Текст книги "Любовный канон"
Автор книги: Наталия Соколовская
Жанр: Современные любовные романы, Любовные романы
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)
В середине марта снега в Москве почти не осталось, но чем дальше от города отъезжала электричка, тем наряднее и чище смотрелись белые поля. И все же Алиса не получала удовольствия от дороги. Она прокручивала в памяти телефонный разговор с М.
Уже не впервые он звонил ей домой. Вчера после утомительного и бессмысленного обсуждения некоторых аспектов ее дипломной работы М. бархатно пожелал ей удачного пути и, внезапно убыстряя темп речи, как делал всегда, если хотел застать собеседника врасплох, спросил, известно ли Алисе, что у него были романы с… И он назвал имена известных в музыкальном мире женщин, одна из которых и теперь преподавала на их кафедре.
Алиса парировала первым, что пришло в голову:
– Неужели сразу с двумя?
Она попыталась замаскировать растерянность развязным ироничным тоном. Это была всего лишь защитная реакция, но Алиса тут же поняла, что смалодушничала: она позволила втянуть себя в разговор, она стала соучастницей М. и предала того, другого.
– Зачем же сразу. Последовательно.
В голосе М. звучала укоризна, точно это она, Алиса, допустила бестактность и была виновата.
– Простите, но для чего вы мне это рассказываете?
Досада на себя и злость на М. придали ей уверенности.
Человека, которого он называл своим другом, вечный доцент сдавал, когда его об этом даже не просили. Алисин тон его не остудил. Он ответил без тени смущенья фразой, которая все еще больше запутывала:
– А чтобы вы знали.
М. разжигал ее, навязывал свой сюжет, желая посмотреть, что из этого получится.
И тогда Алиса испугалась.
Он встретил ее на крыльце, руки в карманы, подтянутый, легкий, в мягком сером свитере, плотно обхватившем шею. Он зябко повел плечами и улыбнулся, заметив, что Алиса ускорила шаг.
На даче особенно хороши три вещи: летняя гроза, цветущий куст сирени и деревянная лестница на второй этаж.
Гроза – это когда взрослые гасят свет, ставят тебя посреди комнаты и обнимают за плечи. Когда раскаты грома отдаются в груди, а из электрических розеток летят мелкие злые искры, потому что молния хочет пробраться в дом.
До грозы оставалось чуть больше двух месяцев.
Сирень – это когда ты вбегаешь на веранду, а там только что вымытый пол, еще глянцево-влажный, скользкий, прохладный. Ты замираешь на пороге и в этот самый миг видишь раскрытое окно и под ним куст сирени, грозе в масть, глянцево-влажный, прохладный.
Сирень тоже будет, она окажется темно-лиловой.
На втором этаже дачного дома все самое чудесное, известно с детства, можно не проверять. Главное – предвкушение, и это – лестница. Она самодостаточна. Ее ступени с истертым временем закругленным краем, тонкой неровной трещинкой на стыке двух досок похожи на шпалы железнодорожного полотна – одна чуть шире другой: к ним надо приноравливать шаг, чтобы не сбиваться. А на самой верхней ступеньке можно часами сидеть просто так и наблюдать за жизнью в доме, как будто тебя здесь нет, и думать о чем угодно…
Именно так успела подумать Алиса, когда, проходя мимо лестницы, коснулась ладонью гладких прохладных перил.
Он провел ее в кабинет, за окном которого сияли просмоленные, густо-янтарные стволы сосен. Этого естественного освещения хватало в доме и без верхнего света.
– Располагайтесь.
Он указал на массивный старый диван, а сам занял кресло возле рояля.
Осторожно, как пробуют воду, она тронула рукой зеленоватый гобелен, села в угол дивана и, сначала попав лопатками во вмятину на спинке, целиком погрузилась, телом повторив очертания другого тела.
Это было неожиданное, странное чувство, словно он подпустил ее слишком близко к себе, совсем близко, доверился ей. Она затаила дыханье, переживая это новое. Ей было нежно.
