Текст книги "Полунощница"
Автор книги: Надежда Алексеева
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Помыться хотя бы успеть. Поковылял к Работному дому за полотенцем.
В Водопроводном доме, как его называли местные, свет не горел. Павел, дважды обойдя белое трехэтажное здание, неуверенно взялся за ручку двери. Хотя бы просто постоять под душем. В туалете ледяная вода утром взбодрила, а вот волонтерскую протапливают плохо. Хоть спи в перчатках. Но в телефоне в них лазать неудобно. Раздражал и старик с соседней койки, который утром, не поздоровавшись, назвал их с Бородатым «греховодниками». То ли подслушал их ночной разговор, то ли клеймил всех волонтеров без разбору. Как он сам попал на остров, когда собирается уезжать – неизвестно. Дед Иван. Лишь раз Павел видел, как он вставал с кровати: подбородком уткнулся в грудь, голову поднять не может. Застыл согнувшись, как шахматный конь. Бородатый сказал, от энцефалита так бывает.
– Эй, очкарик! Весь пар выпустил, чтоб тебя! – Перед Павлом стоял крепкий мужик с густыми черными волосами по всему телу, облепленный березовым листом.
На шее болтается какой-то круглый медальон. Руки не прикрывают естество, уперты в бока. Павел, пока снимал в предбаннике куртку и переобувался в шлепанцы, оставил щель в двери, а бойкий ветер давно распахнул ее настежь, выдувая запах веников и земляничного мыла. Собрался было извиниться. Но мужик, матюкнувшись, уже с силой захлопнул дверь и прошлепал босыми ногами назад.
Из предбанника с облупившимися стенами и высокими скамьями, крашенными в густой коричневый, медвежий цвет, дверь вела в помывочную. Горело несколько тусклых ламп, еще советских, в виде шаров. Мылись на цокольном этаже, потому с улицы весь Водопроводный дом казался темным, заброшенным. В помывочной на широких скамьях сидели и лежали мужчины, с размаху шлепали по груди и ногам мочалками, обливали себя из шаек, с гулким грохотом наполняли их снова.
Пахло горячей водой, за два дня Павел забыл этот запах. Узнал высокого рыжего, с которым плечом столкнулся утром. Тот кивнул Павлу хоть и неприветливо, но по-свойски: «Видно, никуда от тебя не деться». Остальные волонтеры уже помылись – Павел опоздал. Как сказал ему другой мужик, словно захмелевший от мытья: трудники вперед, за ними волонтеры, а уж потом «мы, неугодные». Он подсел к Павлу на скамью и принялся нудно жаловаться: мол, местных с работы турнули, жить не на что. Тут дверь в парную распахнулась, послышалось хлопанье веника и уханье. Мужик вздрогнул, отскочил от Павла и, вылив на себя таз попрохладней, ушел одеваться.
Дорога из Водопроводного дома в Работный прямая, быстрая, но Павел устало сел на лавку. Луна еще набирала силу, черное небо вызвездило, над головой, мерцая, расплескался Млечный путь. Земля подсобралась морозцем, Павел поскреб сапогом шершавости. Справа в кельях тускло горели окна – наверное, монахи творили молитву. Павлу тоже захотелось побыть одному: спланировать свои дела на острове. Он вытянулся на лавке, подложив пакет с полотенцем под голову, сливаясь с ночью. Петляя, над ним летел спутник. Послышался женский разговор, несколько темных фигур прошли к Работному дому. Одна из них, возможно, красивая Маша. И, едва размякнув от этой мысли, Павел тут же нахмурился. Не за тем он приехал на остров. Решил с утра сбегать к старцу, потом на кладбище: если Петя Подосёнов тут жил, тут его и похоронили. Может, и семья его рядышком лежит в земле. Под веками Павла поплыла скромная, заросшая густой травой могила с красной, яркой звездой. На ней фотокарточка лобастого, того самого «Пети», что праздновал с ними каждый Новый год, только даты жизни не разобрать. Павел прищуривается, возникают знакомые молодые руки в черных дырявых рукавах, протирают памятник «1917–…». И шлепают его по лицу. Ошпарив щеку, как наждачкой.
