Текст книги "Звукотворение. Роман-мечта. Том 2"
Автор книги: Н. Храмов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 42 страниц)
– Ну-ксь, хлопци, гэть звидси! Я його трохы помаю!
– Вукол! Отставить!
– Ты, Пэтрусь, у свому комитэти командуй. Нэ забороняй но!!
– Ещё шаг, Вукол, под арест пойдёшь.
– Хто пидэ? Я?! А цэе нэ бачыв?
Лениво-решительно шаг сделал, из кулачища кукиш слепил.
– Ребята, держите его. Нам без дисциплины никак нельзя. Без организованности и порядка во всём.
Ни тени смущения в голосе. Действительно прирождённым, знающим командиром был Пётр Семеняка. Солдаты обступили полукружьем Вукола, легко, играючи завалили медведя. Навзничь. Тот распластанно-расслабленно лыбился вовсю. Потом зареготал: «Ой, нэ можу! Щекотно як!»
Вскочил на ноги, будто и не «трымалы» его несколько пар натруженных рук – рук бывших рабочих и крестьян, повёл плечиком нехотя и вмиг обок себя разбросал своих же, «товарышив», лапнёй в Бекетова вклещился – одной левой!
– Зараз помрэш, бисова дитына.
Просто, тихо сказал. Кто-то из немчуры прошпрехал подобострастно, уважительно: «Гут, гут, Иван!»…
Семеняка ошпаренно метнулся к Вуколу, за шкирку робную схватил-дотянулся:
– Одумайся, мать твою, Вукол! Нельзя нам его вот так – с плеча – в адово! Ну, понимаешь, разумеешь? Мы показательный суд организуем, по первое число заплатит, раз никто его до сих пор в спину не того… Потому брось ваньку валять! Какой такой пример революционной дисциплины подаёшь? Ты же не мне, Семеняке, сопротивляешься, а всей будущей нашей пролетарской власти, которая обязательно должна быть повсеместно справедливой. Уяснил?
– Видстань, ну, жэ, Пэтрэ! Дай мэни, будь ласка, бишбармак з цёго фрукта зробыты. Стилькы зачекав! Я тэбэ нэ по киргизски прошу. Макулдашышты[1]1
Макулдашышты – договорились
[Закрыть]? Жакши[2]2
Жакши – хорошо
[Закрыть]? У спину стрэляты – фуй! Нэ по мэнэ цэ! Да й на хрэна йому твий суд?
– Ты так, так, Вукол? Я последний раз к тебе вполне официально обращаюсь: не твори вакханалию, самосуд. Хватит нам анархических настроений! Отпусти его немедленно.
– Та ни в якому рази!
– Ну, тогда…
Внезапно над ложбинкой, где братались вчерашние враги и где сыр-бор этот разгорался вокруг фигуры Бекетова, с рёвом-треском низко очень пролетел, крылом качнув, аэроплан, можно было и пилота разглядеть и второго, сидящего позади и размахивающего руками… Аэроплан заглушил последние слова Семеняки, показалось даже, нет ли – обдал тугой волной чада выхлопного… Понемногу затихать стало: нарушитель спокойствия относительного скрылся за холмиком на горизонте – дальше, вдоль линии фронта, тарахтеть продолжил… Здесь же, пёстро кружась, гоняясь друг за дружкой, то серебристо вспыхивая и мерцая в лучах дневных, то чуть мутнея изнанкой белёсой, зароились тысячи листовок; ветер подхватил их, встрепенул, как след – походить начали на беспорядочную огромную стаю… опускались неровно, хаотично и, однако, будто целясь в руки, ловящие их… И вот уже Семеняка ловко, на лету поймал один из небольших прямоугольничков бумажных с напечатанным на нём большими буквами текстом и громко читать стал, не забывая при том поглядывать на завороженного происшествием новым Вукола:
– «Товарищи солдаты! Петроградский совет рабочих, крестьянских и солдатских депутатов призывает вас немедленно прекратить военные действия! Начинайте мирные переговоры с врагом на предмет полного и обоюдного разоружения и неподчинения офицерам. Арестовывайте наиболее ретивых командиров-господ, передавайте их народному революционному суду. Оружие вам ещё пригодится для будущих кровопролитных битв за свою свободу и независимость от ненавистных эксплуататоров и поработителей всех рангов и мастей. Нынешняя война только на руку министрам-капиталистам, а также засевшей в городах крупной буржуазии. Возвращайтесь домой, к жёнам, к детям, к земле, которую надо вспахать, засеять, чтобы не остаться в следующем году без хлеба, чтобы не начался повсеместный голодомор. Не верьте господам-офицерам! В подавляющем большинстве своём, они – прихвостни капитала! Долой войну! Долой царское правительство! Да здравствует единственно справедливая социалистическая революция, которая одна принесёт долгожданное избавление многострадальному российскому народу от гнёта власть предержащих, даст каждому гражданину независимо от его национального происхождения, от того, насколько он беден и образован, верует или не верует в Бога, возможность жить достойной человеческой жизнью. Такова воля партии, товарищи, а во главе партии стоит Владимир Ильич Ленин. Петроградский большевистский комитет».