Так прошло около полутора часов. Он читал ее дипломное сочинение, делая карандашные пометки на полях, давал пояснения, иногда вставал к инструменту и проигрывал темы, на которые хотел обратить ее внимание. Иногда просил ее повторить.
Она повторяла предложенный фрагмент, подхватывая только что прозвучавшую мелодию, и опять испытывала чувство, будто повторяет собой очертания другого тела. Это была удивительная, неизвестная ей доселе близость.
На полу, возле дивана, лежал раскрытый кожаный альбом. Алиса подняла его и, пока он читал, рассматривала без особого порядка собранные фотографии: семейные, фотографии друзей, любительские фото, сделанные во время выступлений и отдыха, портреты знаменитостей с дарственными надписями на обороте, концертные программки разных лет и даже использованные билеты на самолет.
Время от времени она поднимала глаза и видела на фоне деревьев его склоненную голову. Не прилагая усилий, он сделал себя частью заоконного пейзажа, он одновременно существовал здесь и вовне. А может, Алиса все это нафантазировала из-за музыки. Ведь говорил же он в классе, обращаясь к ученикам: «Вообразите себе…»
Беспокойство, с которым она сюда ехала, отодвинулось, забылось. Она чувствовала себя заполненной происходящим. И ей было жаль, что этот раз – первый и единственный.
Ей хотелось сесть возле его ног, положить голову на мягкий подлокотник кресла и заснуть и чтобы, когда она проснется, все было точно так – солнце, впитанное стволами сосен, живое тепло, волнами идущее от батарей, стук старых настенных часов и его рука, откладывающая прочитанные страницы на черную деку рояля.
Он пригласил ее отобедать («Доставьте удовольствие, разделите со мной трапезу»), а после попросил сварить кофе.
Она следила за пенкой, когда он проговорил как бы про себя:
– А вдруг получится ее приручить.
Алиса решила, что ослышалась.
– Простите. Что вы сказали?
Она повернулась к нему.
– Разве я что-то сказал? – Он смотрел на Алису с самым невинным видом, но глаза его смеялись. – Смотрите, чтобы кофе не сбежал. Чашки в шкафу, слева, на верхней полке.
Кофе все-таки сбежал, а нужные чашки нашлись только с третьей попытки.
Подперев щеку ладонью и стараясь сохранять серьезность, он с удовольствием наблюдал за Алисой. Знал, что женщина чувствует себя уютнее в чужой постели, чем на чужой кухне.
Ее попытку вымыть посуду он остановил фразой, которая задним числом будет стоить ей самой жгучей ревности, даром что речь шла о приходящей домработнице:
– Оставьте. Здесь есть кому об этом позаботиться.
А потом вышел провожать ее до станции.
В сумерках тропинка, проложенная среди сугробов от дома к калитке, и тяжелые заснеженные ветви сосен, и тактовые черты фонарных столбов вдоль дороги, и фары выныривающих из-за поворота машин, и шум невидимой электрички – кантиленой перетекали из одного в другое, не кончались.
Возле платформы он замедлил шаг, кивнул в сторону маленького пристанционного кафе:
– Хотите зайдем?
Было семь вечера, совсем темно, и еще предстояла полуторачасовая дорога домой.
– Может быть, в другой день?
– А у меня есть только этот, – ответил он между прочим, будничным усталым голосом.
Ее замешательство было очевидным. Он улыбнулся, быстрым движением подхватил ее руку и, прощаясь, на секунду прижал тыльной стороной ладони к своей щеке.
Поезд запаздывал. Алиса всматривалась в даль железнодорожного полотна. Наконец ей показалось, что мелькнул острый луч прожектора. Но это были фары машины на переезде.
Она представила себе огромную квартиру на Кутузовском, наследство деда-академика. Сегодня присутствие родителей не помешало бы. Она боялась, что в пустых ночных комнатах полноты бытия исчезнет. Но родители, геологи, второй год работали в экспедиции, в Казахстане, а тетка, опекавшая ее, ночевала у себя, в Сокольниках.