Павел открыл глаза. Небо серое: не то день, не то ночь, все постройки до самых крыш скрывает туман. Гоша, стоя над ним, стаскивает с себя куртку, укутывает ей Павла, хлопает по спине: «Давай! Живее, ну, вставай». Пока Павел заплетался ногами и моргал, Гоша, подталкивая его ближе к кельям, рассказал, как было дело. Он, как водится, шел с полу́нощницы, собираясь еще вздремнуть до завтрака, – и видит, на лавке кто-то лежит. «На Валааме и алкаши, и наркоманы – обычное дело, правда, те на ферме больше, а тут, здрасте, неизвестно с какого парохода, кемарит». Гоша подошел растолкать и спровадить. Когда понял, что это Павел, даже обрадовался. Потом решил, что Павел умер, уж очень он бледный лежал, ледяной. «Значит, так, напугал ты меня. Чего разлегся-то? Забыл, что ли, где дом?» – Гоша начал злиться. Павла зазнобило.
Чтобы не будить волонтеров, Гоша отвел Павла в свою комнату в каре. В четыре руки стащили куртку, ботинки. Гоша уложил его в постель, зашуршал пакетами, заварки в чашку бухнул и мха накрошил, приговаривая, что это бородач, древесный, лучше иностранных всяких добавок, монахи им лечатся. Недолго думая, достал флягу, плеснул в кипяток. Запахло дубовой корой, спиртом. Заставил Павла, который едва закемарил, пить «лекарство» до дна, выругался, перекрестился, потрогал еще раз Павлу лоб и побежал за врачом.
Глава 2
По голове прошел гусеничный танк, сдал назад, затаился в засаде. Так казалось Павлу. Солнце давно встало, луч пополз по большой карте Валаама, прикнопленной к стене Гошиной комнаты. На месте скитов – стикеры с датами. Как боевая операция. График работ? Павел прищурился, но какую работу и где предстояло делать, было написано мелко. Хотелось пить, Гоша ушел, под рукой осталась только его фляжка. Глотнул – обожгло. Комната узкая, длинная, как вагон. Стол, стул, кровать. Вместо шкафа – крюки, на которых болтаются брюки и свитера. У двери – гиря, ручка синей изолентой перемотана, две бурые гантели. Павел чувствовал, что кто-то следит за ним, заметил в дальнем углу темный лик Христа. Икона, всё ясно. Повернулся на другой бок, но взгляд и тут нашел его. Осудил.
Из форточки подуло на шею, стало зябко. Майка на Павле промокла насквозь. Чихал очередями.
– Будь здоров, волонтер. – Врач, какой-то синий от белизны халата, с сумкой через плечо, вошел без стука, за ним Гоша.
Осматривая Павла, не успевшего ответить, врач продолжил:
– Волонтерская тебе не подошла, да? То на лавке спишь, то в гостях. – От его рук пахло горьким табаком. – Может, домой тебя отправим?
Врач поднял с пола всхлипнувшую флягу, Гоша принялся показывать ему какие-то банки с травами. Врач его одернул:
– Лучше чайник сходи налей.
С уходом Гоши врач смягчился, сунул в рот Павлу ложку густой микстуры, выдал ленточку жаропонижающих, флягу забрал себе в сумку.
– Отлежишься и иди в волонтерскую, простое переутомление. Что и требовалось доказать.
– Чего? – прохрипел Павел.
– Не место тут мирским. Накрывает вас хуже, чем в кабаке. Думаешь, первый такой у Данилова? Лежит в жару и сивухой несет? То травятся, то топятся. А бухают! Хоть святых выноси. Особенно в Зимней, я удивляюсь, как еще не спалили гадюшник этот.
– Данилов – это вы?
– Ты думал, я кто, Чудотворец Николай? Потому мирских и переселяют с острова. Вы всё недовольны. Инок один квартиру свою в Москве продал, чтобы трешку купить местным в Сортавале. Переезжать не хотели, носы чуть не отвалились от жизни такой развеселой, – постучал по сумке, где топорщилась фляга.
– А Подосёновых вы не знаете? Может, тоже куда переехали? – Глаза Павла тяжелели, но танк, похоже, капитулировал.
Данилов покачал головой: нет таких. Гоша вошел с чайником:
– Когда его на работу можно?
– Завтра. Не раньше! Береженого Бог бережет.
Уходя, Данилов строго посмотрел на Гошу.