Несколько вечных секунд томила оглушительная тишина – её не нарушали эмоционально, внешне солидарные с прочитанным, хотя и ни бельмеса не понявшие немецкие солдаты, которые давно уже перемешались с русскими и, раскуривая наши самокрутки, перематывая такие же портянки, как у вновь приобретённых товарищей, старались сейчас вникнуть в смысл громко, с торжественной суровостью произносимых Семенякой слов листовки. Зачитав текст, Пётр Батькович прокашлялся, затем крикнул, глядя на Вукола:
– Всем всё ясно, товарищи? Да здравствует товарищ Ленин!!! Ленину – ура!!! Ура, товарищи!!!
Конечно, фрицы мало что поняли из услышанного от Се-меняки, но слово ЛЕНИН возымело и на них должное действие – заволновались, одни, на манер русских, подбрасывать вверх то ли картузы, то ли ещё что, полуформенное, потрёпанное, стали, другие аккуратно складывали вчетверо листовки разбросанные – на память, видно, а один, очень пожилой, с рыхлым, потным лицом внезапно прослезился, божиться начал по-особенному, по-своему…
– Чуешь, Пэтро? Чуешь?! А про мировую революцию нэ-мае тута? Ни?! Чи я прослухав?
Протёр ручищами уши лопухообразные, выжидающе уставился на Семеняку.
– Про мировую ничего пока не говорится, опогодь так что! Зато вот про революционный народный суд над офицерами-господами чёрным по белому прописано. А подразумевается здесь также и высочайшая пролетарская дисциплина.
К ней призывает нас товарищ Владимир Ильич Ленин. ЛЕНИН!!! Понял? А ты его – кивнул на Бекетова – придушить своими оглоблями вздумал! Нетути, не дано нам с тобой такого права, чтобы сразу же, без суда и следствия, на тот свет отправлять! За беззакония свои этот субчик ответ держать будет перед всеми нами. Или тебе, Вукол, закон не писан и воля партии, наказ товарища Ленина – пустой звук? А?!
– Да-а… – от волнения-напряга спёртых Вукол неожиданно для самого себя на русскую речь перешёл – Ленин прав. – Потом по-свойски на собственный лад загудел – А то якже? Тут никуды нэ попрэшь!!
Чуть разобиженно, недоумевая и вместе с тем обласканно-просветлённо в сторону отошёл, зашмыгал, в носу принялся ковырять… Бекетов нагло и спокойно, не мигая, уставился перед собой. Ледяная, недобрая хмылка стронула плотно сжатые тонкие губы; глаза, выкачанные, бессветные совершенно, струили мертвенную бледность – чужое, чуждое нечто, равнодушное и нерусское донельзя… причём, они, глаза, так и не отрывались от выбранной какой-то отметинки, точечки, уходили в неё, сквозь неё. Уходил он сам, будто переливался в иной мир, оставляя в этом, в бренном, на потеху быдлу красному только плоть.
События сии, годы спустя, вспоминал он, уезжая из России ненайденной (от расстрела, ибо вёл себя на суде вызывающе, без тени намёка на покаяние, удалось уйти – в жизни всякое случается, но то другой сказ…) Жену свою, Катеньку, Екатерину, бишь, Дмитриевну, уехать не уговорил: осталась в Малыкле с братишками-сестрёнками подрастающими да с Серёжей Бородиным на руках. Сказать по правде, отношение Павла Георгиевича к супруге заметно прохладнее стало и веских причин тому – из разряда психологических – искать недосуг. Фамилию ребёнку героиня наша оставила-сохранила настоящего отца, на фронте без вести загинувшего, в книгу метрическую отчество Бекетова дописала, пометила, что крещённый сынишка-то… вот, собственно, и вся недолга.
