Текст книги "Живи с молнией"
Автор книги: Митчел Уилсон
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 20 (всего у книги 43 страниц)
Джоди был крепенький мальчик с темными вьющимися волосами и карими глазами. Он рос настолько самостоятельным и так умел занять себя, что по временам забывал обо всем на свете, кроме своей игры. Иной раз он не отходил от Сабины и, держась за ее юбку или привалившись к колену Эрика, подолгу сосал большой палец, не замечая, как скрипит и качается столик, за которым что-то быстро пишет отец.
Порою Джоди принимался безудержно болтать, причем голос его доходил до такой неожиданно высокой колоратуры, что он сам, казалось, этому удивлялся, но никак не мог выбраться из фальцета. Эрик время от времени отрывался от работы, чтобы взглянуть на сына. Он не мог привыкнуть к мысли, что он – отец. В глубине его памяти хранился образ отца – тихого высокого человека с вечно озабоченным, изрезанным морщинами лицом и густыми усами; он почти все время проводил за работой на ферме и, кроме как за столом, почти не разговаривал с сыном. Эрик наблюдал за Джоди с нежностью и любовью, но думал, что это просто потому, что Джоди – прелестный ребенок. Потом ему как-то пришло в голову, что его отец, должно быть, вот так же наблюдал за ним и, может быть, тоже размышлял о своем чувстве к ребенку. При этой мысли Эрику вдруг стало больно; неужели, подумал он, когда-нибудь и он сам будет казаться Джоди таким далеким, каким ему сейчас кажется его отец?
Эрик не мог припомнить, чтобы этот большой смуглый человек когда-либо отрывался от работы посмотреть на него; потом его вдруг осенило: отец оставляет по себе у ребенка тем большую память, чем чаще ребенок смотрит на отца, а не наоборот.
Эта мысль обдала его холодом.
– Джоди! – позвал он.
Мальчик поднял голову. Эрик помахал ему, и личико ребенка расплылось в улыбке.
– Это я так, – сказал Эрик. – Но ты время от времени посматривай на меня. Слышишь?
Джоди засмеялся, поняв по голосу отца, что тот шутит. Эрик снова взялся за работу; хорошо бы всегда так легко проникать в сердце Джоди, с грустью подумал он.
Так прошло лето. Хьюго Фабермахер стал чаще заходить к ним, но никогда уже у них с Сабиной не возникало такого настроения, как в тот тихий вечер, и они даже не пытались воскресить его, хотя оба отлично понимали, что оно ими не забыто.
4Как-то осенью, вскоре после начала занятий, Траскер отправился к Личу, желая окончательно увериться, что вопрос о Ригане будет улажен до его возвращения. Он вернулся в большой тревоге. Ему сказали, что мистер Лич уже несколько дней никого не принимает.
В середине ноября Лич умер.
За два дня до праздника Благодаренья, в ноябре 1937 года, весь преподавательский состав Кемберлендского университета шел за его гробом по слякоти, под холодным дождем. Среди преподавателей физического факультета, пришедших отдать покойному последний долг, было трое молодых ученых – Траскер, Горин и Фабермахер. Они стояли в толпе, и им нечего было сказать друг другу. Они понимали, что надеяться больше не на что.
Из преподавателей не было только одного человека – декана Кларка Ригана. Как он объяснял потом, он не принадлежит к числу лицемеров. И произнося эти слова, он казался еще более неуязвимым, чем когда-либо.
Следующий семестр начался без всяких официальных церемоний, и было само собой ясно, что Риган остается.
Некоторое время Эрик думал, что Риган вполне доволен существующим положением и оставит все, как есть. Тревожная неуверенность и опасения почти перестали его мучить. Но в начале марта Риган перешел в наступление и первой своей жертвой избрал Фабермахера.
5Хьюго Фабермахер согласился работать в Кемберлендском университете из особых соображений, в которых сомнительное преимущество здешних условий не играло ровно никакой роли. Его привело сюда стремление бежать из Нью-Йорка, причем он уже почти не различал, кто именно заставляет его спасаться бегством – Эдна Мастерс или декан физического факультета профессор Эрл Фокс.