* * *
Утром в подвале Работного дома Ася перебирала семенную картошку. Пахло крахмалом, землей. После осенней уборки ее и так рассортировали по трем категориям. Теперь отец-эконом велел всю ссыпать в кучу и перекладывать на шесть сторон: мелочь на корм скоту, три по цвету для посадки на разных монастырских полях (розовая южная не жаловала глинистые низины, желтая – наоборот, тянулась к влаге, синеглазка подходила ко всему, но ее для порядка собирали в отдельный мешок), самая крупная шла на стол владыки и его гостей, а средней крупности – на кухню и в трапезную, монахам и трудникам. В прошлом году часть этой средней картошки отсыпа́ли в мешки мирянам, и на магазине появлялось объявление о раздаче с трех до пяти по средам. Ася сама его клеила, а потом зашла в Зимнюю, кого встретила – рассказала, чтобы не забыли прийти.
А еще прошлой весной раздавали хлеб и масло.
В этом году никаких объявлений Асе клеить не поручили. Спросила отца-эконома, пришедшего понаблюдать. Вышло резко, гулко: «Не да-ди-те?!» Включенная отцом-экономом пищалка от крыс, как визгливая секундная стрелка, нервировала, дергала. Отец-эконом не ответил, заторопился из подвала. Его черная куртка на спине до того засалилась и выцвела, что порыжела. Обернувшись на ступеньках, он с такой горечью глянул на Асю, что стало зябко.
Так на нее в детстве смотрела, возвращаясь с работы, мама. Ася, перепачканная мелом, на асфальте играла с подругами в би́тки. Мама, подойдя к подъезду, качала головой, но не тянулась, как другие матери, вытереть Асины щеки наслюнявленным носовым платком. Не загоняла ее домой умыться. Нет. Она просто смотрела на дочь как на недоразумение и проходила, стуча каблуками, в подъезд. Дома Ася первым делом видела в зеркале размазанный след на щеке с прилипшей к нему летней пылью. Став взрослой, ловя на себе мимолетные взгляды знакомых, Ася спрашивала, не перепачкала ли она лицо.
Однажды, придя домой, тщательно перед тем причесавшись и утеревшись у витрины магазина, Ася увидела спину матери, тонкие ноги, повисшие над полом, разлохмаченный пучок на затылке. Ася любила смотреть, как мать распускала волосы перед сном, вынимая шпильки. Те, звенькая, падали на стол, заставленный пузырьками лекарств.
Ася охрипла, онемела, выбежала к соседям, в теть-Дусин халат уткнулась, когда маму вытаскивали из петли.
Она знала, какое у нее будет сердитое лицо. Она не хотела его видеть.
Отец, вернувшись из командировки, будто не сильно удивился. Потребовал записку, которую столько раз мусолили, что чернила местами растеклись. Ася помнила ее наизусть и в свои десять лет не понимала, зачем мама написала так: «Никто не поможет: ни люди, ни врачи, ни Бог». Врачи у них бывали редко, давали таблетки «от бессонницы», людей мама не приглашала, о Боге Ася узнала только после похорон, когда приехала тетка.
Тетка была старая, своих детей не имела. С утра до ночи она полировала шкаф-«стенку». Как-то, заперев окно, чтобы мухи не летели, уморила своим полиролем хомяка. Тот жил в круглом аквариуме без воды, был черноглазый, с палевой шерсткой под цвет подстилки из опилок. Ася его обнаружила первой. Лежит на спине, лапки куцые, зубы торчат – будто задумал ее напугать. Тетка его вышвырнула, аквариум вымыла, прибрала в шкаф. Ася не плакала.
Тетка варила борщи, жарила котлеты, паковала всё в холодильник и морозилку, рассказывала Асе, как греть, что есть утром, что вечером, что отцу сказать. Ася редко гуляла с подругами: те играли в куклы Барби, она перебирала мамины шпильки. Когда с маминого зеркала сняли простыню, тетка поставила туда «иконку». На ней старик с голубыми глазами и в короне. Тетка звала его Николой. Лампаду в квартире отец не разрешил, боялся пожара. Несколько раз он пытался поговорить с Асей, объяснить, что мать была больна, что Ася ни при чем, хомяка этого жалел.
