Текст книги "Любовный канон"
Автор книги: Наталия Соколовская
Жанр: Современные любовные романы, Любовные романы
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)
Барьер, который не могла преодолеть я, преодолела Алиса. По обмену она уехала преподавать в Пражскую консерваторию. Спустя несколько месяцев она позвонила мне сообщить, что все у нее хорошо, сказала, что жизнь ее вошла в нормальное русло, и пропала на пять лет.
Интересно, что она имела в виду под нормальным руслом. Любовная стихия крутила ее, как маленького царевича внутри бочки, сделала сильной. Она вышибла дно и вышла вон. Неужели только для того, чтобы войти в русло?
К середине восьмидесятых я успела закончить аспирантуру, устроиться на работу в толстый журнал, съездить похоронить Лидию, снять маленькую однокомнатную квартирку неподалеку от метро «Спортивная» и забыть, что стирать мужскую рубашку может быть удовольствием.
Новое жилье оказалось почти островным, полукругом охваченное рекой. Пойдешь направо, выйдешь на Новодевичью набережную, налево пойдешь, попадешь на Фрунзенскую, прямо пойдешь, окажешься чуть не у подножья Воробьевых гор. Здесь еще сохранилась милота старой, малоэтажной, зеленой провинциальной Москвы, где серебряные перезвоны соборов Новодевичьего монастыря прочищали затхлый воздух эпохи.
Снимать в этом районе было дорого, но хозяйка мне уступила, компенсируя неудобства: раз в год, в ноябре, из Феодосии приезжала ее сестра с мужем, и получалось, что я как бы пускала их на постой.
Это не смущало меня. Я брала отпуск и уезжала в Ленинград недели на две. А еще на неделю давали мне приют дальние, но близкие родственники моей Лидии. Они жили в самом верху Мосфильмовской, окнами на запад, и сквозь голые ветви деревьев я могла видеть железнодорожное полотно, а по вечерам, когда уличное движение стихало, я слышала и звук электрички, может быть, той самой, на которой несколько лет назад мы с Алисой ехали за город.
В моей новой квартире жила и умерла мать хозяйки. Показывая на узкую кровать с деревянной спинкой, застеленную старым пикейным покрывалом, она сказала, что, если мне неприятно и я захочу, то я могу эту выбросить и купить новую, она возместит. Но я не захотела. Мне показалось, что, избавившись от кровати, я выкажу пренебрежение к человеку, чья вина только в том и заключалась, что он умер.
Разве справедливо, когда тахту, кровать, топчан или что бы то ни было, на чем ты принимаешь последние муки, а если и не муки, то просто совершаешь труд умиранья, – потом выносят на помойку.
Из поколения в поколение, ежесекундно, мы занимаем своими телами пространство, занятое до нас миллионами других людей. Далеко ходить не надо: пересекая улицу возле дома, мы оказываемся в толкучке, где в прямом смысле нет живого места, и ничего, и это нас не смущает. Мы же не меняем из-за этого город, страну и планету. К тому же имеется множество других причин, по которым это действительно стоило бы сделать. Чем кровать хуже? Кровать, на которой рождаются, любят, умирают, опять рождаются…
Кровать я не тронула. Она оказалась удобной. Женщина в белом венчике перманента и белом отложном воротничке, которая смотрела прямым, паспортно-строгим взглядом с фотографии в серванте, заботливо пролежала для меня углубления, так что привыкать долго к новому спальному месту не пришлось.
Против моих окон, на другой стороне узкой улочки, рос тополь. А может быть, не рос, а просто был, вымахав раз и навсегда выше всех окрестных домов и деревьев. К тому же это, по всей видимости, была тополиха. Зеленовато-коричневый круглый ствол сверху донизу покрывали светлые нежные растяжки, какие бывают на животах беременных женщин. Это дерево было похоже на Таин живот, но мне еще не было грустно от этого сравнения: ее мальчику в то время только исполнилось шесть.
