправительному наказанию и будут высечены, что должно быть засвидетельствовано в их направлении» [268]268
Deliberation de l’Hôpital général. – In.: Histoire de l’Hôpital général.
[Закрыть].
Изначально с венериками обращались точно так же, как с жертвами иных великих бедствий – таких как «голод, чума и другие язвы», о которых Максимилиан, выступая в Вормсском собрании выборных в 1495 году, сказал, что они посланы Богом в наказание людям. Наказание это воспринималось как всеобщее и отнюдь не означало безнравственности отдельного больного. В Париже тех, кто заразился «неаполитанской болезнью», принимали в Отель-Дьё; как и во всех католических госпиталях, вступительным взносом для них служила всего-навсего исповедь, и в этом отношении их участь ничем не отличалась от участи любого другого больного. По-новому на них взглянули лишь на исходе Возрождения. Тьерри де Эри утверждает, что подобную болезнь нельзя объяснить ни одной из приводимых обычно причин – ни испорченным воздухом, ни тем более зараженной водой: «И оттого должно объяснить ее происхождение негодованием и попущением творца и раздаятеля всего сущего, каковой, дабы воздать чрезмерно чувственному, неудержному, похотливому любострастию людскому, допустил, чтобы воцарилась среди людей таковая болезнь, послав им возмездие и кару за величайший грех разврата. Так повелел Господь Моисею бросить пред лицом фараона в небо пепел, дабы по всей земле Египетской люди и прочие твари покрылись воспалением с нарывами» [269]269
Thierry de Héry. La Méthode curative de la maladie venerienne, 1559, p. 3–4.
[Закрыть]. Около 1590 года принимается решение удалить таких больных, числом более двухсот, из Отель-Дьё. И вот они становятся изгоями, отправляются в ссылку, которая отнюдь не во всем объясняется терапевтическими целями: изоляция их – это еще и сегрегация. Для начала их размещают в нескольких дощатых лачугах неподалеку от собора Нотр-Дам. Затем изгоняют на окраину города, в Сен-Жермен-де-Пре; но содержание их обходится слишком дорого, к тому же они учиняют беспорядки. Тогда их снова, не без труда, водворяют в палаты Отель-Дьё – и наконец они находят приют в стенах Общего госпиталя [270]270
К которому следует добавить и Южный госпиталь. См.: Pignot. L’Hôpital du Midi et ses origines. Paris, 1885.
[Закрыть].
Именно теперь, и только теперь, выработан весь церемониал очищения, в котором наказание плетьми, традиционные медицинские препараты и таинство покаяния соединяются во имя единой цели. Именно теперь отчетливо проявляется тенденция карать, причем карать каждого отдельного человека. Бедствие утратило свой стихийно-апокалиптический характер; отныне это свидетельство виновности конкретного индивида. Больше того: «великий недуг» нуждается во всех этих очистительных ритуалах только тогда, когда корень его – в душевном беспорядке и когда его можно отнести за счет греха, то есть сознательного намерения согрешить. Устав Общего госпиталя высказывается по этому поводу совершенно недвусмысленно: означенные меры, «конечно же», применяются лишь в отношении «тех мужчин или женщин, каковые приобретут сию болезнь через беспорядочный образ жизни либо разврат, но не тех, кто заразится ею в браке или иным образом, как, например, жена через мужа либо кормилица через ребенка» [271]271
Cм.: Histoire de l’Hôpital général.
[Закрыть]. Болезнь воспринимается уже не в масштабе судеб мира; ее осмысляют в категориях понятного для всех закона – логики намерений.
Но вот наконец проведены все разграничения, применены первые наказания, и венерических больных принимают в Госпиталь. По правде сказать, их туда набивают битком. Шестьдесят коек в квартале Сент-Эсташ в Бисетре приходятся в 1781 году на сто тридцать восемь мужчин; Сальпетриер располагает в квартале Сострадания сто двадцатью пятью койками на двести двадцать четыре женщины. Если болезнь очень запущена, человека и не пытаются спасти. Остальных пользуют «Великими Лекарствами» – всегда не дольше полутора месяцев и редко когда меньше этого срока они получают процедуры; первым идет, естественно, кровопускание, за ним – немедленное промывание желудка; затем две недели отводятся на ванны, из расчета примерно по два часа в день; далее снова промывание желудка, и в заключение первого этапа врачевания больному прописывают добрую полновесную исповедь. Теперь можно начинать ртутные притирания, как известно, весьма действенное средство; они продолжаются в течение месяца, в конце которого последние болезнетворные духи изгоняются с помощью двух клистиров и одного кровопускания. Еще две недели отводятся на выздоровление. Затем пациент, окончательно уладив свои отношения с Богом, объявляется исцеленным, и его выписывают из Госпиталя.