Отец женился второй раз, когда Ася уже была в институте. Она хотела стать врачом, не прошла по конкурсу. В итоге поступила в медучилище, оттуда на заочный, на химика. Ася хотела разобраться, почему какие-то вещества вышибают ее из колеи, как когда-то маму. Отчего ей надо выпить глоточек с утра, чтобы соображать?
В институте и мужа нашла. Хорошего.
С утра Асе было неспокойно – Павел не появился ни на завтраке, ни на картошке. Перебирая клубни, она все оглядывалась на тех, кто заходил и выходил из подвала, и размышляла, что с ним могло случиться. Бородатый сказал, что Павел в волонтерской не ночевал. Гоша буркнул, что «москвич» заболел. От этой новости она забылась, ссыпала рассортированные Машины ведра в один мешок и понять не могла, чего та разоралась. Ей хотелось пойти разыскать Павла, посмотреть, что с ним стряслось. Она, когда увидела его на причале Приозерска, строгого и растерянного, за взрослыми очками глаза детские, – догадалась, что теперь исполнит волю старца Власия до конца.
Зажмурилась: вот он, старец, стоит перед ней, сухой совсем, волосы белые, как туман, ниже Аси ростом. Пришлось согнуться к его руке. Как у него побывала, решила, что лгать нельзя, ложь – начало отрицания. Хлоп! И начнешь всем рассказывать, что не болен, не зависим, можешь по желанию закурить, выпить в честь праздника, потом «тормознуться». Так говорили бомжи, к которым Ася прибилась, уйдя из дома. Было плевать, что муж ее ищет. Все тело горело и чесалось до одури, если не выпить. Грязь, вонь, лапы чужих мужиков, почерневшие зубы, которыми они кусали ее тело – все было неважно. Горчинка водки в горле, всего стопка-другая тушила пожар, она легко выдыхала, и еще какое-то время воздух протекал сквозь нее медленно, как река, и пальцы находили покой.
В прошлом году, как очистилась на Валааме, Ася к мужу ездила, в Питер. Думала, старец его вернул, развернул к ней. Муж говорил с ней через дверь. Вереск, их лабрадор, царапал косяк лапой, скулил. Муж не отдал его. Не открыл.
Он вытерпел шесть лет, два они прожили счастливо, катались на лыжах в горах, к ним приходили гости, засиживались допоздна. Начали строить дачу под Гатчиной. Ася принимала по чуть-чуть, утром, для бодрости. Тогда ее глаза становились молодыми. Только вот черные густые волосы редели, серели – как трава, шибанутая первым заморозком. Закрашивала. Как-то зимой она и сама не заметила, как вместо работы пошла в магазин и вернулась следующим утром, накуренная, в разорванных колготках.
В клинику ее увезли после того, как она пропадала несколько дней, а придя за деньгами, свалилась в подъезде, перегородив собою вход так, что соседский мальчишка до крови расшиб ей затылок дверью. Он побежал звонить им в квартиру, Асе запомнилось, что паршивец через нее перешагнул. Муж был в отъезде, Ася слышала, как в прихожей надрывается Вереск.
Муж потом говорил, что Ася звонила ему и врала, вполне убедительно, что сидит дома, что заболела, потому и голос чудной. Она не помнила. Он ее отчитывал, ей хотелось, чтобы он заткнулся, скорее налил. Лезла в драку. Он держал ее локти и сжимал всю до боли. Странное дело, в медучилище она сначала не могла соображать, подвыпив. Теперь, наоборот, без пары стопок мысли путались.
Когда в клинике над ней за деньги сжалилась санитарка, Ася смогла хоть что-то сплести для мужа. Обещала бороться. Прощения просила у Вереска, пес скулил в трубку. Вернулась из клиники с бритой головой – зашивали рану. Волосы отрастали вовсе седые. Впрочем, в завязке морщины разгладились, Ася выглядела неожиданно молодо. Тогда они с мужем ребенка зачали, выносить не удалось – врачи сказали, организм подорван. Нужно время. Время. Об этом страшно было и подумать, Ася, забравшая у отца того голубоглазого «Николу», молилась: «Дай мне один день продержаться трезвой, один только день, один».
Продержалась.