Я была одинока и счастлива. Я не хотела ни к кому и ни к чему привязываться, и ничто не было мне так дорого, как ощущение того тепла в груди, из которого рождается всё и которое невозможно передать словами. Но именно это я и пытаюсь делать.
* * *
Спустя полгода я стояла на автобусной остановке, прятала лицо от дождя и все повторяла скороговоркой строчку из несуществующего стихотворения: «Дожить бы до двадцать второго, до двадцать второго числа!» Ну да, а там и ночь пойдет на убыль, а потом Новый год…
В этот раз «дожитие» до двадцать второго, равно как и пережидание нашествия хозяйских родственников, для меня неожиданно сокращалось на десять дней, которые пришлись на поездку к морю, на литературный симпозиум: советская власть и не в самые лучшие свои времена продолжала пасти писательский контингент.
В список участников я попала в самый последний момент, заменив собой заболевшую завотделом прозы нашего журнала. Это совпадение казалось мне одним из тех обыденных чудес, которые довольно редко случались в моей жизни, если, конечно, можно счесть обыденной поездку в волшебные края Медеи.
Два с половиной часа в воздухе, сухумский аэропорт, а потом еще два часа на автобусе. И эти два часа я была раздираемым надвое ребенком из притчи: слева, за кипарисами и эвкалиптовыми деревьями, проступало море, – справа, ярусами уходя к небу, тянулись горы.
Мой номер оказался на девятом этаже, и когда я посмотрела в окно, чувство раздвоенности между двумя стихиями – морской и горной – опять причинило физическое, сладкое страданье.
Дорога, начавшаяся ранним утром в Москве, вымотала меня. Я устала, хотела спать. Кое-как распаковав чемодан, я вышла на балкон и уселась в пластмассовое кресло.
С этого мига все определилось окончательно.
Горы были прекрасны: их снега, окрашенные закатным солнцем, напоминали след от любовного укуса, их совершенная линия повторяла очертания тела кого-то вездесущего. Но море…
Море было – как римлянин, готовый броситься грудью на меч.
С этой мыслью я заснула, а когда проснулась, солнце уже село, но алый рубец все еще тянулся от горизонта к берегу, завершая метафору.
Было тепло, как в нашей середине августа. По небу, один за другим, следовали караваны птиц. У берега, как такси в ожидании пассажиров, покачивалась, блестя черными лаковыми спинами, цепочка дельфинов. Сумерки негромко переговаривались на романских наречьях.
Вероятно, я еще спала.
В этот момент на соседнем балконе, отделенном от моего тонкой бетонной перегородкой, раздались мужские голоса, звяканье стаканов, потом кто-то крутанул ручку приемника, эстрада кончилась, и грудной женский голос произнес из глубины веков: «Говорят Афины». Двое на балконе засмеялись и чокнулись.
Кажется, там был кто-то из участников симпозиума. Я встала и заглянула через перегородку. Тот, кто сидел лицом ко мне, приветственно поднял стакан. Тот, кто сидел спиной, обернулся.
– Проснулась?
В Москве мы вроде бы тоже были на «ты». Я не помнила точно, да и какая разница, ведь теперь все происходило не совсем в жизни, а во внезапно образовавшемся пространстве рядом с нею.
– Подсматривать нехорошо.
– Не подсматривал. Просто выглянул обозреть окрестности, а там ты, как Пенелопа, погруженная в сон богиней Афиной.
Ну да. И, как Пенелопа, я не узнала Одиссея. Такое с нами, девушками, иногда случается.
– Это Курт. Я заканчиваю переводить его последнюю книгу.
Немец еще раз салютовал мне полным стаканом. Судя по его виду, он мог бы и не пить больше.
– Перебирайся к нам.
И ты ладонью вверх протянул руку. Я вложила свою руку в твою и сделала шутливое движение, будто собираюсь перемахнуть через балконные перила.
И не сразу поняла, что совершила полет Алисы в Медеиных декорациях.
После ужина в баре образовалось что-то вроде вечера знакомств: народ собрался из разных городов, республик и даже соцстран. Было шумно и душно. Мы посидели немного и вышли. Наверное, с нами увязался Курт, забавно пьяный. Наверное, кто-то еще. Не важно, раз память не сохранила подробностей.