…Шли годы. Тогда, века двадцатого в начале, жили одни – надеждами и верой возвышенной, чистой, другие – в похоти, в ненависти, во дерьме богатеньком. Есть чёрное и белое, точнее – светлое и тёмное. Есть огонь и вода, жизнь и смерть! Иное – третье – это: серость, шипение, прозябание полумёртвое-полуживое, кому как. Тоже вроде бы данность, но, скажите, кто позарится на не золотую серединку эту, востребует кто? Обыватель, трус, неполноценный человек? Можно, конечно, спорить, пытаться последнее слово за собой оставить, весь блеск «ума заднего» напоказ выставляя. Однако, по большому счёту, критиканство, ёрничанье, анафемы и епитимии, попами накладываемые за инакомыслие, ослушание, семигрешие – ерунда на постном масле. Даже истины относительные в расчёт не идут, поскольку относительно всё. Истины устоят под напором поползновений заказных ли, в силу мотивов инерционных, прочих каких… И гласят истины: хотя всё кругом относительно, однако суть единство и борьба гармонии и хаоса. Суть стремление к совершенству через распад и слияние, воссоединение! Живое, непрекращающееся движение по спирали, круг за кругом – к эталонам, к идеалу, к абсолюту… к свободе нового выбора по… заложенной необходимости оного, в виду самодостаточности, наконец. Середина, этакое «лезвие бритвы» – лишь условности, иллюзия, самообман и нужны они только для хрестоматийных образчиков, примеров и проч., и проч., и проч. Есть НЕЧТО и НИЧТО, как победа или поражение. Ничья, баланс – для слепцов. Кто-то в выигрыше и здесь, какой-то незримый знак витает всегда. Несомненно. Не знак – перст указующий! Конечно, сентенции мои чужды и далеки той молодайке российской, которая, на цепь посаженная, молочком из грудей своих барских щенят породистых выкармливает… Чужды и молотобойцу, и КАМЕНЯРУ!! Но духом своим, ненавистью и любовью солидарны они со мной: есть добро и зло. И если «кормилица» разнесчастная не задушит за глотку щенка господского, то не потому, что боится наказания розгами, не оттого, что смирилась, выбрала «золотую серединку», приспособилась-присобачилась… – о, нет! Просто высшая суть материнства подсказывает ей: она, потерявшая собственное дитя, даёт всё ту же ЖИЗНЬ. Она НЕ даёт ЖИЗНИ умереть. Страшный, кощунственный подвиг поневоле!
К чему раздумья такие? Ведь бедняжечка-то наверняка далека от них. Ей откровенно тошно, гадко… И всё же со дна наитемнейшего, позатайного души её встают в рост немые, вековечные истины: живому жить.
…Бился ветр о ставни-двери, аж околенки звенели. Хлестал-наяривал дождище, вечер скрадывал тени, порывающиеся сорваться с места, убежать от сквозных алых струек огня на западе. Стихало вдруг – и не по себе, жутковато становилось, не знаешь, деться куда. Уж лучше бы свирепствовала гроза молодая, неслись космы распущенные по беззвёздности горней, аки дыма клочья… уж лучше бы совало головушку буйную в застень чёрно-рыжую солнышко, что яблочком дозрелым по тарелочке всё катится и катится… скатилось почти, чем так: нудно, монотонно-пусто, внепроглядь. Тревожно от застывшей суетности мирской, нашедшей странное отражение наверху, посреди булыжных туч-куч… тревожно и гулко, нестерпимо в груди! Холодочек жуткости однорезным ножичком достаёт. И – вняло-таки, освободилось само по себе нечто – нечто там… Расхлобысталось, вылило-смыло… до корней волос, до муравушки кажинной проняло землицу… чуть ли не взвозы скрипучие снесло – такого нашествия мая-мамая Екатерина Дмитриевна, сколько себя помнила, не знавала: взбеленилося-раскурочилось всё кругом и потому волнительно, радостно, чуть нойко в груди… оттого – дрожко, да с горчинкой не немножко!.. Братишки-сестрёнки – взапуски, кто куды: под ленивые одеялка… в за-доски… самый старший к коленям её приник-прижался, мол, не пужайся, вишь, рядом я, так что в обиду не дам грозе! У самого зуб на зуб от страха не попадает…
Она же – спасение во плоти – будто с иконки сошла. Лик тонко очерчен, мягок, изнутри светел, в очах – промельки мерцотные, перепляс огней, ноздри нервно напряглись, раздулись… кажется, ещё секундочка, полсекундочки – взмоет туда, в рёвы и клубы гремучие, в пекло самое светопреставления… порядок наведёт!..