Поодаль, у края платформы, стояли, переговариваясь, мужчина и женщина. Голоса их в морозном воздухе звучали ясно и близко. И тут же Алиса расслышала незатейливый гитарный перебор, доносящийся из кафе, а потом плач ребенка в доме по ту сторону железной дороги и лай собаки в сторожке за церковью на холме, увидела одинокие дымы над крышами.
Казалось, все было, как было и днем. Но сейчас, под черным бездонно-звездным небом, при одном взгляде на которое начиналось сердцебиение, становилось понятным, где все происходит. Изменилась система координат. Все кругом обнаружило свое истинное значение. И это было то самое чувство, которое внезапно и счастливо возникло у Алисы сегодня днем возле человека, чей одинокий обратный путь она прослеживала сейчас внутренним взором.
* * *
– Не фатальный инфаркт.
Так сказал врач, позвонивший из больницы. Наверное, «не фатальный» было употреблено для успокоения. Но «фа», усиленное повтором, полыхнуло, как факел, осветив начало дороги, ходить по которой Алисе еще не приводилось.
– Он просил, чтобы вы приехали.
Весь путь до больницы Алиса мысленно твердила свою детскую молитву, которой ее, пятилетнюю, научила за полгода до смерти бабка-француженка: «Господи, пусть все будут хорошие и никто не больной». Она и не знала, что еще помнит ее: «Пусть все будут хорошие и никто не больной».
В вестибюле по периметру стояли желтые стулья с откидными, как в кинотеатре, сиденьями. Она сразу увидела М. Преувеличенно жестикулируя, он говорил что-то красивой женщине, по виду иностранке.
Алисиного появления вечный доцент не ожидал. Он вскочил, и деревянное сиденье хлопнуло в полупустом гулком помещении, как выстрел. Женщина взглянула на Алису, потом, вопросительно, на М., но тот уже справился с собой.
Надменно кивнув Алисе, М. отвернулся и сказал с наигранным возмущением:
– Он и в реанимации делает что хочет!
Алиса готова была бежать отсюда опрометью. Но знала, что должна остаться.
Молоденькая сестричка тронула ее за руку, протянула халат и повела к лифту.
Он полусидел в кровати, опираясь спиной на высокую подушку, и с веселой жадностью смотрел ей в лицо. Он был похож на пушкинского героя, когда тот под дулом пистолета выбирал из фуражки спелые черешни.
На тумбочке лежали три бледные гвоздики. «От доцента, ну как же… – поняла, раздражаясь, Алиса. – Бойтесь посредственность, дары приносящую… Правильно дед говорил». И тут же обо всем забыла, потому что его радость вытесняла из души все мелкое, лишнее, оставляя чистейшую, звонкую, оглушительную тишину.
Он кивнул на табуретку, стоявшую возле изголовья кровати. Разговор у них получался незначительный, летучий, так, с одного на другое: когда защита, как отыграл программу такой-то, какая гроза, ах, какая гроза прошла вчера над Москвой…
Позади нее было окно, и, пока она говорила, он, чуть поворачивая на подушке голову, рассматривал ее так и этак, как рассматривают на свет бокал. Эту привычку она уже знала за ним.
Склоняясь к нему, Алиса непроизвольно повторяла извечную женскую позу пьеты.
От его запястий и груди тянулись к монитору провода, кривая линия ползла по экрану. Как будто его жизнь зависела теперь от этих слабо попискивающих приборов, как будто сигнал поступал не от него – к ним, а наоборот. И кто угодно мог, проходя мимо, выдернуть штепсель из розетки.
Внезапная мысль, что все может в любую минуту закончиться, ошеломила Алису. Она сбилась и замолчала.
Подошла медсестра, чтобы сделать внутривенную инъекцию. Алиса хотела встать, уйти. Ей и без того казалось, что она вторгается в запретную, не ей предназначенную область. Но он попросил остаться.
Медсестра нащупывала вену, проводя пальцами по локтевому сгибу, потом тонкий фонтанчик лекарства брызнул из иглы вверх.