Эдна вызывала в нем противоречивые чувства; его отношение к ней напоминало две стороны одной и той же монеты. Он с трудом выносил ее возле себя, но когда его одолевала усталость, он искренне радовался ее обществу. Он сопротивлялся ее любви, но бесконечно восхищался тем, что Эдна все-таки продолжала любить его, не обращая никакого внимания на его настроения, его страхи и даже на то, что он отвергал ее любовь. Но так или иначе, а образ Эдны неотступно маячил перед ним, никогда не тревожа его во время работы и не давая ему покоя, как только он позволял себе передышку.
Если Эдна, говоря высоким слогом, витала в его сознании, то Фокс, с его усталым взглядом и проницательным скептическим умом, занимал в нем неизменно прочное место. Фокс был его другом, опекуном, наставником, но Фабермахер чувствовал в нем какую-то, очевидно бессознательную, враждебность. Чем чаще ему приходилось беседовать с Фоксом, тем сильнее и сильнее становилось гнетущее ощущение удушья.
Потеряв любовь к науке. Фокс обнаружил, что разочарование может прогрессировать, как любая болезнь. Он осознал, что постепенно теряет уважение ко всем своим коллегам. Подобно тому как мужчина начинает видеть в надоевшей ему женщине все недостатки, которых он не замечал в период любви, и жадно старается открыть в ней побольше дурных качеств, чтобы дальнейшие отношения стали совершенно невозможными, так и Фокс смотрел на людей, увлеченных своей работой, с неприязнью постороннего, которому и сама наука и увлечение ею чужды и непонятны. Фокс заглядывал в лаборатории и библиотеки, присутствовал на собраниях и семинарах; перед его грустным взором проходили люди всех возрастов, но ему казалось, что всем им присуща одна особенность – детское выражение лица.
Люди, окружавшие Фокса, обладали тонким и живым умом, но воспитавшее их общество внушило им, что они избрали своей специальностью совершенно чуждую общественным интересам область науки. Сознавая, что это неверно и несправедливо, они все же предпочли поверить лжи, и это, по мнению Фокса, дало им возможность сохранить детскую безмятежность. Они заставили себя верить в то, что дело, интересующее их больше всего на свете, совершенно оторвано от жизни. Они покорно пошли по этому пути, потому что так было спокойнее и ничто не мешало работе. Фокс сравнивал их с кастратами, которые великодушно помогают производить над собой навеки калечащую их операцию. Так разочарование в науке привело его к тому, что он начал презирать ее служителей; а презренье к людям повлекло за собой еще более глубокое презренье к тому, чем они занимались. Разочарование и презренье не составляли в душе Фокса замкнутого круга, они развивались как бы по спирали, постепенно приближаясь к ее центру, туда, где таилась глубочайшая ненависть; еще немного – и произойдет взрыв, и ненависть эта изольется на все живое и мертвое, на все, что движется, что существует, и на все то, о чем когда-либо мечтали люди.
По внешнему виду Фокса нельзя было догадаться о том, что внутри него идет глубокое, смертельное разложение: он был всегда ровен, любезен и сдержан. И только Фабермахер инстинктивно чувствовал, что в нем происходит. Фокс был одним из самых умных и талантливых людей, каких ему приходилось встречать. Если и с ним могло произойти такое, рассуждал Фабермахер, то с другими – тем более. И если ему самому суждено стать таким, как Фокс, к чему же тогда жить? Зачем выдерживать ежедневно эту пытку? И опять-таки, если такое могло случиться с Фоксом, разве это не наводит на мысль, что наука сама по себе – лишь эманация человеческого разума, существующая только до тех пор, пока люди питают склонность к научному мышлению? А если мышление всего-навсего состояние мозга, значит, оно зависит также от жизнедеятельности всего организма – желез, костей, крови и нервов. Его собственное тело поражено болезнью – и, таким образом, длинная цепь лихорадочных умозаключений заканчивалась вопросом: может ли наука, могут ли все эти сложные теории и блестящие мысли быть плодом болезни? Может ли это быть ее симптомом, как процент белых шариков в его крови? Хьюго с негодованием отверг эту мысль, казавшуюся ему кощунственной, – ведь Фокс по-прежнему жил, ходил, думал, и его не поражало громом.