Только не взлетит, не упорхнёт, хотя фигурка точёная стремглавостью налита и дышит, дышит опрометью призрачной, плавной-наплывной и как бы реющей сразу. Ни-ни – наоборот: в движении… вкопанном, в предвкушении и угадываемом, и читаемом с листа-лица, во внешности всей мнится что-то надёжное, домовитое, дающее отпор бедам и напастям, молниям и ревунам… ЧТО-ТО, беду отводящее! И не «золотая серединка» только!
Просто душа у неё самая русская – свет-мятежная, свято-нежная! Просто такая она…
– Пужливые мои! Не тронет вас гроза. Шли бы на боковую! Во-он Серенький-то наш, чай поди, второй сон доглядат! Да-аа»!..
Певуче, мило пролила из грааля души своей несколько словушек заботливых и, потеребив ладошкой левой кучери брательника, что рядышком примостился, Сёвушки, рассыпала мелодично-звонкий смех, отчего тотчас улеглись страхи детские, личики повеселели, расцвели ответно-благодарно… Ярко, каминно-карминно потрескивало в печи: хоть и май на дворе, а всё ж к утру выдувало и можно было замёрзнуть под одеяльцами байковыми – вот и топили, благо дровишек запас не иссяк в сараюшечке, а Серенькому в тепле, понятное дело, всяко уютнее, лучшее.
– Айда с нами, Кать!
– Ага, иду. Вот только помечтаю маленько…
Помечтаю!! Не мечты вовсе перепалнивали её – хотя виду не казала. «Права ль была, что с ним не уехала? – этот вопрос костью в горле застрял – в груди. – Ведь предлагал, звал горячо… А я… Правда, после войны этой как подменили его, ну, и что? Глядишь, отмок бы, отошёл… А щас вот… Зато говаривал-то как…»
И действительно, казалось, вчера это было: Бекетов, «Павлуша», страстно, убеждённо в розовых тонах пастельных рисовал ей картины их будущей жизни эмигрантской где-нибудь в Париже, Вене, на худой случай – в Анталии жаркой… с пеной у рта доказывал немыслимость дальнейшего пребывания в России, на Родине, которая, дескать, погибла, где всё вверх дном. Она же, его Катюша, была непреклонна…
– Забирай детей, любимая, что тебе в этой стране нужно? Среди грязных, невоспитанных, тёмных людей! У меня есть деньги, много денег, раньше никогда об этом не говорил, повод не предоставлялся, есть фамильные драгоценности, недаром что княжеского роду. За кордоном ты горя знать не будешь. Ни ты, ни дети! О них пораскинь!.. – осёкся.
Разговаривали шёпотом, в спаленке. Он стоял перед ней, решительный, молебный, заклинал её поехать с ним, не оставлять одного, проявить благоразумие, мудрость, думать о завтрашнем дне…
– Почему, ну, почему ты считаешь, что при Советах Россия погибнет? Примут ли дети ту же Францию с её Парижем, иную по духу жизнь примут? Не проклянут ли в будущем нас за то, что мы, оба, лишили их Родины?! Чать, не к тёще на блины – невесть куда приедем! И кому мы там будем нужны, родной? А? Жить среди чужих людей, постоянно слышать незнамо чью речь и не понимать ни слова, ты же не станешь нам всё время переводить, а главное – тосковать по просторам нашим, по Волге… Что ресторанчики? Там такие же будут, как и мы – пусть и не все голодранцы, так горемыки, слышишь?! Да и голодранцы – духовные, духовные голодранцы, милый ты мой… Эмигранты! Там всё – обман, пусть и красивый, но высосанный из пальцев, всё на дешёвой водке, на плаксивых песенках под струны жалобные уж не знаю чего – шарманок ли, гитар, гармоней?! Искренность за шампанским, когда хмель развязывает язык и не знаешь, куда деть себя от тоскотищи, от нудьги, когда… Ах! Прости, но я не смогу так, не смогу! Уж лучше бы мы не встречались!!