Алиса чувствовала коленями холодный металлический край кровати. Его повернутая вверх ладонь лежала рядом, можно было взять ее в руки, можно было прикоснуться к ней губами. Но Алиса удержалась, чтобы всегда сожалеть об этом.
Когда шприц наполовину опустел, медсестра потянула поршень назад, и вдруг в прозрачный цилиндр, густо клубясь, стала проникать его кровь.
Алиса закрыла глаза. Печати были сорваны. С этого мига ничто не могло быть как прежде. Это было похоже на инициацию. Копеечный стеклянный цилиндрик с рисочками делений сыграл роль сосуда, при виде которого ей надо было не растеряться, задать правильный вопрос, понять, что для нее значит происходящее, и тогда тот, другой, будет спасен.
Алиса чувствовала себя измученной. Он все понял и больше не удерживал, ему тоже требовался отдых.
В дверях она заставила себя не совершать чужую ошибку, не оборачиваться. Ей нужно было, чтобы он вышел из этой палаты.
За три летних месяца Алиса истончилась, стала сквозить.
Она предавалась отчаянью без снисхождения к себе, истово, точно хотела понять все его свойства и выявить все оттенки. Вместо того чтобы, достигнув дна, оттолкнуться и всплыть, она зависла между, как в лимбе, и не было ей исхода.
Это была Соната Буря в переложении для молодой женской судьбы.
Она мучилась и не стремилась себе помочь, ведомая странным и верным расчетом, опытом поколений влюбленных женщин, который подсказывал, что стихия, обуревавшая ее, рано или поздно отхлынет, пройдут годы, а она все еще будет собирать выброшенные на берег сокровища.
Нутряной сквозняк мотал ее по городу. Ей нужно было убить пустое – без него – время, чтобы оно не убило ее. Она поступила в аспирантуру, но это было лишь очередное привходящее обстоятельство, не имеющее отношения к ее истинной жизни. Разве что благодаря этому она могла чаще видеть его.
Она приходила в мастерскую к Рогнеде и часами сидела в углу тахты, безучастная, снедаемая внутренним беспокойством, не требуя ни сочувствия, ни внимания к себе.
Рогнеда смеялась добродушным баском и говорила, что все диеты – брехня полная и по-настоящему худеет женщина только от одного, от любви, вот как было с ней во время романа с будущим вторым мужем, когда знакомые обгоняли ее и заглядывали в лицо, думая, что со спины обознались.
Забредала она и ко мне, в мою дешевую съемную квартирку в Теплом Стане.
Однажды днем пришла без звонка, чудом застав меня. Стягивая исхлестанный осенним дождем плащ и отворачивая лицо, спросила между прочим, слышала ли я? Не зная, что должна была слышать, а если и должна была, то – плохое или хорошее, я молчала.
Алиса прошла в кухню, села, уперев локти в стол, и крест-накрест обхватила руками плечи, смиряя себя, точно пелёнами. Она сидела прямо, настороженно повернув голову, и была похожа на сложившую крылья птицу, готовую, если что, мгновенно сняться с места.
– Понимаешь, поехала к тетке, родители посылку какую-то прислали… От метро решила сесть на автобус, две остановки, но все же. Так там… – Она еще глубже обхватила себя, удерживая. – В общем, за моей спиной две женщины разговаривали, что-то про семейные дела, что на обед приготовили, то да се, и вдруг слышу, одна говорит, как жаль его, какой человек был, какой красивый, талантливый, как жалко, что умер, да, хороший был человек… А потом опять про знакомую портниху, очень, кстати, толковую, про голубцы и котлеты… Знаешь, я имя не расслышала. Только обрывок разговора…
– Да с чего ты взяла, глупость какая, да мало ли о ком…
Я подошла к Алисе и стала высвобождать ее из ее же объятий. И вдруг она сама раскрылась, отметая пугающим движением и меня, и мое никчемное здравомыслие. И розовость ее лица сменилась гневной бледностью.
Алиса была права. Зря я тут ломала дурочку. Так все окажется или не так – не имеет значения. Раз она пережила это, значит, это было.