Важным было то, что была ночь, море было спокойным и причмокивало, как спящий ребенок, а небо тихо шевелилось, будто ветер переворачивал страницы книги – это в темноте продолжали свой путь птицы.
Сначала мы бродили вдоль пляжа по мокрой от росы бетонной дорожке, потом спустились к воде. Песок здесь был плотным и тяжелым, как одним пластом снятая овечья шерсть, полная золотых крупинок.
А потом вдруг все замерзли и отправились по номерам, спать.
Два дня прошли в семинарах, докладах, питии дурного советского пива и отличного местного вина и рискованных беседах то в одном, то в другом номере: здесь, за Кавказским хребтом, ничего не изменилось, здесь можно было чувствовать себя свободными и не опасаться последствий, даже не зная, что дни империи сочтены.
По утрам и после обеда народ бродил по пляжу, сосредоточенно выискивая в прибрежной гальке куриного бога. Такое же выражение лиц я наблюдала позже у тех, кто смотрит в монитор компьютера. Но тогда писательская братия еще и не предполагала, что перейдет с бумажных носителей на электронные, благородно избавив государственные и частные архивы от своего рукописного наследия.
На третий день после обеда мы поехали на тряском местном автобусе в соседний городок, где остановились наши общие знакомые. То, что они общие, показала очная ставка, а накануне ты просто сказал, что тут, неподалеку, отдыхает твой приятель, Кирилл, журналист-международник из АПН, и что он «не один». Понимать это следовало так: у приятеля роман, скрываемый от посторонних глаз.
Мир тесен. Роман у него оказался с моей приятельницей, поэтессой, только в Москве я об этом и не догадывалась.
Ты представил нас, и Кирилл с улыбкой похлопал тебя по плечу. Этот общемужской пошловатый жест означал одновременно и одобрение, и обещание помалкивать. Однако ни того ни другого не требовалось.
Не беря в расчет мое присутствие и проигнорировав протестующий взгляд поэтессы, Кирилл поинтересовался, как поживает твоя жена. Видимо, все свои дипломатические навыки он израсходовал до отпуска, на службе. Ты рассмеялся и заметил, что он, мотаясь по командировкам, здорово отстал от жизни, и ты вот уже скоро как полгода живешь у родителей, что развод дело времени, но плохо одно: «Светочка» препятствует твоему общению с сыном.
Уменьшительно-ласкательное «Светочка», как ни странно, сразу расставило все по местам, наперед избавив меня от малейшего намека на ревность, – в твоем исполнении это имя прозвучало чуть иронично, как нарицательное, а не собственное, невольно приоткрывая завесу над «историей отношений».
Бестактность Кирилла пришлась кстати. Заблаговременно расставленные в анкете галочки давали тебе возможность больше не возвращаться к этой теме. Так же, как и я, ты знал, что графа «семейное положение» в некоторых случаях не имеет никакого значения.
Корпус, где жили мы, располагался на крошечном мысу, отгороженный от моря полосой бамбука и высоких камышей. Позади, до гор, простиралась долина с озером, рекой и разрозненно растущими эвкалиптовыми и кипарисовыми деревьями.
А здесь горы подступали вплотную к морю, нависали над домами и дорогой, идущей вдоль побережья. Пространство не продувалось, замерший воздух был насыщен субтропическими запахами, сгущался, маревом дрожал над землей. В городском саду эвкалипты, кипарисы, самшитовые кустарники, кусты магнолий и рододендронов и еще сотни неузнаваемых в лицо, но божественных представителей флоры были живым воплощением титанов, богов, героев и существ рангом пониже, наглядной иллюстрацией «Метаморфоз». Они не казались преувеличенными, они были естественны так же, как немного наособицу растущая лавровишня (наглядный результат кровосмесительных игр бессмертных), так же, как похожее на растение неисчислимое заклинательное слово Асанкхейя.