Однажды Фокс выдал себя, и с тех пор между ним и Фабермахером часто происходила одна и та же сцена. Как-то он проходил мимо комнаты для семинаров, где Фабермахер делал какие-то вычисления на доске. Фокс с комическим удивлением остановился в дверях.
– Разве вам не хватает бумаги? – спросил он по-немецки. – И не лучше ли работать сидя? – Он вошел в комнату, скрестив на груди длинные руки. – Что вы делаете? – полюбопытствовал он.
В то время Фабермахер носился с мыслью, что если ему удастся найти бесконечный ряд цифр, одинаково реагирующих на число четыре, то он сможет создать математическую кривую, которая будет отражать ход масс-дефектов в периодической системе элементов.
– Сейчас меня интересует не физическое содержание, – сказал он. – Мне бы хотелось получить что-нибудь вроде шредингеровской функции psi. Я вам покажу, что у меня выходит.
Он взял мел и стал демонстрировать свои вычисления. Загоревшись творческим азартом, он с увлечением шаг за шагом развивал свою мысль с той легкостью, какую придает человеку уверенность в абсолютной власти над своим талантом. Но приближаясь к критическому пункту вычислений и желая показать тот тупик, в который всегда упиралась эта теория, Фабермахер вдруг обнаружил, что вывода не получается. Он отступил от доски и нахмурился.
– Должно быть, я пропустил какой-то член уравнения, – сказал он Фоксу через плечо. – Вы не видите, где я ошибся?
– Что? – Фокс отозвался так небрежно, что Фабермахер обернулся от неожиданности. Фокс глядел на доску, но его усталый взгляд заволакивала рассеянность.
– Вы меня не слушали? – спросил Фабермахер. – Вам все это кажется ерундой?
– О, нет. Это очень интересная попытка.
– Но?..
Фокс пожал сутулыми плечами и равнодушно пошел к двери.
– Ничего, – сказал он и добавил по-английски без всякого намерения обидеть, но с предельно жесткой откровенностью: – Мне просто неинтересно.
В первый момент Фабермахер подумал, что Фокс шутит, но смысл этого замечания, произнесенного вялым, безжизненным голосом, был слишком очевиден. Слова совершенно точно выражали его отношение ко всему на свете. Фабермахер совсем растерялся и вспыхнул от унижения. Через несколько дней Фокс опять зашел к нему, снова вызвал на разговор о работе, заставил увлечься и так же внезапно ушел, оставив Фабермахера вконец опустошенным. Это повторялось снова и снова, точно интеллект Фабермахера являлся для Фокса каким-то необходимым возбудительным средством. Но человеческий ум – не изготовленная из химических веществ пилюля или таблетка, которую можно разгрызть и проглотить; черпая для себя кратковременное подкрепление, Фокс тем самым опустошал душу Фабермахера.
Однажды, когда Эдна спросила Хьюго, почему он такой унылый, он рассказал ей об этом. Она спокойно и внимательно выслушала, но совершенно серьезно спросила:
– Хочешь, я с ним поговорю?
Он засмеялся; Эдна удивленно поглядела на него.
– Что ж тут такого? – спросила она. – Он тебя не понимает, а я понимаю.
– Да, да, я знаю, – устало отмахнулся он. – Но неудобно же тебе за меня заступаться. Знаешь, Эдна, я хоть иногда должен быть мужчиной.
– Это совсем другое дело, – нетерпеливо возразила она. – Ты же знаешь, что о тебе нужно заботиться. Если б не я, ты бы умер с голоду. Ты никогда бы не менял костюмов. Ты был бы совершенно заброшен. Я непременно повезу тебя к самым лучшим врачам. Да, да, и мне все равно, сколько бы ты ни запрещал мне говорить об этом!
– О, Боже мой! Эдна!..
– Хорошо, – невозмутимо сказала она. – Все-таки я считаю, что мне следует пойти к нему и поговорить, раз ты сам не хочешь этого сделать.
– Эдна, – сказал он угрожающе-спокойным тоном, – если ты пойдешь к Фоксу… если ты позволишь себе такую сумасшедшую выходку, я тебя убью! Ты знаешь, что я говорю совершенно серьезно. Боже мой, оставь же мне хоть что-нибудь в жизни!