– Напрасно так думаешь, любимая! Катенька, я всем сердцем боготворю тебя и ты не можешь не чувствовать, не знать этого, хотя, возможно, последнее время стал жёстче… Ты не захотела жить в родовом имении – я согласился, живи здесь. Ты воспротивилась тому, чтобы стать законной княжной Бекетовой, хотя отец мой, я рассказывал, поначалу и не в восторге был от нашего знакомства, от развивающихся наших отношений, я ведь писал ему, ставил его в известность… ну, да ладно, Бог ему судья! Бог тебе! судья, пусть так. Я, хотя и гордый, но ради тебя, во имя завтрашнего счастья пошёл и на это. Пошёл! Выдержал немало косых взглядов, недомолвочек по поводу и без со стороны аристократов наших, дворян, в кругу которых с рождения считаюсь своим. Понимаешь? Ради нас с тобой! Всё, всё перенёс и не такое ещё перенести смогу. Кстати, не поэтому ли изменился немного… не думала? – ладно! Зато я думал, думал, что с годами оботрётся как-то, ты попривыкнешь к моему высокородному происхождению, а что до дел чисто оформительских, казённых, так сказать, то здесь и обождать можно. Главное – ты по духу своему, по красоте невиданной – графиня, герцогиня, королева!! Послушай же, не перебивай. Мы потеряли ребёнка, Сашеньку, ты взяла чужого младенца, выкармливала его, усыновила, он стал родным для нас, для обоих, поверь! Я что-нибудь не так говорю? Я хотя бы раз возразил, попрекнул?! Ведь если мужчина любит женщину, любит по-настоящему, то он будет любить её со всеми её потрохами! С детьми её, собаками, кошками и подругами!! Окстись же, милая! Где ты найдёшь второго такого супруга?! Но сейчас всё во мне восстаёт, противится твоей кроткой, ангельской натуре, в которой столько кремнёвой стойкости, столько упорства и… упрямства! Да-да, упрямства! Прошу тебя: поехали со мной! Начнём новую жизнь – там. Будешь приезжать в Россию, когда здесь всё наладится, образуется – ведь не вечно же будет длиться эта вакханалия! И если разрешат новые власти, твои так называемые Советы. Но ведь могут и не разрешить! А не разрешат, то и Бог с ним! Родина – там, где хорошо, где люди свили себе гнёздышко. Родина будет в памяти сердца, она останется. Никуда не денется. У нас будет две родины. Что, я не прав? А ведь может статься так, что большевики обосновались тут надолго! Представляешь, будут бирюками сидеть на своих местах и навязывать свои порядки! Людям и продохнуть не удастся! Зато мы с тобой будем далеко-далеко. За три девять земель… Будем жить по-людски, свободно. Независимо от всех! Словом, Катя, решайся. Ты просто рождена для счастья неземного. Ты затмишь своей красотой всех в Париже!.. Будешь воспитывать детей, младшеньких своих, изучишь новый язык, познакомишься с местными матронами… У тебя будет своё хозяйство, прислуга… Да тебе просто некогда будет тосковать по отчизне, предаваться воспоминаниям. Поверь! Жизнь возьмёт своё! И в доме нашем, для новых друзей открытом, хлебосольном, всегда будет звучать родная речь, литься детский смех… Обещаю! Жена моя, даю тебе в этом слово князя и дворянина. На библии присягну. Вот послушай… Там, на фронте, в минуты затишья редкого и полного, рано-рано утром, до меня, до слуха моего несколько раз явственно доносилось твоим голосом произнесённое, названное моё же имя – «ПАВЕЛ»! Неведомо как звучало оно, будило, звало… Я ведь голос твой ни с чьим другим не спутаю! Знаешь, тихо-тихо, но пронзительно и взволнованно, отчётливо, ясно, в душу самую падал звук, в глубине придонной затихал струной… Я вздрагивал незаметно, невольно, изумлённо: как это ты оказалась здесь, на передовой, среди окопов, палаток? Как нашла меня, кто подсказал? Порывался вскочить, но что-то удерживало, удерживало, понимаешь? Я даже глаза не открывал… Ибо тотчас наваливалось с беспощадством угрюмым, приходило ниоткуда понимание: это мне только прислышалось, на самом деле нет тебя! Но знаешь, становилось не по себе – уж больно разборчиво и взаправду раздавалось в изголовье, да-да, в изголовье, где-то слева, внутри и вовне сразу! имя моё, сказанное с болью и нежностью тобой, твоими – этими вот самыми – губами… Делалось тревожно, вдвойне одиноко потом, но и хорошо, будто побывал дома, рядом с тобой… Что это было? Не пойму. Не знаю…