В этой «Терапии» для нас открывается удивительная панорама воображаемого, сложившаяся в классическую эпоху, и прежде всего то тесное сопряжение медицины и морали, которое только и придает смысл всем этим очистительным мероприятиям. Венерическая болезнь представала не столько телесным недугом, сколько чем-то нечистым; считалось, что именно нечистота человека вызывает и определяет собой его физическое заболевание. Медицинское восприятие всецело подчинено этой этической интуиции – а зачастую и вовсе сливается с нею; если тело следует лечить, чтобы уничтожить заразу, то плоть необходимо карать, ибо именно она отдает нас во власть греху; и не только карать, но и упражнять ее, умерщвлять, не боясь оставить на ней болезненные раны, ибо здоровье слишком легко превращает наше тело в орудие греха. Саму болезнь лечат – однако здоровье, способствующее падению человека, намеренно разрушают: «Увы, отнюдь не удивляюсь я тому, что святой Бернард опасался крепкого здоровья в монахах своих; ведал он, куда может оно увлечь, если не умеет человек карать тело свое купно с апостолом и смирять его через умерщвление плоти, посты и молитвы» [272]272
Bossuet. Traité de la concupiscence, chap. V // Bossuet. Textes choisis par H. Bremond. Paris, 1913, t. III, p. 183.
[Закрыть]. «Врачевание» венериков стоит в том же ряду: это лекарство одновременно и от болезни, и от здоровья, пользующее тело и вредящее плоти. И в этом – одна из основных идей, раскрывающих смысл некоторых терапевтических средств, которые, постепенно исчезая из обихода, применялись при лечении безумия на протяжении всего ХIХ века [273]273
В частности, моральных седативов Гислена.
[Закрыть].
Полтора столетия венерики будут обитать бок о бок с умалишенными, в одних и тех же стенах; и соседство это оставит на безумных неизгладимое клеймо, которое для современного сознания станет знаком их смутного родства и обеспечит им один и тот же удел и место в одной и той же карательной системе. Знаменитый госпиталь Птит-Мезон, «Домики», на улице Севр до самого конца XVIII века предназначался почти исключительно для безумных и для венерических больных [274]274
Etat abrégé de la dépense annuelle des Petites-Maisons. «В домиках содержатся 500 старых дряхлых бедняков, 120 бедняков, больных паршой, 100 бедняков, больных сифилисом, 80 бедняков, утративших рассудок». Составлено 17 февраля 1664 г. для мон-сеньора де Арле (В. N., ms. 18606).
[Закрыть]. Сближение в европейском сознании мук безумия и наказания разврата не является чем-то архаическим. Напротив, сближение это наметилось на рубеже современности, было почти во всех своих чертах открыто как раз в XVII веке. Классическая эпоха, создавая воображаемую геометрию своей морали, придумала особое пространство изоляции, где обрели одновременно и родину, и место своего искупления грехи против плоти и провинности против разума. Безумие поселяется по соседству с грехом, и, быть может, именно поэтому неразумие на века породнится с виной: в наши дни душевнобольной ощущает это родство как свою личную участь, а врач открывает его как естественно-научную истину. Именно здесь, в этом искусственном, собранном в середине XVII века словно бы из лоскутов пространстве установились те неявные связи, которые так называемая позитивная психиатрия не сумела разорвать в течение всего своего более чем столетнего существования – при том, что сложились они совсем недавно, в эпоху рационализма.
Как ни странно, именно рационализм допустил, чтобы наказание смешалось с лекарством, а жест карающий почти полностью отождествился с жестом врачующим. Предлагаемое им лечение имеет выраженный медицинский и моральный аспекты и является одновременно и предвосхищением вечных мук, и оздоровительной мерой. В этом лечении рационализм, по существу, стремится найти для медицинского разума уловку, позволяющую делать человеку больно ради его же блага. И возможно, именно эти искания воплотились в той фразе, с которой святой Винсент де Поль начинает устав Сен-Лазара и которая звучит вместе и обетованием, и угрозой для всех узников: «Принимая в расчет, что преходящие страдания не принесут им избавления от мук вечных…»; вслед за ней разворачивается стройная система религиозного контроля и подавления, которая включает преходящие страдания в свой пенитенциарный порядок и, поскольку порядок этот всегда обратим в понятия вечности, может и должна избавить грешника от вечных мук. Принуждение, изобретенное людьми, помогает свершиться божественной справедливости – помогает тем, что старается сделать ее ненужной. Подавление становится тем самым вдвойне эффективным: оно излечивает тела и очищает души. Таким образом, изоляция делает возможными те пресловутые моральные лекарства – наказания и оздоровительные процедуры, – к применению которых и будет в основном сводиться врачевание в первых лечебницах для умалишенных XIX века; принцип действия этих лекарств, еще до Лёре, сформулировал Пинель, утверждавший, что иногда полезно «произвести сильное потрясение в воображении умалишенного, вызвав у него чувство ужаса» [275]275
Pinel. Traité médico-philosophique, p. 207.