Для восстановления сил Асе прописали крепкие бульоны, она поставила воду на газ, вытащила курицу из морозилки, оттуда выкатилась стопка, покрытая льдом. Ася выскочила в магазин прямо в тапках. Вернулась вроде быстро, ковыряла ключом в замке. Дверь распахнулась, по квартире гулял сквозняк, газ почти выветрился. Муж орал, что она испоганила ему жизнь, потом ей в лицо прилетело что-то холодное, сырое, как жабье брюхо. Щеку ошпарило льдом. Муж дубасил ее курицей, хлюпавшей, так и не оттаявшей до конца.
Гоша не пустил к Павлу, отправил Асю на Гефсиманский скит. Одну. Почетно, да не то, чего хотелось. Перейдя Кирпичный канал, который называли «канавкой», а по большим праздникам – Иорданом, Ася свернула на грунтовку. Там ее подобрала машина. Ася, вообще-то не любившая долгих прогулок, села и пожалела, что согласилась ехать. Столько всего надо было обдумать по пути. Но вот уже мелькнуло за окном Лещёвое озеро. Показался Гефсиманский скит. Храм нежный, будто песочный замок, и купол над ним лазурный, свежевыкрашенный.
Ася ждала у входа в храм. Вышел инок. Смутился, что прислали женщину. Выдавая ей тряпки, миску с мыльной водой, он смотрел только на полы своего облачения.
Ася начала с часовни за воротами. Там под лазурной, в тон храму, крышей стояла икона «Моление о чаше». Резная икона, новая, свежего золотистого дерева. Спаситель уже сомкнул ладони, вытянул руки, посуровел лицом, готовый все вынести. Чаша лучилась над ним. Только вот Ася смотрела на ногу Христа, выглядывающую из-под одежд: такую земную, к земле приникшую. Ступня была маленькая, едва ли не детская, наполированная, будто резчик прошелся по ней ворсистой ветошью, раз, другой и третий, как, бывает, натирают нос какой-нибудь статуе в парке. На удачу.
Стекло иконы было мутным, захватанным, в разводах. В углу кокетливый пластинчатый след накрашенных губ. Ася намылила, вытерла. Потом прошлась еще и еще. Тряпка расквасилась – никак не отжать насухо. Ася стянула свою серую шапку, размашисто проскользила по стеклу в одну и другую сторону. Разводы сошли: теперь Христос стоял на коленях перед камнем, чаша в левом верхнем углу ожидала, а между ними отражалась Ася. Седая и влюбленная.
Храм она убирала, напевая.
* * *
Павел во сне задыхался, карабкался, что-то кричал. Слышал ответ, не мог понять, с какой стороны. Скатился с кровати, очнулся на полу, в живот воткнулось металлическое, круглое, как наперсток. Вытащил, поглядел – крышка от фляги. Вспомнил, как оказался у Гоши в комнате, как говорил с Даниловым. Потом Гоше кто-то позвонил, и он сказал: «Не, рановато пока, я еще свои пятнадцать лямов не поднял». Цифра застряла в памяти.
Теперь Гоши в комнате не было – за окном пасмурно, телефон разрядился. Прислушался, не ударит ли колокол. Тишина. «Ты прям местный стал», – усмехнулся себе Павел и почувствовал, что здоров. Одежда сырая, вонючая, простыня – хоть отжимай, а сам он даже поясницу не ощущал натруженной. Решил зайти к себе переодеться.
В волонтерской комнате сидел Бородатый. Чайник, пропищав, вскипел, Бородатый налил себе чашку, Павлу не предложил. Павел упал на свою койку, воткнул зарядку в телефон, включил и нахмурился. Двадцать пять пропущенных вызовов от Олега, бывшего начальника, еще до Нового года ушедшего из «Интеграла» в игорный бизнес. Переманили. Эсэмэс: «Паш, в почте офер, срочно дуй назад». Олег как он есть, всё ему «вчера». Под окном, где всё так же вздрагивали от сквозняка открытки-иконы (и где Павел еще в воскресенье поймал интернет), загрузилась, наконец, почта. В письме Олег предлагал Павлу «старшего тестировщика», да еще и с тройным, против «интегральского», окладом, акциями компании, прочими плюшками. Павел аж нули сосчитал, закрывая пальцем экран. Всё верно. «Принять сегодня. В четверг выходишь». Павел знал, что Олег срок не сдвинет.
– Сегодня какое? – спросил Бородатого.
– Вторник.