– Ангел твой хранитель, родной…
– Вот видишь, и он сберёг меня. Но я не хочу, чтобы там, за границей, в Париже ли, в Вене, я ещё не решил окончательно, куда именно мы поедем, он, голос твой, опять также волновал меня, одного, изгоя, покинутого тобою, детьми, заброшенного злосчастной фортуной на произвол судьбы, на долгое, медленное угасание… умирание… Не хочу! И знаешь, я до сих пор ломаю голову: отчего голос этот с левой стороны раздавался? Странно, да? Словно ты подошла к сердцу моему одной тебе заветной тропочкой, нагнулась надо мной, спящим, и очень-очень выразительно, членораздельно произнесла моё имя – не всуе, заметь, а с какой-то целью… Для чего? И после этого я уже не мог заснуть. Ворочался, в холодном поту весь, дрожал – то ли от холода, а скорее всего от возбуждения нервного. Какая-то мистика, да и только! Иногда после этого вставал, бродил – по утрам зябко, студёно бывает и вместе с тем полынно, сухо… всё сразу! И будто чего-то недостаёт. Предвкушаешь новый день, не знаешь, каким он станет, что принесёт, хм, сам же ещё во вчерашнем дне, ещё окончательно не перебрался сюда… И во рту – не то горечь, не то оскомина. Ощущение не из лучших! Словно снег прошлогодний растаял и обложил нёбо чем-то вязким, липким, пусть текучим, но всё равно пристаючим каким-то и несмываемым, не уходящим… Одно спасение: чувство неодинокой одинокости! Понимаешь? Потому что есть этот голос, твой, – и нет тебя. Образ один…
– Не чаю, что и сказать. Я часто о тебе думала, молилась за тебя. Люблю ведь очень! Иначе разве пошла бы за тебя! И во многом, во многом ты прав, да! И я бесконечно признательна тебе – никогда и никому не говорила таких слов. Но… уехать? Уехать из России, покинуть всё это??? Это выше моих сил. Здесь – могилы предков всех, язык родной, здесь – всё, всё, ТЫ ЭТО ПОНИМАЕШЬ???
– Но и я не могу остаться! Я ненавижу быдло мужицкое, тех, кто всю жизнь нашу, мою! мою судьбу поковеркал, кто в пропасть загнал Россию!
Другим, страшным и чужим предстал вдруг он ей: глаза налиты кровью – кровавой смесью из ненависти лютой, гордыни алчущей и жажды убивать, убивать, убивать! в исступлении мстительном, не щадящем… черты лица, и прежде строгие, чеканные, обострились до неузнаваемости, до болезненного, сухоточного выражения, властная печать – клеймо рода! – расползлась, разлезлась по губам, как будто слюна обильная, либо пена от бешенства прорвавшегося. Хищное, звериное что-то отшатнуло от него Екатерину; пытаясь взять себя в руки, она взмолилась:
– Не говори так, родной! Не смей! – Ещё надеялась высмотреть в нём былое очарование, духовность, шарм – то есть, качества, кои примагнитили буквально душу молодой женщины к нему, офицеру дворянского сословия, послужили главной причиной для их последующих встреч, свиданий романтических, красивых, когда сердечком целомудренным постигала чужие-не чужие потёмки и отдавала отчёт: если они соединят свои судьбы, многие отвернутся от неё, от него, проклянут обоих, да, да, но ведь он – не как все, он хороший, несчастный, она до зарезу ему нужна, нужна ему и значит, они должны быть вместе!.. Былое очарование!.. Былая небыль! Екатерина, не мигая, уставилась на мужа – испуг, отчаянье, надежда тающая… – что ещё, выразимое и невыразимое словами, сплелось во взоре божественном и обжигающем? – Не говори так… Не надо, прошу, умоляю тебя! Мне жутко. – Зашептала быстро-быстро, почти скороговоркой – я ведь женщина, всего только женщина со своими тайнами, слабостями, неумением… Я не искала, но я ждала, верно, долго ждала… Но что такого они, мужики наши, бабы, народ наш! сделали тебе? Что?! Просто людям надоело жить по-скотски, под пятой! Не мучь понапрасну себя… и меня… Я полюбила тебя, не хочу терять. Но ведь я – частица моего народа. Такое же быдло, такая же баба…
– Что ты такое говоришь! Одумайся! Не нужно, Катька! Ка-ать!!!