Неожиданное приглашение Кемберлендского университета явилось для Фабермахера избавлением. Там, в Кемберленде, он снова станет хозяином своей жизни. Он был уверен, что мать Эдны не пустит ее с ним и, конечно, другого такого Фокса там не будет. Фокс отнесся к этому предложению подозрительно, как к фальшивой монете.
– Подождите чего-нибудь получше, – посоветовал он, не догадываясь о состоянии Фабермахера. – Вас могут пригласить в Калифорнийский институт или в Гарвард. А может быть, даже в Принстонский институт. Кемберленд вам скоро надоест.
– Это дает мне возможность стать наконец на ноги. Я должен уехать из Нью-Йорка.
Фокс растопырил пальцы, словно выпуская на волю зажатых в кулаке бабочек. При этом он сказал нечто очень для него характерное – то, чего не мог выносить Фабермахер.
– Вы правы, – согласился он, – пройдет время, и вам будет совершенно все равно, что делать.
Даже страх перед профессором Риганом недолго смущал Фабермахера, и в конце концов он поддался уговорам Эрика, тем более что на него произвела большое впечатление перемена, происшедшая в Горине за последние годы. Фабермахера это очень заинтересовало, и он не знал, чему приписать появление в Эрике новой внутренней силы – просто ли течению времени или чьему-то успокоительному влиянию. И тут он обратил внимание на Сабину.
Она была сейчас красивее, чем пять лет назад, когда он с ней познакомился, но больше всего его поразила утонченная честность, с какой она относилась ко всем, включая своего мужа, ребенка и себя самое.
В день своего приезда в Арджайл, придя обедать к Гориным, Хьюго заметил, что она стройна, что у нее мягкие темные волосы и неожиданно светлые, спокойные глаза. Она накрывала на стол и хлопотала по хозяйству точно так же, как это делала бы на ее месте всякая другая женщина, но у нее была особая манера останавливаться и поворачивать голову, если она слышала что-либо для нее интересное, и ее спокойная веселость заставляла думать, что ей давно уже известен самый мудрый способ сохранять душевное равновесие. Она не отличалась особым интеллектом, но инстинктивно разбиралась в людях, и в этом отношении была умнее многих, кого он знал. Фабермахера очаровало то, что она совершенно не сознавала, насколько замечательны эти ее качества.
Она, казалось, понимала, что нужно Эрику, лучше, чем он сам, и Фабермахер догадался, что в этом маленьком домике Эрику была отведена отдельная комната не с целью подчеркнуть его значение как главы семьи, а просто потому, что это было ему необходимо. Когда Эрик, обуреваемый великодушием, предложил уступить эту комнату Фабермахеру, тот отказался, даже не взглянув на Сабину.
Через некоторое время Фабермахер понял, что может ее полюбить, но сильно сомневался в том, что он ее интересует или сможет когда-либо заинтересовать; кроме того, нельзя было не считаться и с другими. К тому же Эдна устроила так, чтобы в сентябре перебраться в Чикаго. Фабермахеру не хотелось думать о том, что будет, когда она приедет. Одно только он отчетливо сознавал: давно уже он не был так спокоен и счастлив, как в это лето. Он жил сегодняшним днем и не задумывался о будущем.
Лето подходило к концу, и, как Фабермахер и ожидал, в жизни его снова наступила мрачная полоса. Эдна появилась в начале октября, цветущая и загорелая. Она приезжала из Чикаго когда вздумается, и избавиться от нее было еще труднее, чем прежде. Лето породило в нем томительные желания, которые могла утолить только женщина, и когда наступила зима, он оказался связанным с Эдной еще крепче, чем раньше.
В конце первого семестра стало ясно, что Риган и не думает уходить в отставку; впрочем, Фабермахер уже и не ждал этого. Он попросту не обращал внимания на Ригана и надеялся, что тот в свою очередь не будет обращать внимания на него. Так оно, вероятно, и было бы, но, к несчастью, Эрик оказался слишком хорошим другом, чтобы промолчать, когда нападают на товарища, и в конце концов мирное спокойствие растаяло, как утренний туман от лучей солнца, а Фабермахеру пришлось наяву пережить все ужасы, которые мучили его в кошмарах.