Бородатый ответил как обычно, но Павла это взбесило. Он вышел в туалет, снова стукнувшись лбом о косяк, чертыхнулся, вернулся, хлопнув дверью, отчего календарик с «Валаамской» улетел на пол.
– Черт! Приклеить их, что ли?!
– У тебя всё хорошо? – Бородатый смотрел на Павла как на помешанного. – Если ожил, мож, на работу выйдешь?
– Вот я и хочу. На работу. Где тут вертолетная площадка была, не знаешь?
– Она для патриарха.
Павел выматерился про себя, прошел туда и сюда по волонтерской. Встав у окна, вбил в поисковике рейсы из Пулково. Потом трансферы с Валаама. Пока страница грузилась, набрал номер администратора, услышал: «Алё, ш-ш, алё-о? Вас не слышно. А-а-алё?» Павел посмотрел на пол: его сапог стоял прямо на «Валаамской». Убрал ногу, на облаке, белом, нежном, остался отпечаток подошвы – ромбы, прямоугольники, грязные, трафаретно четкие. Павел засунул телефон, на котором уже прекратились короткие гудки, в карман. Ему вспомнилась крупная плоская родинка на шее Олега, такая же четкая, коричневая. Захотелось никогда его не знать и никуда не уезжать. Поднял иконку, отер грязь. Стал выбирать, куда ее приткнуть, чтобы не падала больше. Над столом плакат «О грехах наших» держала кнопка. Обошел Бородатого, подтянулся, приколол иконку поверх плаката, закрыв «Чревоугодие» и «Сон днем без нужды»: «Не возражаешь?» Бородатый выплеснул остатки чая с пакетиком в ведро. У двери, не обернувшись, бросил: «Вот, вынеси, если нефиг делать».
Во дворе Работного дома стоял большой мусорный бак. Куда дальше отходы отправляют на этом острове? Наверное, в Ладогу спихивают, подумал Павел, или в лесу закапывают. Две старухи в черном прошли мимо, кивнули Павлу, продолжили спорить: «К старцу завсегда пешком, я тебе говорю. Ну и что, что ноги? У всех ноги. Машину тебе никто не подаст». Павел вбежал в келью, сменил сапоги на кроссовки, надел чистую рубашку, воткнул в телефон переносную зарядку, решив записать старца на диктофон, – может, после еще переслушает, что он там наговорит. Пустился вслед за старухами.
Старухи уже обогнули причал, завернули в лес, шли быстро, Павел едва поспевал. Снег еще покрывал землю в низинах под соснами, но было тепло, куртку пришлось расстегнуть, вскоре и вовсе нести в руках. Справа у самой воды, черная с золотом, посверкивала маковка часовни Ксении Петербургской. Новенькая, Ася говорила, ее только поставили. От нее в воду уходил длинный причал. И Ладога у свай была черная в тени деревьев. От прошлогодней хвои пахло сеном, на ветке болтался, как тина на удочке, тот самый мох-бородач, про который толковал Гоша. Скорее со старцем поговорить и домой. Или, может, на море – полежать недельку. Или офер принять? Что это на него нашло – родинки вспоминать? Деньги хорошие.
Старухи скрылись из виду, Павел прищурился. Дорога бежала вниз, к луже в форме Африки, разъезженной машинами, поднималась на другой холм, видимо, скрывший старух. Павел прибавил ходу, чуть проскользил, обходя грязь, вытер кроссовки о прошлогоднюю хрусткую пижму. Вдруг нога съехала прямо в лужу. Противно оледенели пальцы. Подошву присосало. Павел дернул другой ногой и рухнул в лужу задницей. Грязные кроссовки задрались, с них затекала в штанины густая серая жижа. Зарядка намокла, телефон в нагрудном кармане сухим остался – и то спасибо.
Павел оглянулся – не видит ли кто? С ветви соскочила крупная птица, улетела прочь. Старух отсюда не разглядеть. На карачках вылез из лужи. В ней же, как грязь осела, помыл руки. Глина уже застывала на ветру, становилась сизая, как цемент. Павел оглядел себя и поплелся назад, втыкая носы кроссовок в остатки снега.
В дверях Работного дома Павел столкнулся с Асей. За ней Бородатый нес на плече полмешка картошки, где-то на лестнице переговаривались челябинские. Все болтали о том, что отец-эконом благословил жечь костер, выделил дров и картошки из монастырского запаса.