В этом саду мы, одурманенные, провели часа два в маленькой открытой кофейне, слушая грустного Джо Дассена и потягивая крепкий горячий кофе.
Когда солнце коснулось горизонта, мы вышли на пляж и пошли вдоль линии прибоя. Пахло остывающим влажным песком, водорослями, дымом. И еще чем-то, что было древнее и этого песка, и этих гор, и даже этого моря: тем, из чего все это потом появилось.
Они оставили нас у себя, в коттедже, стоявшем на высоких сваях метрах в двадцати от воды.
Близость моря будоражила меня. Ежесекундно я чувствовала его рядом. Мне хотелось смотреть на него, мне хотелось дышать им, мне хотелось прикасаться к нему, мне хотелось сделать с ним то, что спустя двенадцать лет сделает Грета Скакки в фильме «Одиссея».
Запаса местного молодого вина, хлеба, сыра и винограда хватило на всю ночь. Свет мы не включали, а зажгли свечку. Так мы были ближе друг к другу, а все окружающее было ближе к нам.
Когда ты и Кирилл вышли на балкон курить, поэтесса ловким цыганочьим жестом раскинула карты и сказала, что меня ждет большая-пребольшая любовь.
– Этого не может быть, – отвела от себя я.
– Может. Еще как может, – ответила поэтесса и посмотрела прекрасными печальными глазами в сторону балкона.
Я тоже посмотрела, но ничего, кроме вздыхавшей морской черноты, не увидела.
И опять мы сидели, пили красное вино и разговаривали под тихую музыку. Кажется, несколько раз я задремывала с открытыми глазами.
Около семи утра мы отправились назад. Солнце еще не поднялось, и серебристая морось дрожала в воздухе. В голове у меня звенело после бессонной ночи, а тело было веселым и невесомым.
Мы стояли на автобусной остановке, и я валяла дурака, покачиваясь у края тротуара. Несколько секунд ты молча наблюдал за этими детсадовскими играми, а потом сдернул меня с поребрика. Искать причину внезапной резкости у меня не было сил, а тут и автобус подошел.
Наше вечернее и ночное отсутствие было замечено. Я спустилась к завтраку раньше тебя, и молодящаяся критикесса Евграфова, сидевшая с нами за одним столом, доверительно-игриво поинтересовалась, «уложила ли я этого красавчика».
Нормальный вопрос нормальной видавшей виды московской литературной дамы. Эти не церемонились. Этим всегда было известно, кто с кем спит, и если не спит, то почему.
Полтора года назад я собирала материал для публикации о поэте, особенно популярном в тридцатые-сороковые годы, и была приглашена в один известный дом, где в ожидании меня уже собрались четверо увядших светских львиц. Причем вдова, поглаживая массивные серебряные кольца на породистых руках, с любезной улыбкой тут же сообщила, что все присутствующие – бывшие жены или любовницы интересующего меня персонажа, да и то только те, что уцелели в годы сталинских чисток («Надеюсь, вы понимаете, милочка, о чем я говорю?» – почти надменный взлет аккуратно подведенных бровей).
Советская литературная среда предавалась свальному греху на манер древнегреческих олимпийцев, а Громовержец сверху смотрел на все сквозь пальцы и, вероятно, развлекался. «Лирическая свобода» отчасти заменяла отсутствие прочих свобод. «Любовь в профессиональных сообществах СССР периода Большого террора» – вот тема, достойная нового Овидия. Конечно, при перспективе необременительной ссылки на побережье Черного моря.
Мое молчание Евграфова расценила как согласие.
– Какое обаяние! Да вам просто повезло, дорогая. А вам известно, кто его жена?
– А мне, знаете ли, все это безразлично.
Я сказала чистую правду, ни к чему мне была еще одна галочка в анкете, хватало уже существующих. А грубость моя была оправдана пониманием, что пора выставлять защиту, пока то, что начинало теплиться во мне, не будет погребено под грудой «общечеловеческих ценностей».
– А вы, милочка, оказывается, стерва…
В голосе Евграфовой я различила уважение.