Я вложила в ее холодные дрожащие руки кружку с горячим чаем. На всякий случай, а то начнет опять размахивать ими и, чего доброго, впрямь полетит. Был же у меня опыт с Медеей, и эта, видать, оказалась той же породы.
Алиса сомкнула пальцы на горячей кружке, выдохнула, расслабленно прислонилась к стене. А я продолжала вещать, что, конечно же, произошло недоразумение, возможность такого стечения обстоятельств ничтожно мала, что это глупость, что это было бы уж слишком, ну, прямо как в кино. Однако жест, которым она обхватила себя за плечи, а потом птичий полетный жест, с которым она выпросталась из собственных тенёт, напугал меня.
– Пойдем в комнату и включим телевизор. Скоро «Время». Там всегда говорят. Ведь эти тетки в автобусе, они же узнали откуда-то…
Почему Алиса не сделала очевидных вещей: не поехала в Консерваторию, где уже наверняка всё бы знали, а ринулась ко мне. Или почему, войдя в квартиру, первым делом не сняла телефонную трубку, чтобы услышать его голос или хотя бы голос той, кто эту трубку возьмет, потому что после больницы он жил в городе и редко уезжал на дачу.
Ответ ее ничего не объяснил, но поразил меня:
– Не могу ограничивать его свободу.
Он решил, что будет так: она есть в его жизни сейчас, ни прежде, ни после – ее нет. С того момента, как не становилось его, не становилось и ее. Значит, все узнавания, выяснения, все хлопоты, вся суета, хотя бы ради собственного успокоения, – все было лишним, против правил этой игры.
…В конце новостного блока объявили, что сегодня в Москве после тяжелой продолжительной болезни умер известный актер такой-то.
Алиса не выказала никаких эмоций. Она забралась с ногами на диван, положила голову на подлокотник и мгновенно заснула.
Она, как прежде, приходила к нему в класс, садилась в последний ряд, слушала, как разбирает он игру своих учеников, как сам показывает тот или иной пассаж, но скоро не выдерживала: теперь любая нота, взятая им, звучала для нее, как фортепьянное введение к смерти. Она вставала и уходила ждать его на лестницу.
Когда он бывал за рулем, они выбирались на дачу, не часто. Обычно встречались в городе, на Воробьевых горах, в Замоскворечье, на Патриарших, на Москворецкой набережной.
Она любила приходить в назначенное место первой, чтобы, обернувшись, вдруг увидеть его уже идущим ей навстречу от метро или от автобусной остановки.
Идти рядом, к плечу плечом, и чувствовать его руку на своем запястье – было прекрасно.
Встречное движение имело другую прелесть. Можно было видеть, как смотрит он на нее издалека, видеть его радость, наслаждаться, чувствуя на своем лице его взгляд, иногда этого было так много, что она не выдерживала, закрывалась ладонями, но тут же отводила их.
Чтобы продлить его движение навстречу, она оставалась на месте и, только когда он подходил совсем близко, протягивала левую руку, которую он брал своей правой рукой, пожимал, немного оттягивая книзу, и все это не говоря ни слова, а только улыбаясь и глядя в глаза. И несколько минут они шли рядом все еще молча. Она не могла говорить от волненья, а он давал пережить ей это волненье в полной мере и радовался ему.
Прощаясь, она, не целуя, быстро касалась его щекой. Своей – горячей, его – прохладной.
«Счастье – это перепад температур. Видишь ли» – так она однажды сказала.
И еще сказала: «Все очень просто: абрис женского лица должен повторять изгибы мужской ладони. Тогда фаланги его пальцев будут прикрывать височную впадинку, кончик мизинца придется на внешний уголок глаза, а в холм Луны будет упираться твой подбородок».
Это была грамматика любви от Алисы.
Еще в ней фигурировал открытый космос, прямое солнечное излучение и неевклидова геометрия (видимо, существа, находящиеся в пограничном состоянии, быстро овладевают даже не смежными областями знаний).
Это были правила, которые не кажутся сумасшествием, только когда ты живешь по ним.