– Я… я догоню, пойду душ приму. – Павел все скреб ногтем глину с джинсов.
– В баню собрался? – Ася сдерживалась, чтобы не расхохотаться. – Так она в четверг только.
– Павел? Я думала, ты болеешь. – Маша вышла из подъезда неслышно, по-кошачьи, и Павлу сразу стало неловко за свои джинсы.
– Да я вот местность осматривал.
– К старцу, что ли, ходил? – Ася подмигнула. – Там такая лужа, с Африку величиной. Многие тонут. Те, кому рановато.
Откуда она все знает?
– На, возьми вот печенье, а то тяжело тащить. На исповедь бы тебе, конечно. И тогда уж после Пасхи к старцу.
Ася пошла вперед. «Да я уже в Москве буду», – подумал Павел, принимая коробки, и посторонился, пропуская Машу, чтобы она не видела его зад в грязи.
Костры разводили за территорией монастыря, на самом берегу Ладоги. Место называлось «Первая точка»: Ася, нарочито окая, передразнивая отца-эконома, именовала его Петровским мысо́м. К Первой точке от Работного дома вела проезжая дорога, грунтовая, плотная. Вдоль нее росли могучие мрачные сосны, под ними зеленым, серебряным, красным лоскутным одеялом лежал карельский мох. Павлу, теперь нагруженному коробками с печеньем, хотелось прилечь, обдумать эти два дня на острове. Но вокруг у всех было приподнятое настроение, даже Вика, которая держала строгий пост «для очищения женской энергии», готова была к жаренной на постном масле картошке. На Точке нашлось не только масло, но и решетка, сковорода, даже соль с перцем. Вполне себе туристическая стоянка для неверующих.
– Наш игумен душка, всех приезжих принимает. – Ася вовсю распоряжалась у костра.
Павел задумался, а не лучше ли ему переселиться в гостиницу. Вроде она открыта. Взять оттуда такси, доехать до старца, потом сразу в Москву. Без камней и огородов. Вспомнился разговор с администратором: забирая его анкету, она намекнула, что волонтеров и трудников старец скорее принимает и благодати больше. «Старца расспросите, осторожненько, не наседайте. Отец Власий все увидит, точно вам говорю, – запнулась. – И молитесь, в общем, у икон. Это работает». Как молиться? В какую сторону? Со злости Павел бросил как попало коробки и, пиная шишки, спустился в бухту. Ближе к воде разговор уже был не слышен. Ладога качала белые льдинки. Камни казались плоскими, с них была смыта почва – тоненький слой, пришитый мхами, укрепленный соснами, приколоченный монастырскими постройками. Пожалел, что не взял тот полосатый камешек с поля.
Слева виднелся Никольский скит, Павел рассмотрел зеленый шатер и маковку, справа тянулись резные бухты, впереди небо гляделось в воду. В этой безграничной синеве, рискуя соскользнуть с мокрого валуна, сидела Маша. Она полоскала ложки, ее руки с длинными, вишневого цвета ногтями покраснели от холода и, видно, начали неметь, но она все намыливала олово, водила им по воде, точно суп размешивая, и хлюпала носом. Павел хотел подойти к ней, но постеснялся: кроссовки он оттер, а джинсы только стирать теперь. «Красивые, переухоженные женщины – самые несчастные, не связывайся», – твердила баба Зоя. В молодости она была лопоухая, щекастая, но, по словам деда, бравшая обаянием.
Павел нехотя вернулся к костру. Там осталось лишь одно место – возле Аси. Она, ничуть не дорожа своей курткой, сидела ближе всех к огню и почерневшей лопаткой переворачивала пласты картошки. Та была особого, валаамского сорта, желтая, охряная, в поджарке она становилась оранжевой, пахла сладостью. Ася рассказывала, как работает в реабилитационном центре у себя во Пскове. То и дело пробовала жарево, жестом показывая Вике, сидящей напротив, подсолить. Бородатый (это прозвище так закрепилось, что Павел обращался к нему всегда с «э-э», чтобы вспомнить, как его зовут) колол дрова поодаль.
– Он мне: я не алкоголик, – с усмешкой рассказывала Ася. – Я так, приболел просто, вот и лежу в больнице. Я ему: вы что, не видите, у вас на окнах решетки? Он: дак это мороз, морозные узоры.