Ну, хорошо, пусть считает, что я своя, так даже проще, но только пусть уберется отсюда до твоего прихода, вот о чем я думала.
Когда ты и Курт появились в дверях столовой, она как раз встала, с многозначительной улыбкой пожелав мне всего хорошего.
Огибая стол и усаживаясь, ты приветственно коснулся моего плеча, а немец поздоровался с подчеркнутой галантной грустью. Видимо, миляга Курт имел на меня виды. Но ясно было, что уступить меня – тебя не заставит ни гостеприимство «принимающей стороны», ни чувство непреходящей вины за расчленение Германии Берлинской стеной.
Все утреннее заседание я благополучно прокемарила, сидя в кресле и чувствуя рукой твою руку на подлокотнике рядом. Конференц-зал находился на тринадцатом этаже. Время от времени я открывала глаза и видела, как море всем своим существом упирается в горизонт, изогнувшийся дугой в попытке соблюсти границы. Я бы в данном случае не упорствовала.
После обеда мы отправились по пляжу в сторону белых корпусов, построенных в маленькой бухте, где пальмы и сосны соседствовали в ситуации, совсем не похожей на описанную Гейне.
Исчезнувший в лермонтовском переводе мужской род сосны оказался не потерей, а приобретением: взамен любовной трагедии мы получили мистерию вселенского одиночества, что, в сущности, одно и то же.
Курт, которого мы взяли с собой, посчитав несправедливым лишать его одновременно и друга, и надежды на лирическое приключение, терзал тебя на ломаном русском проблемами художественного перевода. Правда, только до тех пор, пока Евграфова, примкнувшая к нам в самую последнюю минуту, не стала заглушать его рассуждения своими на тему, почему это местное население не только в такую роскошную теплую погоду, а даже летом, да, она наблюдала это, даже летом не проводит большую часть времени на пляже и купаясь в море. Видимо, новый купальник, лежащий в чемодане без всякой пользы, не давал ей покоя.
Возмущенный Курт, сбитый с разговора о высоком, замолчал на полуслове, а потом собрался с мыслями и выдал почти без акцента:
– Но ведь дорогая фрау, живя в центре, не ходит каждый день на Красную площадь и не посещает мавзолей…
Все-таки в русской школе Восточного Берлина его кое-чему обучили. Евграфова замерла на месте, не зная, как реагировать на словесную эскападу Курта: как на предложение поговорить о достопримечательностях столицы или как на упрек в нелояльности к режиму.
Не сговариваясь, мы с тобой прибавили шагу, и через пять минут наши коллеги поняли бессмысленность и бестактность преследования.
Мы долго сидели в кафе на берегу, смотрели, как причаливают маленькие суда, как проплывает далеко в море белый круизный лайнер.
«Что этот пароход, плывущий мимо… Он не войдет в наш город никогда»… Человек, написавший эти строки, долго жил у моря и знал, о чем говорил. И даже если пароход завернет в порт, его следует развернуть обратно, чтобы не нарушать порядок вещей.
Когда мы возвращались, уставшие, нога за ногу, солнце стояло еще высоко. На всем пляже не было ни души. Теплый песок казался намагниченным. Мы бросили на него куртки и легли. Возле берега по-прежнему ныряла в волнах цепочка дельфинов. Чего они ждали?
Над нашими головами покачивались деревья и летели караваны птиц. Когда я закрывала глаза, огненные сполохи начинали метаться под моими веками. Моря не было слышно, но оно давало знать о себе протяжными, из водной толщи идущими вздохами. Уже не снаружи, а внутри нас.
Мы лежали и целовались. Разлеплять губы было больно, они как будто пропитались золотой смолой, которая стекала по стволам реликтовых сосен. Света вокруг было много, слишком много, чтобы это можно было вынести. И в какой-то миг я сама стала светом и окружила тебя собой. Оказывается, все так просто.
Когда мы поднялись, чтобы идти дальше, то увидели на берегу двоих. Она, белая, неподвижно стояла у самой кромки воды и неотрывно смотрела на горизонт поверх дельфиньих спин. Рядом с ней стоял ее маленький сын, крутолобый и крепенький, и тоже смотрел в море, но глаза его были закрыты. Наверное, он спал.