[Закрыть].
Конечно, родство медицины и морали – тема столь же древняя, как и греческая медицина. Однако, вписавшись в XVII веке в христианский рациональный порядок, она приняла форму, менее всего похожую на древнегреческую: форму репрессии, принуждения, обязанности добиваться спасения собственной души.
– – -
24 марта 1726 года лейтенант полиции Эро при содействии «Господ заседателей тюрьмы Шатле в Париже» оглашает приговор, по которому «Этьенн Бенжамен Дешоффур, подобающим образом допрошенный, объявляется сознавшимся в совершении преступлений содомических, каковые означены в ходе судебного процесса. Во искупление этих и иных преступлений сказанный Дешоффур приговаривается к сожжению заживо на Гревской площади с развеянием пепла оного по ветру и изъятием и конфискацией имущества оного в пользу Короля». Казнь совершается в тот же день [276]276
Arsenal, ms. 10918, f. 173.
[Закрыть]. То был один из последних смертных приговоров, вынесенных во Франции за содомию [277]277
После него было еще несколько приговоров в том же духе: в мемуарах маркиза д’Аржансона читаем: «На этих днях сожгли за содомию двух деревенских мужиков» (Mémoires et Journal, t. VI, p. 227).
[Закрыть]. Но подобная жестокость уже настолько возмущала современников, что Вольтер сохранил воспоминание о ней вплоть до того времени, когда писал статью «Любовь сократическая» для «Философского словаря» [278]278
Dictionnaire philosophique (Oeuvres completes), t. XVII, p. 183, note 1.
[Закрыть]. В большинстве случаев мерой пресечения для таких преступников служила пожизненная ссылка в провинцию – либо же изоляция в Общем госпитале или в одном из тюремных заведений [279]279
В папках, хранящихся в Арсенале – что составляет около 4000 дел, – примеры таких мягких приговоров; их шифры: № 10254–10267.
[Закрыть].
Подобное наказание выглядит на удивление мягким – по сравнению со старинным, ignis et incendium, положенным по закону, который тогда еще не был отменен и согласно которому «впадающие в преступление сие подлежат сожжению заживо. Казнью сей, принятой в законодательстве нашем, караются равно и женщины, и мужчины» [280]280
См.: Chauveau et Helie. Théorie du Code pénal, t. IV, № 1507.
[Закрыть]. Но есть нечто, придающее этой непривычной снисходительности по отношению к содомии особое значение: моральное осуждение, наказание оглаской, которые становятся карой за гомосексуализм в его социальных и литературных проявлениях. Эпоха, когда содомитов сжигают в последний раз, – та самая эпоха, когда с концом «просвещенного либертинажа» исчезает и поэзия гомосексуализма, прекрасно воспринимавшаяся культурой Возрождения. Создается впечатление, что содомию, которая прежде считалась преступлением того же ряда, что ворожба и ересь, то есть профанацией религии [281]281
В ходе судебных процессов XV в. обвинение в содомии всегда сопровождается обвинением в ереси (ереси катаров, то есть ереси par excellence). См. судебное дело Жиля де Ре. То же обвинение встречается и при разборе дел о ведовстве. См.: De Lancre. Tableau de l’inconstance des mauvais anges. Paris, 1612.
[Закрыть], осуждают теперь исключительно по моральным соображениям, наряду с гомосексуализмом. Именно он становится отныне главным отягчающим вину обстоятельством – в дополнение к содомии; в это же время зарождается и обостренная социальная чувствительность по отношению к гомосексуальному влечению [282]282
Дело госпожи Друэ и девицы де Парсон дает типичный пример отягчающей функции гомосексуализма по отношению к содомии (Arsenal, ms. 11183).
[Закрыть]. Тем самым смешиваются между собой две до тех пор обособленные сферы опыта: сакральные запреты на содомию и ухищрения гомосексуальной любви. Отныне их объемлет одна и та же форма морального осуждения: в области человеческих чувств возникают совершенно новые внутренние границы. Таким образом, складывается некая целостная мораль, которая, избавившись от прежних наказаний, придя благодаря изоляции к общему знаменателю, уже довольно близка к современным формам виновности [283]283
Это приведение к общему знаменателю отразилось в том факте, что ордонансом 1670 г. содомия была включена в число «королевских дел» – что служило признаком не столько ее важного значения, сколько стремления вывести эти дела из ведения парламентов, по-прежнему склонных прилагать к ним устаревшие нормы средневекового права.
[Закрыть]. Если Ренессанс предоставил гомосексуальности свободу словесного выражения, то теперь она пребывает в молчании и переходит в сферу запретного, наследуя старинные формы осуждения от утратившей сакральность содомии.