– Да?
– Одумайся… – схватил её за голову, привлёк отчаянно, жарко к себе, зацеловывать стал, выцеловывать принялся согласие её!! – Всё же кругом рушится, на корню рушится, уже полетело в тартарары! Эти большевики, этот бунт в Питере, этот их вождь, Ульянов-Ленин, а ведь из благородных, притом, умнейшая голова! Господи-иисусе! А немчура – она же тараканьим галопом заняла всю Малороссию… Брестский мир, видите ли! Эти бюргеры, как турки или татары, ринутся дальше! И ведь немцы эти братаются с русскими, с нашими единокровниками! Грядёт кровосмешение! Ты понимаешь, о чём я? Все обрусятся и онеметчатся!! Православие загинет!! Потому здесь просто нельзя оставаться! В пламени всемирной революции мы сгорим заживо – особенно здесь. В первую очередь здесь!! Партия! Большевики! Какие-то комитеты, декреты! А народу нравится, этому верят, верят!! Люди помирают за новую, большевистскую, коммунистическую Россию с именем этого самого их лидера, вождя – Ленина! С верой детской в эту самую Советскую власть! Лучшие умы давно уже за границей! Россия погибнет, она почти погибла без преданнейших сынов и дочерей своих! Как же мне не мучиться-то, Катенька моя! Научи! Да ведь они меня расстрелять хотели за верность присяге! И я должен быть спокоен! Я едва из-под расстрела ушёл, просто тебе не рассказывал, чтобы душу твою прекрасную лишний раз не тревожить. А надо было бы! Ну, да ещё успеется! Господи!! Да вразуми же ты эту женщину!
– Тише, тише… Разбудишь всех!
Ладошкой прикрыла его рот, но губы, горячие, влажные, жадные, перешли на поцелуи, принялись лихорадочно зацеловывать мягкую кожицу кисти, тыльную сторону ладони, пальцы, каждый в отдельности и все разом… – зацеловывать горько, прощально… прощально уже!
– Целуй меня, люби, шепчи слова окаянные, родной! Вернись только, прежним стань, каким знала тебя всегда и за какого молилась истово Богу нашему! Не пугай меня больше, не мучай так…
– Какая ты…
Зарылся лицом в её волосы – власы, мятные, настоянные словно на весне хмельной, пакичаянно обцеловывать-обчмокивать всю продолжил – и янтарную белизну щёк, и – тело, молодое, упругое, податливое, счастливое, почти открытое и доступное под ночнушкой тонкой, принадлежащее каждым сантиметром только ему, пока ещё… пока ещё… ему… Он пропал, он забылся, онемел…
– Ты… прощаешься со мной?
Четыре жемчужинки блеснули в раскрытых створках уст нежнейших, из раковины-души наружу в несусветь горемычную выпали… в тишину, сгустившуюся внезапно, опустились мудро, четыре перла красноречивых…
– Не хочу!!! Ты – жизнь и смерть моя! Я ведь ничего о себе не рассказывал! О своём прошлом, о детстве, об одиночестве… о постоянном, вечном одиночестве! Не мог, стеснялся… Боялся, что выцедишь до дна душу мою, что стану не интересен, что разочаруешься во мне, таком, шарахнешься от такого… Господи, что же я наделал!! Боялся, что не смогу в глаза твои родименькие глядеть, если откроюсь до конца…
Внимательно, покойно улыбалась она – хотелось взять его на ручки, отнести в кроватку, где лежит Серёжа, уложить рядышком… – какая к лешему заграница! Спи, и пусть приснится тебе твой Париж, твоя Вена и эта, как её… Анталия… На самом дне глаз Катиных тихо мерцали два померанцевых лотоса в омуте влажном. Что могла сказать? Чем утешить? Пообещать что?