Откуда ты взялась здесь, Ио, и что сделал с тобой твой возлюбленный, и зачем с тобой твой мальчик…
Но к чему было спрашивать, к чему искать смысл в том, что и было смыслом в пространстве, навсегда догнавшем время.
Ночью мне было душно. Я разучилась спать не одна. Несколько раз я вставала и босиком шла на балкон. И каждый раз видела одно и то же – сухой звездный дождь: Земля проходила через метеоритный поток Леониды. И тому, кто скажет, что история со звездопадом уже перебор, я укажу адрес и время, и пусть убедится, что по-другому здесь не бывает.
Ты все понял и ушел в свой номер. Я не удерживала, мне нужно было побыть одной, вернуться в собственные границы.
Утром ослепительно сияло солнце, и казалось странным, что где-то там, наверху, продолжается, как ночью.
После очередной порции докладов и сообщений все отправились на пляж. Было почти жарко. Кто-то не выдержал, полез в воду.
Мы сидели и занимались тем, что, набирая песок, просыпали его, постепенно разжимая руки, и следили, как ветром относит легкую струйку. Занятие, достойное вечности. Мы вроде были, а вроде не были. Наверное, поэтому прошествовавшая мимо в цветастом купальнике Евграфова нас не заметила.
Она оставила вещи на песке и решительно двинулась к морю. И тут мы с тобой стали свидетелями произошедшей метаморфозы.
Как только Евграфова вошла в воду, ее осевшая тяжелая фигура приобрела девичью грацию. Она шла, прощупывая ногами дно, приподняв плечи и чуть взмахивая руками, чтобы сохранить равновесие в набегавших волнах. Из немолодой тетки она превратилась в хрупкую и трогательную девочку, такую, какой была в первый послевоенный год, когда мать по совету врачей впервые вывезла ее на море. И я сразу простила ей все прошлые и будущие обиды.
А потом мы отправились переодеться перед обедом, и, когда ты зашел за мной, я обняла тебя, потому что делала это каждый раз, когда предоставлялась возможность, и ты засмеялся и сказал, что сейчас весь обед полетит к черту, а я сказала, ну и пусть. Ведь тяжесть твоего тела была самым восхитительным из всего, что мне приходилось ощущать.
Я так и сказала:
– Я люблю чувствовать твою тяжесть.
Я спустилась в столовую первой. Курта уже не было, а Евграфова вылавливала ложечкой фрукты из компота. Она подняла на меня покрасневшие от купанья глаза и заметила:
– А у вас, милочка, в лице сюжет появился.
Но теперь я знала ее прелестной девочкой и не разозлилась. Тем более что понимать про всяческие сюжеты было частью ее профессии. Я улыбнулась и погладила ее по руке.
Лицо Евграфовой вспыхнуло, и она вдруг сказала не в тему, но по существу:
– Ну, не сердитесь на старую перечницу, не сердитесь, вы такая молодая, у вас еще вся жизнь впереди…
Я ничего не собиралась отвечать, но вдруг сказала:
– Нет. Без него – нет.
После обеда мы отправились к твоему Кириллу и моей поэтессе прощаться, назавтра они улетали. Мы купили на местном рынке два литра терпкого домашнего вина, оранжевые корольки и вареные каштаны. Мы стали действовать и двигаться слаженно, как близнецы, или как люди, прожившие вместе долгую счастливую жизнь, или как пехота, весело идущая на смерть.
Пока не кончилось вино, мы сидели на балконе, а потом вчетвером отправились бродить вдоль моря. Солнце затопило горячей кровью горизонт от Батума до Босфора. Даже вода по вкусу напоминала кровь, я попробовала.
Вы с Кириллом шли впереди, а мы с поэтессой следом. И вдруг она сказала:
– Надо же, я только сейчас поняла. Тебя и зовут так же, как ее.