Время от времени Алиса бунтовала. Бунт ее был направлен, скорее, против себя самой. Ее пугала собственная зависимость, то, что при предоставленной свободе она чувствует себя несвободной, что не имеет сил прервать мысленный нескончаемый, изматывающий ее монолог, в котором проговаривалось все, о чем она не успела сказать или не должна была говорить с ним въяве.
Может быть, впервые, благодаря встрече с ним, слух и зрение по-настоящему отворились в ней, и она, как герои мифов, стала слышать и видеть то, что от других сокрыто. Это была вдруг обретенная радость, о которой хотелось ежесекундно говорить ему, разделять с ним.
Но именно этого Алиса не могла делать, и все новое, волшебное притуплялось, начинало терять свойства, так ей, по крайней мере, казалось. После открывшегося возврат к прежнему был равносилен внезапно настигшим глухоте и слепоте.
Свою любовь к нему – вот что она больше всего боялась потерять.
Иногда ее протест прорывался наружу, и на прощальную фразу по телефону: «Я позвоню», она, не удержавшись, отвечала детски-обиженным: «Еще через шесть дней?» И только тихий счастливый смех на другом конце провода примирял ее с действительностью.
Однажды она сказала нам с Рогнедой, что хочет уйти от него. Наивная. Это было все равно как уйти из дома, созданного в воздухе собственным воображением, дома, который находится, как воздух, везде. Выход из него был бы равносилен выходу в безвоздушное пространство. Ну, ей виднее. Она же говорила что-то про открытый космос.
А еще она пыталась его оставить. Будто можно оставить то, что тебе не принадлежит. Или, что еще невозможнее, оставить собственные мысли и чувства, которые – часть тебя, часть твоего сознания, а стало быть, часть чего-то всеобъемлюще-общего.
Впрочем, оставить его – именно мысленно – Алиса все же попробовала. Не знаю, откуда ей пришел в голову такой варварский способ.
Она представила себе, как бродят они по Замоскворечью теплым осенним днем, как выходят по Ордынке к набережной и там она обнимает его. При этом она клялась мне, что видела поверх его плеча, как тень от облака накрыла на миг колокольню Ивана Великого.
Она уходила, нет, она скрывалась оттуда, как преступница, испытывая не облегчение, а вину и ужас, потому что чувствовала спиной его взгляд и пока бежала вдоль набережной, и когда свернула на Пятницкую, и даже когда спускалась в метро «Новокузнецкая».
Мне кажется, и теперь, годы спустя, я найду его одиноко стоящим у парапета Кадашёвской набережной, неподалеку от Большого Москворецкого моста.
От встречи до встречи она забывала его лицо, даже если не виделись они всего неделю. Она не помнила, какой он, потому что воспринимала его не столько данной минутой, сколько одновременно всей не данной ей его жизнью.
Она знала его и растерянным мальчиком на перроне, возле поезда, увозившего их с матерью в ташкентскую эвакуацию; и выпускником, после первого сольного концерта замершим у края сцены в черном, напрокат взятом фраке, на плече которого ревнивый Алисин взгляд различил след от пудры влюбленной однокурсницы; и молодым человеком в компании друзей, с опрокинутым слепым лицом, в тот день, когда Министерство культуры отказало ему в выезде на конкурс в Париже, потому что из Консерватории поступил сигнал, что он может остаться; и тем, у трапа самолета, на продуваемом летном поле, когда одной рукой он обнимал льнущую к нему женщину, а другую счастливым жестом закинул за голову; и еще тем – со смеющимися глазами, на высокой больничной подушке…
Таких образов были десятки, и тасовались они Алисиным воображением произвольно, она сама не могла угадать, какой из них окажется на этот раз первым, затеняя остальные. Но ни разу при встрече он не дал ей повода для разочарований.
Однажды я встретила их на Патриарших прудах. Они прошли мимо, Алиса не заметила меня. Она смотрела перед собой сосредоточенно-рассеянным, просветленным взглядом человека, который несет свечу и боится, что она погаснет.
Я так и запомнила: вечер, одинокие прохожие, рыжие пятна фонарей среди черной листвы, ее рыжие, как на картинах прерафаэлитов, волосы, рассыпанные по зеленому плащу, и его неожиданно молодая скула над поднятым воротом осенней куртки.