6Двухэтажное здание физического факультета Кемберлендского университета было выстроено в форме буквы «П». В нижнем этаже находились аудитории, учебные лаборатории и библиотека. Второй этаж занимала канцелярия, преподавательская и лаборатория для исследовательской работы. Однако здесь не чувствовалось той атмосферы взволнованности и напряженной спешки, которая царила в лабораториях Мичиганского и Колумбийского университетов. Четверо из пяти профессоров физического факультета были старше пятидесяти пяти лет, и только двое из них пытались заниматься научными исследованиями.
Направо от кабинета Ригана находилась лаборатория профессора Чарлза Тримейна. Сам Тримейн, седой, с солидным брюшком и приятной, всегда немножко виноватой улыбкой, производил впечатление человека, совершенно изнемогающего от усталости. Несколько лет назад, после долгих трудов, он смастерил наконец камеру Вильсона, но с тех пор только и делал, что ремонтировал ее; эта работа имела такую же научную ценность, как если бы он беспрерывно заводил свои карманные часы.
По соседству с лабораторией Тримейна находилось пустующее помещение, а за ним начинался ряд комнат, принадлежащих профессору Хэтчу, преподававшему оптику и теорию света. А так как он к тому же был штатным консультантом одной фирмы, выпускающей фотоаппараты, то пользовался университетской лабораторией для разрешения интересующих эту фирму проблем. Он был точен, аккуратен и деловит. Его рубашки неизменно сияли белизной, а синий галстук бабочкой был безукоризненно опрятен. Хэтч всегда быстро проходил через холл, нервно улыбаясь и потупив глаза. Однажды, когда Фабермахер вышел из комнаты, Хэтч обернулся к Эрику с наивным любопытством во взгляде.
– Неужели он действительно еврей?
Профессор Сэмюэл Косгров когда-то работал в «Дженерал электрик компани» и сейчас занимался исследованием применения сложных электронных ламп. Это был маленький рыжеватый шотландец, получивший докторскую степень в Лондонском университете. Он был холост, и выражение тайной и терпеливой грусти на его лице объяснялось просто сосредоточенностью, но все жены преподавателей и его студентки считали своим долгом проявлять участие и заботиться о нем. Профессор Косгров, казалось, кротко удивлялся тому, что не он, а нелюдимый Фабермахер занял в семье Горинов место друга-холостяка.
Постоянные преподаватели факультета представляли собой малоинтересную публику, – с ними можно было приятно поговорить о чем угодно, только не о физике. Эрик и Траскер поняли это с самого начала, но считали, что когда на факультете начнется энергичная и многосторонняя исследовательская деятельность, каждого из этих людей можно будет использовать для какой-нибудь технической работы, не требующей творческого труда. Теперь, когда умер Лич, а Риган по-прежнему оставался деканом, Эрик и Траскер поневоле были вынуждены подчиниться законам этого мирка и примириться с господствовавшим в нем лицемерием.
Когда настало время планировать собственную исследовательскую работу, им пришлось полностью отказаться от своих первоначальных замыслов. Эрик заявил, что ему хотелось бы продолжить начатую в Мичигане работу над дейтрон-дейтроновым генератором нейтронов, которую можно было связать с теоретическими изысканиями Фабермахера.
– Но будут ли у нас еще средства на сооружение генератора? – возразил Траскер. – От Ригана я не слышал ни слова относительно размера ассигнований на исследовательскую работу.
– Вы не спрашивайте его об этом сразу. Чего доброго, он скажет – два доллара! Почему бы нам сначала не составить смету циклотрона? Тогда стоимость дейтронной трубки покажется ему таким пустяком, что он обязательно раскошелится.
Траскер далее не улыбнулся.
– Во-первых, Риган не такой уж идиот, во-вторых, как декан, он заслуживает честного отношения. Мы должны делать все возможное, чтобы жить с ним в мире. Вы ведь знаете, что сейчас во всей стране нам не найти другой работы. Кроме того, – прибавил он с яростью, – я просто не представляю, как это я буду выпрашивать деньги и торговаться из-за какой-то суммы!
Эрик даже онемел, так удивили его слова Траскера; потом он пожал плечами.