И она рассказала мне услышанную от Кирилла историю про то, что до «Светочки» у тебя была девушка, которую ты любил, вы собирались пожениться, и за месяц до свадьбы ее сбила машина, чуть ли не у тебя на глазах.
А ты в это время шел с Кириллом впереди меня, и воротник твоей куртки был поднят, и ветер трепал твои волосы, и я умирала от любви к тебе, и плевать, что на словах все это было, как в бразильских мелодрамах, которых мы тогда видом не видывали.
И еще поэтесса сказала, что ты, по утверждению Кирилла, «был очень плох, долго не мог выкарабкаться». А потом друзья познакомили тебя со «Светочкой», «дочкой какого-то апээновского начальства, между прочим». Тебе уже было «все равно», так она сказала.
Так вон оно что… Однажды я уже была и умерла, вот что это означало. Это было как плащ актрисы. Как-то в театре со мной такое случилось.
На сцену вышла актриса в моем плаще. То есть точно в таком, какой был у меня и сейчас как раз находился в театральном гардеробе, он даже сидел на ней, как на мне. Это был мой любимый плащ, я носила его несколько лет, и он стал частью меня, такой это был плащ. И она в моем плаще прожила на сцене мою жизнь, которую почему-то я не запомнила, прекрасную и трагическую…
Ночью я ничего тебе не сказала, ведь и ты мне ничего не рассказал, мы просто лежали и смотрели на бенгальский огонь Леонид и даже различали сухое, царапающее потрескивание.
К утру натянуло туч, и казалось, вот-вот начнется дождь. Но после обеда как будто распогодилось, и мы пошли вдоль берега к белым корпусам. Я совсем потеряла счет дням. Здесь, у моря, они были похожи друг на друга, как дети одной матери, как дети печали.
И я вдруг поняла, что послезавтра все кончается, а что должно начаться – я не знала.
Ветер усилился, и на обратном пути я заметила, что дельфины пропали, их спины больше не мелькали в волнах. И караванов птиц не было в небе. И только чайка с криком носилась над водами…
Мы почти дошли до своего корпуса, когда увидели, что на берегу стоят люди и, крича, указывают в море. И мы стали смотреть туда, куда указывали остальные.
Метрах в тридцати от берега боролся с волнами человек. Судя по всему, он был хорошим пловцом, но сильные волны относили его все дальше, и кто-то уже побежал за помощью.
Через несколько минут из-за соседнего мыса показался и взял курс на пловца спасательный катер. Он шел против ветра, его подбрасывало на волнах, и двигался он совсем не так быстро, как, наверное, хотелось и тому человеку в море, и тем, кто стоял на берегу.
Катер был уже близко, когда человек взмахнул руками и пропал в волнах. Люди протяжно выдохнули. Человек опять показался, но в этот миг его накрыло большой волной.
Я закричала и бросилась к морю, хотя штормило уже не на шутку. Говорят, это свойственно женщинам – бежать в сторону опасности, а не наоборот. Может быть, именно такая наша особенность помогала в войну выносить раненых с поля боя.
Ты обхватил меня и потащил прочь. А я все кричала, и вырывалась из твоих рук, и все пыталась увидеть, что происходит, но ты не давал мне смотреть, именно потому, что однажды уже видел что-то подобное и знал, как это бывает.
Катер со спасателями кружил и кружил на одном месте. Люди начали расходиться, поодиночке, кто-то парами, поддерживая друг друга. Они шли, как идут после похорон с кладбища.
Но мною овладело исступление. Я знала наверняка: здесь, рядом, существует место, где этот человек еще жив, еще борется с волнами. Закрыв глаза, я отступала и отступала, пытаясь вернуться в пространство, которое именно сейчас ни за что не хотело совмещаться со временем.
Все было бесполезно. Я увидела твое побелевшее лицо и поняла, что не имела права на истерику. Мы обнялись и пошли к корпусу.
Вечером накануне отъезда устроили отвальную. Весь день шел дождь, и прибой шумел тяжело и монотонно, как следующие один за другим товарные поезда. Все устроилось будто специально для того, чтобы можно было сказать: ну вот, и погода испортилась, больше нам здесь делать нечего. Этакое невинное предательство, смягчающее горечь разлуки.