– …ничего больше не хочу и не могу понимать. Здесь я теперь сам не свой. Не переломлю себя, ненавижу голытьбу большевистскую, боюсь и ненавижу… А что до того, что сам себя теряю…
Он говорил, говорил, жестикулировал, обнимал её, чуть не плакал, но потом сразу же злился – на неустроенность свою, на весь белый свет… и не мог, хоть ты убей, не мог бесповоротно утонуть-раствориться в душе её, остаться там и не возвращаться, дабы не плыть безвольно по волнам зыбучим, тяжёлым, стальным к чужому берегу; он и взрыдывать потом начал, как-то неуклюже, «накручивая» себя, а после принимал деланно-отрешённый вид волевого, решительного, прошедшего разве что не медные трубы удальца, и подшучивал над её, Катеньки, страхами-домыслами, а она, страдалица, измочаленная всем этим драматизмом, прекрасно видела и понимала, что потеряла его, что он ей не принадлежит и, наверно, не принадлежал никогда, и что в эти самые мгновения удаляются друг от друга непоправимо-навсегда они – княжеского роду сынок, белый офицер, и простая крестьянка!
– …ничего больше не хочу и не могу понимать. Я теперь сам не свой – повторял заведённо он; ему нужны были эти, одни и те же, слова, фразы, чтобы не делать пауз, которые она могла бы заполнить отрицанием навязчивой идеи его эмигрировать в Европу «высокородную»… чтобы найти новые убедительные доводы, могущие поколебать жёнушку, склонить в пользу радикально принятого им решения, в коем находил единственно возможный для обоих выход… – Вот говорила как-то, мол, стерпится – слюбится! Не стерпится, не слюбится! Я же действительно не смогу жить среди этих людей! Ты – исключение. Но ты – неповторима!! Таких днём с огнём не сыскать!! Я не хочу расставаться с тобой! Я просто не смогу без тебя…
Иногда он прозревал: помилуйте, что это творится, что? Что?! Что, наконец, происходит?? Я же ведь действительно, действительно и дня без них не проживу – без этой женщины и её братишек-сестрёнок, без тихо посапывающего малыша, такого беспомощного и безмятежного, нуждающегося в опоре, в защите мужской сегодня, сейчас! Я погибну, погибну в одночасье, сразу… Но потом его снова несло, и он обещал вернуться, как только обустроится на новом месте, чтобы забрать, увезти их всех… обещал писать часто-часто, если не каждый день, то раз в два-три дня, на худой конец – раз в неделю, непременно… клялся вечно помнить деревеньку Малыклу, где однажды повстречал судьбу-Катюшу и где провёл столько незабываемых часов, минут… Он напоминал вообще-то самого обычного человека, собирающегося в длительную командировку – напутствовал остающуюся дома половиночку свою, давал советы, о чём-то договаривался и при этом уходил, уходил, уходил… От прямого взгляда уходил в дебри слов, растерянно-невпопад им роняемых, от самих этих слов уходил, хватая её, Катю, прижимал всю к груди, вжимался сам в неё, совсем как маленький, чтобы забыться, не маяться чтобы от несусветной лжи собственной – и тут же опять уходил, уходил от прикосновений этих бурных, робких, страстных… и так по кругу, по немыслимому замкнутому кругу… Боже!..
Уходил, уходил.
Уходил.
Вослед неизбежному, за временем, набегающим безостановочно и бесповоротно, навстречу завтрашней участи, доле… Уходил от того, от чего уйти было нельзя – от судьбы.
Куда?
Зачем?
…«Помечтаю!» Вот какие «мечты» заставили Екатерину Дмитриевну долго, не отрываясь, смотреть в окошко, в ночную майскую грозу вместо тихой звёздности и слушать барабанные раскаты грома, что оглоушили земное королевство людей… Казалось самой: взмоет, полетит вдогонку за поездом, увозившем в зарубежье кудатошнее супруга её, ангелом-хранителем всевидящим окликнет… – увы, увы, не сорвётся с места насиженного, не упорхнёт… Будет стыть, мысленно простирая руки, видеть и не видеть молнии зубастые, слышать и не слышать рокоты голкие, словно чудовищные звяки? звоны? срываемые дланью роковою с гигантских небесных колоколов…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.