– Ладно, дело ваше. Но я все-таки думаю, что вы должны предварительно наметить какую-то определенную сумму. А то вы ему скажете: «Сколько я могу получить?», а он вас спросит: «Сколько вам нужно?» Вопрос вполне естественный.
– Нет, не естественный! Мне обещали полную свободу действий, и независимо от того, жив Лич или умер, администрация должна сдержать свое слово.
– Если вы скажете это Ригану, он расхохочется вам в лицо.
Эрику было очень неприятно видеть, что Траскер прямым путем идет к поражению. Риган выслушал его, не моргнув глазом, но при этом поглядывал на Эрика таким насмешливым совиным взглядом, словно приглашал его заодно с ним полюбоваться унижением Траскера.
– Хорошо, сколько же вам нужно? – любезно спросил Риган.
Траскер повторил то, что говорил Эрику, только в более вежливой форме.
Риган засмеялся, не прямо в лицо Траскеру, но так, что Траскер вспыхнул.
– Как это ни прискорбно, но я боюсь, что вы чересчур серьезно отнеслись к словам старого Лича, – сказал Риган. – Все мы достаточно хорошо знаем, что у него было неладно с головой, – не все дома, как мы, бывало, говорили в детстве. Он не скупился на всякие нелепые обещания, но, – сказал Риган с укоризной, – никто и никогда не принимал их всерьез. Разумеется, членам совета приходилось делать вид, будто они с ним согласны. Бедный старик большего никогда и не требовал, к тому же это было абсолютно безопасно, так как на следующий же день он исправно забывал, из-за чего кипятился и сыпал угрозами накануне. Так что, будь он сейчас жив, положение нисколько бы не изменилось…
Тут у нас рассказывают анекдот о Личе и золотой рыбке. Говорят, что однажды Лич увидел в бассейне красивую золотую рыбку и сказал: «Милая рыбка, давай-ка я превращу тебя в кита». Бедная рыбка обрадовалась и засияла от счастья. Но потом он десять раз на день проходил мимо бассейна и даже не глядел на рыбку, потому что, как водится, забыл о своем обещании. «Ну да, ведь это же старый Лич, – грустно сказала себе рыбка, – недаром меня все предупреждали. И хороша же я – плаваю себе и жду, когда Лич обо мне вспомнит! Но будь я проклята, если сама не превращусь в кита». И вот рыбка решила вырасти. Она надувалась и надувалась, становилась все больше и больше и наконец лопнула, как хлопушка. Но треск был такой тихий, что Лич далее не слыхал его и так никогда и не понял, как опрометчиво с его стороны давать такие дурацкие обещания.
Риган искоса взглянул на Траскера, и лицо его сложилось в старомодную плутовскую гримасу: он подпер кончиком языка свою бледную щеку, отчего на ней выпятилось маленькое полушарие.
– Здесь считают эту старую историю очень грустной, – добавил Риган. – Но ее обычно приводят в назидание новичкам.
– Старая история, которую вы только что выдумали, – сказал Эрик.
Риган засмеялся.
– Верно, – самодовольно подтвердил он. – Чтобы вывести мораль, нет ничего лучше притчи.
– Так как же насчет ассигнований? – тихо спросил Траскер. Он был очень бледен. – Сколько вы думаете нам дать?
– А вы, однако, очень упрямый молодой человек, не правда ли?
– Да, – сказал Траскер деревянным голосом.
– Что ж, это весьма неплохая черта. Только я еще упрямее вас. Видите ли, старый Лич внушил вам неправильное представление о нашем университете. На деле это очень небогатое учреждение. Пусть вас не сбивает с толку первоклассное оборудование некоторых лабораторий. Но я вам скажу, что я для вас сделаю, мой юный Траскер. Вы теперь сами понимаете свое положение – притча притчей, а вам приходится сдаваться, не так ли?
– Вернемся к ассигнованию, – спокойно сказал Траскер. – Вы говорили, что…
– Вас не переубедишь, а? Ну, так и меня вы не переубедите. Вы хотите сконструировать эту дейтроновую штуку? Прикиньте, сколько это может стоить, представьте мне смету, а я вам найду деньги. Я ни за что на свете не хочу мешать вашим опытам. Вы должны это понять. Ни за что на свете. Но мне нужна ваша помощь в отношении нашего общего друга Фабермахера. Что мне делать с этим мальчиком?