Сбоку от накрытых столов был невысокий круглый подиум для танцев, на котором посреди сменяющихся пар, независимо от темпа музыки, в одиночку покачивалась хватившая лишку Евграфова.
Ты молча курил, был замкнут, а Курт поглядывал на нас, не понимая, что происходит. Он видел, что я растерянна, мило ухаживал за мной, стараясь развлечь. Сетовал на то, что в любви ему не везет, но, даже если сидишь на диете, никто не мешает полистать меню, не правда ли, и он тащил меня танцевать.
Песня Иглесиаса была долгой, и я успела подумать обо всем на свете и даже о том, как хорошо, что вернусь я не в съемную квартиру, а к родне, на Мосфильмовскую, и, значит, если все кончено – пустота на первых порах не будет столь сокрушительной.
* * *
Ты позвонил на второй день после возвращения, когда телефон под моим взглядом уже начал превращаться в горстку пепла. Я не знала, что сказать, и от волнения только повторяла:
– Ты, ты, это ты…
Два выходных мы прослонялись по городу. Ты звал меня к своим родителям, уговаривал зайти к Кириллу, но я предпочитала слякоть московских улиц, первый снег, который таял, не долетая до земли, и нищие забегаловки.
Я была с тобой такой, какой была задумана. Мне не хотелось подстраиваться под ситуацию, не хотелось никакой двусмысленности и недосказанности.
Я отклонила идею чаепития у твоих родителей, потому что считала смешным притворяться, что мы «просто дружим», а слово «любовники» казалось мне пустым и посторонним, это было слово с оттенком осуждения, из взрослого лексикона, а я никогда не чувствовала себя достаточно взрослой.
Идти к Кириллу означало встречу с его женой, и таким образом я предавала поэтессу, а я помнила ее глаза в день нашей последней встречи. Ну а «пустая квартира друзей с ключами под ковриком» была уже пройденным недоразумением, так же как история с фиктивным браком ради прописки.
Но главное – мне не хотелось отвлекаться на кого-то, когда рядом ты.
Оставалось десять дней до отъезда хозяйских гостей, вот их и надо было как-то перемочь, однако через два дня я поняла, что среда обитания, в которой нет тебя, для жизни не пригодна. Типичный синдром Хари, героини экранной версии «Соляриса».
Наконец гости съехали. Я приводила в порядок квартиру, скребла полы, пылесосила, перевешивала шторы, перемывала посуду – с автоматизмом заводной куклы. Под кухонным столом позвякивали бутылки талонной водки, девать ее было некуда, разве что расплачиваться с водопроводчиком.
Мне повезло: в соседнем магазине, отстояв небольшую очередь, я купила синюшную курицу, советскую птицу счастья, и сомнительного вида колбасу по талонам. А бутылка красного домашнего вина была привезена оттуда.
Я приготовила ужин, застелила новым постельным бельем кровать, на которой умерла мать хозяйки, и села перед телевизором с отсутствующим взглядом.
Я настолько измучилась ожиданием, что к тому времени, когда ты позвонил в дверь, лишилась всех чувств, буквально.
Лицо и руки у тебя были ледяные, и я вздрогнула, когда ты ко мне прикоснулся. Но не от холода, а оттого, что ничего не произошло. Ничего, что было у моря.
Я взяла у тебя промерзшую розу – одному Богу известно, где нашел ты ее в тогдашней Москве – и пакет с продуктами. А потом ходила за тобой по пятам и не знала, что делать.
И когда мы легли, я тоже была заторможенная. Ничего, сказал ты, ничего, ты просто устала, мы будем тихо лежать и наконец заснем, и ты опять ко мне привыкнешь, все будет хорошо, и ты гладил меня по голове, и скоро мы стали дышать в унисон, глубоко и спокойно, и я решила, что мы уже спим, а потом, как было уже когда-то, море оказалось не снаружи, а внутри нас, и больше не о чем было беспокоиться.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.