Я сказала Алисе, что видела и как шли они по аллее вдоль пруда, и как сидели на скамейке, рассматривая отражения огней в воде, и что выглядели они парой, и что на скамейке она так хорошо притулилась к нему, как позволяется делать только близким, дорогим людям. Но Алиса покачала головой:
– Так все рядом с ним.
– Что значит «все»?
Она полезла в сумочку и достала блокнот, в который была вложена, чтоб не помялась, вырезанная из старого заграничного журнала фотография.
– Например, вот. В библиотеке нашла. Ничего, никто не заметил. Это на шопеновском фестивале.
Несколько человек расположились на скамейке перед Люксембургским дворцом. Солнце светило за спиной снимающего, и все немного щурились и выглядели растроганно-счастливыми. Рядом с ним сидела молодая женщина с ясным открытым лицом, француженка, известная художница, как следовало из подписи.
Да, этот наклон ни с чем нельзя было спутать. Женщина смотрела в сторону, на мальчика, кормившего с руки голубей, и улыбалась, но при этом вся была с ним, и улыбка ее, перехваченная объективом фотоаппарата, относилась не к мальчику, случайно попавшему в кадр, а к радостному ощущению его плеча.
Алиса ревновала к прошлому, потому что ничего не могла поделать с настоящим.
– Ну, хорошо. И все же из чего ты взяла, что она что-то такое для него значила?
– Ни из чего… Просто мы сидели в кафе, на Горького. Знаешь, там есть одно, внутри на корабль похоже, двухъярусное, с деревянными перилами. Я не помню, как начался разговор… Кажется, он сказал, что весной у него в Париже концерт. И я сказала ему про тамошнюю родню, про то, что никогда уж мне их не разыскать. Потом он вспомнил свою первую поездку за границу… И вдруг сказал так, что я даже поверила: «Когда-нибудь вы окажетесь в Париже. Вы будете жить возле улицы Суфло, неподалеку от Пантеона, в маленькой гостинице на рю Ле Гоф. Смотрите внимательно под ноги, там дубовая винтовая лестница, закрученная штопором. По утрам вы будете приходить в закусочную на углу, сидеть на застекленной веранде, пить кофе с круассаном или шоколад, смотря по тому, с каким настроением проснетесь. Вы будете разглядывать спешащих на работу парижан и женщину-мулатку, хозяйку цветочной лавки напротив, которая расставляет в высокие широкогорлые кувшины охапки свежих роз и обрызгивает водой веселые горшочки с фуксиями и геранью. Потом вы спуститесь в Люксембургский сад. Утром посетителей мало, разве что бегуны на боковых аллеях да голуби. Вы увидите, как солнце, скатываясь с верхних улиц, проникает сквозь ограду внутрь и, словно щенок, валяется по траве. Вы увидите, как служители расставляют стулья и метут дорожки… И потом весь день, куда бы вы ни пошли, вы будете, как печаль, носить на своих ботинках легкий белый песок Люксембургского сада…»
Они сидели в верхнем зале кафе на улице Горького. Ужин подходил к концу. Двумя пальцами зажав основание коньячной рюмки, он шахматными движениями машинально передвигал ее по столу и смотрел, как зажигаются окна в домах напротив.
Она растягивала удовольствие от коктейля, смешанного из кленового ликера, коньяка и сливок, крепкого, густого, обжигающего горло. Она растягивала часы, проведенные с ним.
Этот вечер не был обычным. Прежде он никогда не рассказывал ей о себе, никаких откровений, биографических подробностей, ничего такого. И ее жизнь за пределами его жизни, казалось, была ему безразлична.
Их сюжет существовал в идеальном пространстве: на пустой сцене, без второстепенных действующих лиц. И в идеальном времени: всегда настоящем.
Алиса горевала, пока не догадалась, отчего все именно так.