– А в чем дело? – спросил Траскер. – Насколько я понимаю, он показал себя превосходным преподавателем.
– Я говорю не о преподавании. Видите ли, – доверительно и очень серьезно сказал Риган, – он у нас на факультете один такой. На факультете английского языка есть некто по фамилии Гринберг, а на химическом – Коган, но я-то не привык иметь дело с ними. Пригласил его сюда Лич, а не я. Но и я не стал бы принимать это близко к сердцу, если бы не его слишком левые политические убеждения.
– Странно, – сказал Эрик. – Я знаю его много лет и даже не подозревал, что у него есть политические убеждения.
– Во-первых, он пацифист. Он против войны.
– А кто не против? – спросил Эрик.
– Я, – резко ответил Риган. Добродушно-лукавое выражение исчезло с его лица, тон стал резким, а бледные выцветшие глазки сверкнули. – Все эти рассуждения против войны, которые слышишь теперь среди молодежи, – самый худший вид антигосударственной деятельности. Такие разговоры мне не нравятся, от них становится не по себе. Кроме того, – добавил он с оттенком жалобы в голосе, – когда этакие мысли высказывает физик, это просто сущая глупость. Что, кроме войны, может дать ему хороший заработок? Преподавание? Работа в промышленности? Вздор. Только во время войны физик может развернуться как следует. В тысяча девятьсот восемнадцатом году я нажил почти полмиллиона, потому что я был специалистом по рентгеновским лучам. Я вам скажу, что я делал, чтобы в следующий раз и вы могли поступать так же. Тогда ходили слухи, что в штуках мануфактуры вывозится много контрабанды. Что же я делаю? Я устанавливаю рентгеновский аппарат прямо в таможне и просвечиваю штуки материи, по пять долларов за каждую. Да, сэр! Конечно, не поймите меня превратно, я вовсе не говорю, что война такое уж приятное дело, но и страшного тут ничего нет. Я хочу только сказать, что война – вещь вполне естественная. Это первое, что я имею против Фабермахера, – продолжал он, откидываясь на спинку кресла. – Второе – он ведет безнравственную жизнь. Несколько раз к нему на квартиру откуда-то приезжала молодая женщина. Разумеется, я не ханжа. Но я не хочу, чтобы администрация попрекала меня из-за какого-то еврея. Итак, доктор Траскер, я должен вернуться к своему вопросу. Что нам делать с этим мальчиком?
Траскер молчал. Лицо его побелело от гнева. Эрик поднялся и стал за стулом, облокотясь о спинку.
– Когда вы захотите принять какие-либо меры против Фабермахера, принимайте их заодно и против меня, – сказал он. – Я ничего не знаю о его политических убеждениях и его частной жизни, и это не мое дело. Я знаю только, что он превосходный физик. Остальное – ерунда. Самая настоящая ерунда.
Наступила долгая пауза, во время которой Эрик понял, что и на этот раз напрасно дал волю языку. Он не отводил взгляда от лица Ригана и мучительно боялся обнаружить внезапно овладевшую им тошнотворную робость.
Но Риган, вместо того чтобы рассердиться, всматривался в него, как бы что-то припоминая.
– Ерунда, говорите вы? – медленно спросил Риган. – Может быть, даже «заплесневевшая ерунда»? Это бессмысленное выражение застряло у меня в памяти, и я никак не мог вспомнить, где и от кого я его слышал. Так, так. Значит, это были вы?
Риган подчеркнуто небрежно отвернулся к Траскеру, больше не удостаивая Эрика ни вниманием, ни взглядом, – для него он уже не существовал.
– Так, пожалуйста, представьте мне смету, как только она будет готова.
Эрик и Траскер не обменялись ни словом, пока не очутились у себя. Эрик молча смотрел, как Траскер теребит мочку уха.
– Как вы думаете, что теперь будет? – спросил Эрик немного погодя. – Есть ли хоть какая-нибудь надежда, что Риган уйдет в отставку?
Траскер улыбнулся; его некрасивое лицо казалось сейчас очень мудрым и очень усталым.
– Не будьте дураком, – спокойно сказал он.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.