– Сумасшедший? – Вика, оставившая на мужа и свекровь своих близняшек-шестилеток, удивлялась Асиным историям еще с Приозерска.
– Зависимый. Такие верят в то, во что хотят. – Ася медленно стащила с головы шапку, вытерла пот с лица. – Ну, давайте, что ли, тарелки.
Зазвонили колокола с вечерни, солнце покатилось к закату где-то с обратной стороны острова, Асина стрижка вспыхнула золотом и опять стала седой, замерзшей. Когда к ней со всех сторон потянулись тарелки, Павел услышал: «Можно?» Подсела Маша. Она снова была подкрашена, от ее шарфа пахло тропическими фруктами, вкусно, но чуждо среди дыма и едва согретого солнцем мха. Павел передал Маше свою тарелку, куда Ася уже положила картошки с горкой.
– Можешь есть теперь медленно, как привыкла. На Валааме все сбывается, – усмехнулась Ася.
Маша сжала губы, ковыряла вилкой поджарки.
– Холодно, – начала было Маша.
– Кстати, тот мужик, что про морозные узоры толковал, звонит мне иногда.
– И чего ему надо? – Павел сам удивился своей резкости.
– Выговаривается. Ну и я с ним вспоминаю, как было херово… прости господи… плохо, и пока общаюсь, совсем не тянет выпить. Вот нисколечко.
– А так хочется? – Маша отставила тарелку.
– Ладно, у меня дела, – засуетилась Ася. – Тарелки помоете тогда, вон их в ящик, под стол. И кружки, и ложки. Картошку сырую, хлеб – всё назад несите. – Ася, подобрав черную юбку, переступила через бревно, на котором остались Павел с Машей, кивнула и ушла по тропинке к Центральной усадьбе.
С криком пропали последние чайки, и только Ладога все ластилась к валунам где-то совсем рядом. Маша сказала, что пахнет дождем, придвинулась ближе. Павел смотрел на ее ресницы (слишком длинные) и губы (чересчур пухлые). Стало душно – вскочил, едва не перевернув бревно. Побежал следом за Асей.
У двери Зимней гостиницы, куда вошла Ася, дождь вовсю барабанил по детской коляске. Павел постоял под окнами трехэтажного здания, думая, не занести ли коляску в подъезд? Услышал позади голос, объемный, негромкий, обращенный только к нему:
– Новичок? Хорошее дело. – Красивый монах в черной рясе, под кривым черным зонтом, стоял на ступеньку его ниже. – Проходи, брат, что же ты?
– Да нет, тут вон коляска.
– Коляска? Господь с ней, она тут зимой и летом, аки пес цепной. Шурик вырос из нее, сам ходит. Ты из волонтеров?
– Я за Асей шел.
– Ася! Ася, брат, уже небось за меня всех распела. Пошли, пошли. Тебя не Фомой зовут? – Когда он улыбался, его усы топорщились. Стильные, как в городе.
– Павел.
– Ну а я Иосиф, регент хора. Спевка тут у нас для мирских.
От дверей в коридор вели каменные ступени, отполированные шагами, местами протертые до ям. Подслеповатые лампочки трещали. Каждое слово эхо повторяло раза четыре.
– Какая акустика! У тебя слух есть? – Иосиф обращался с Павлом по-свойски, будто просил закурить.
Пахло жареным мясом, луком и печным угаром. На первом этаже тут и там сложены поленницы. Девочка сидела у печной дверцы, выходящей отчего-то прямо в коридор, фыркала, забрасывала туда щепу. У двери с надписью «Младшие классы» Иосиф откашлялся, пропел знакомое «Молитвами святых отец наших…», перекрестился, вошел. Павла затянуло следом. Обернулась Ася, стоявшая спиной. Черная юбка, водолазка. Без куртки она показалась хрупкой и совсем юной.
Протерев запотевшие очки, Павел разглядел собравшихся на спевку. Перед ним, кто с тетрадными листками в руках, кто навытяжку, качаясь с пятки на носок, стояло человек десять: старики, женщины, подростки и, видимо, тот самый Шурик, выросший из коляски. Шурик держался за брюки мужчины, что в первый день едва не расшиб Павлу плечо на ходу. Павел назвался, протянул руку. Тот пожал, буркнув: «Митрюхин». Женщины смотрели на Павла с любопытством.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?