Это был расчет: осознанный или бессознательный, не важно. Он не хотел уступать ни грана сейчас, оно было самодостаточно. Он не хотел искать ему оправдания в прошлом и делать из него авансы в будущее, не давал этому сейчас раствориться, не давал примешаться ничему лишнему, сохранил всё. И спустя годы она поняла, какой щедрый подарок получила.
– …Значит, бабушка – француженка… Интересно.
– Дед, можно сказать, выкрал ее. В тридцатом году его отправили в Париж, на конгресс микробиологов. Она была дочерью его коллеги из Сорбонны. Она добилась разрешения приехать в Советский Союз, они поженились. А тут и клетка захлопнулась, навсегда. Родные считали ее похороненной заживо. Вскоре родилась моя мать, через два года тетка…
– Как же все это интересно… – Он и слушал ее, и думал о чем-то своем. Взгляд его рассеянно блуждал по кафе, потом опять возвращался к Алисе. Он точно хотел что-то вспомнить, хотел найти нужные слова, не находил или находил, но не знал, стоит ли их произносить.
Уличный шум разбивался о высокие зеркальные стекла кафе и накатывал снова. Из нижнего зала поднимался вверх сигаретный дым. Сквозь него, развешанные на манер корабельных снастей, мерцали оставшиеся с Нового года тонкие гирлянды электрических лампочек. На маленькой эстраде музыканты расставляли инструменты, и гитарист взял несколько аккордов, настраивая аппаратуру.
– Да, я понял… Вы и всё кругом… Я понял, что мне это напоминает. Вечер, когда мы покидали Марсель. Мы приехали утром, на поезде. Это было в начале шестидесятых, меня выпустили с оркестром в гастрольный тур, впервые… Прага, Вена, Милан, Марсель, оттуда морем в Барселону. Вся поездка – наскоро. Репетиции, экскурсии и каждый день концерты, и еще наш общий знакомец М. от меня ни на шаг. Ну, хорошо, хорошо, не сжимайте кулачки, жалко ведь его, в сущности… И вот – день в Марселе… Город был весь пронизан розовым светом, не помню почему. Наверное, терракотовые крыши – солнце рикошетило от них. И еще – цвели глицинии. И всюду сумасшедший, кружащий голову запах моря и камфары. И этот их северо-западный ветер, который колышет деревья и вздымает юбки вокруг женских колен… Мы уезжали, и ничего нельзя было с этим поделать. Вечером, когда наш корабль выходил из порта, я стоял на палубе и смотрел, как удаляется от меня этот город…
* * *
Ранней осенью выдаются дни ясные и вместе с тем грустные. Особенно в дачной местности.
Тепло, и от запаха трав горчит воздух. В раскрытые окна залетают осы. Сады стоят пустые, нараспашку. Кусты шиповника и те обобраны, ржавые нежные листья крошатся в пальцах. Дальние леса сквозят желтыми и карминными нитями, то-то свитерок получится, ноский и ласковый, прямо к телу.
…Мы были уже возле станции, когда раздался дребезжащий сигнал, и, невидимый за деревьями, отъехал поезд. К городу он прошел или из города, спросить было не у кого.
Зачем Алиса позвала меня с собой? Наверное, знала, что на даче никого не окажется.
Лишенная тяжести отошедшего состава, живая пустота между платформами дрожала, затягивала.
Алисино лицо, подставленное пологому вечернему солнцу, было спокойным и, может быть, счастливым.
Она всматривалась туда, где в мареве над рельсами посверкивало лобовое стекло поезда.
Она никогда не могла угадать, приближается он или уходит.
* * *
Я снимала дешевое жилье на окраинах, иногда неделю-другую жила в мастерской Рогнеды, иногда оставалась у Алисы.
Но однажды дом, где была мастерская, пошел на капремонт, и Рогнеда, раскидав картины по друзьям, перекочевала в мастерскую мужа. Мне достался мой портрет.
Мне хотелось на разбитом автомобиле проехать сверху донизу всю Америку, подобно героям Джека Керуака. Или найти в сердце Европы свой Мариабронн, чтобы остаться там навсегда, подобно герою Германа Гессе. Тогда это были смешные мечты.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.