Текст книги "Все, что мы еще скажем"
Автор книги: Наталья Костина
Жанр: Современные любовные романы, Любовные романы
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 20 страниц)
Жасмин: консультант по контенту, или Два кармана украденной гречки
Я выпрямила спину и чуть не застонала – в поясницу будто вбили железный штырь. Руки тоже сводило, даже ночью я дергала ими, словно повторяя бесконечное: раз – раскрыла, два – подставила пакет, три – заклеила и налепила веселую блямбу – заяц, играющий на гармони, а поперек всего написано: «Супермаркет “Дешевочка!” Ниже цены – веселее жизнь!»
«Дешевочка»… Я закашлялась от пыли, которой в конце смены покрывалось все: волосы, одежда… пыль набивалась в нос, в легкие, в уши… кажется, даже в душу. Сама себе я тоже казалась блеклой и пыльной, как все вокруг: бесконечная подмокшая гречка, залежавшаяся пшенка, перловка с плесенью, макароны с мышиным пометом, который нам же перед фасовкой надлежало и выбирать… словом, та самая «дешевочка». И бесполезно было утешать себя, говоря, что все равно это лучше, чем ничего…
На весах значилось ровно 920 граммов, на пакете – гордый килограмм. «Дешевочка», нанимавшая таких, как я, которым некуда было деваться, вместе со своим хитро подмигивающим зайцем, наяривающим на гармони, обманывала, обвешивала… с миру по горсти, «Дешевочке» – капитал. А мы… нам тоже не с руки, оказывается, жить честно, платить налоги, урезая тем самым свою-дешевочкину долю. Черный нал в конверте – «больше зарплата – веселее жизнь!» в конце недели, а не нравится – пинок под зад и на улицу!
– Эй, заснула?
– Сейчас…
Я протянула руку и снова включила автомат. Плечо и шею резанула острая боль, я охнула, пакет дернулся, гречка посыпалась мимо.
– Девочка ну такая работящая, ну такая работящая, только без рук!
Я стиснула зубы. Уйти отсюда сейчас, накануне зимы?! После того как чудом устроилась на это не самое плохое в мире место, да еще и недалеко от нашего теперешнего дома, всего каких-то пятнадцать минут местным автобусом! До этого я целый месяц вставала затемно, чтобы успеть на маршрутку, потом метро и снова маршрутка… назад – тем же макаром, тратя не меньше четырех часов в оба конца.
Чертов город – огромный, как спрут, обвивающий и высасывающий силы… Я почти рада, что сразу после окончания испытательного срока меня вытурили. Выперли, не выплатив и половины обещанного, – по простой, наработанной рабочей стратегии фирмы. И половина из недоплаченной половины ушла на транспорт. Я снова осознала полную непригодность к чему-либо, кроме того, единственного занятия, которое для меня теперь тоже было потеряно навсегда. Но… одним махом я разделалась и с Городом! – я усмехнулась. Я обманула его. Запутала следы. Затаилась на время, задержала дыхание, сбила погоню…
Я вспомнила, как глупо и значительно я представлялась: «Жасмин, консультант по контенту». Да черт с ним, с этим контентом, в котором я, если честно, ни черта не смыслила! Тут же, где я просто дергаю за рычаг, ни пыжиться, ни разбираться ни в чем не надо – только и требуется, что не сойти с ума от тупой монотонности, утешаясь простой мыслью, что еще неделя – и я смогу купить Лиске зимние сапоги…
– Я тебе в следующий раз еще и карманы повыворачиваю!
Я замерла на ящике, который подставляла из-за своего недостающего роста, и боялась пошевелиться. Р-раз – раскрыла, два – подставила, три – заклеила… Р-раз… два… три… Р-раз… будьте вы все прокляты!.. Два… вчера, перед уходом, я психанула и насыпала полные карманы гречки. Уговаривая себя, что украла куда меньше, чем те, кто выставил весы на дешевочкин килограмм… Сотни, тысячи пакетов в день без восьмидесяти граммов… я же унесла домой от силы триста… Всего триста! Унесла триста граммов гречки – наш с Лиской ужин… и свою совесть.
– Слышь, ты, чудо луганское? Чего молчишь?
– Не трогай ее, Людка…
– А чего мне ее не трогать?
– Она не от хорошей жизни тут стоит. У нее образование консерваторское.
– Ты еще за них заступайся! Вот пусть и стоит как все, и нечего по карманам тырить… Консерваторская! А не нравится – пусть идет прямо по специальности – консервы тягает из фуры на своем горбу, как другие… я вот тоже на скрипочке пиликать училась… целых три месяца!
– А потом что?
– А потом соседкин хахаль взбесился, приперся и сказал, что коты за окном и то лучше орут! И если я не перестану, он купит пузырь валерьянки, обольет нам дом и буду я играть с оркестром!
Они дружно ржут, а я дергаю за рычаг… Раз-два-три… раз-два-три… раз-два-три… ниже цены – веселее жизнь… У меня была веселая жизнь… действительно веселая… нормальное детство… хорошие родители, которые во мне – позднем ребенке – души не чаяли. Раз-два-три… раз-два-три… раз-два-три… если не вслушиваться в разговоры вокруг, не смотреть, то это почти метроном… почти музыка… Музыка, которой у меня больше никогда не будет. Все умерло… умерло!.. как и мои родители, вдруг ушедшие один за другим… Сначала мама, а потом папа, который просто без нее не смог. Мне казалось, что я только сейчас это поняла, а тогда была как слепая и глухая. У меня было свое, застящее весь свет вокруг, и без которого я тоже не мыслила жизни: муж и маленькая Лиска. У меня было свое маленькое счастье и свой большой эгоизм… Когда у тебя такое огромное, такое полное и молодое счастье, тебе и в голову не приходит, что кому-то недостаточно твоих звонков раз в неделю… И разве тогда я могла знать, что такое НАСТОЯЩЕЕ одиночество?!
Я фасую и фасую ненавистную, но кормящую нас дешевочку, когда ко мне вплотную придвигается толстая неопрятная баба – клон той самой, не дающей мне проходу Людки, только еще более громоздкая, – и тычет в меня сосисочным грязным пальцем с облупившимся лаком:
– А мне плевать, что она луганская, пусть хоть и донецкая, мне не плевать, что она, тварь, у нас ворует!
– Еще одна, бля, правдолюбица! – прикрикивает старший над нашим дружным коллективом, оттесняет толстуху от моего места и смачно харкает пылью из легких в пыль на полу. – У тебя, бля, украдешь! Иди работай, бля! А то стала тут, руки в боки, статýя свободы!
Хотя он вроде за меня заступился, я знаю, что он тоже на меня косо смотрит… именно из-за того, что я приехала в ИХ город… и унесла ИХ гречку.
– Ты иди жену свою строй! А я свое сёдня отработала! Они там все такие! Ворье!
Я стискиваю зубы. Луганская, донецкая… Может, плюнуть на все и крикнуть им, что я действительно ТАКАЯ? И что ЛЮБЛЮ город, где родилась и провела счастливое детство до двенадцати лет? И что в другом, крохотном городке в Луганской области, куда мы потом переехали, я тоже была счастлива? Музыкальная школа, тихие теплые вечера, открытые окна, жасмин, цветущий всегда в день моего рождения… Ненавистный тополиный пух, от которого невыносимо чесалось лицо, но который отсюда, из моего теперешнего настоящего, тоже казался счастьем… легким, невесомым… Скипидарный запах ноготков и одуряюще сладкий, летучий – маттиолы. Палисадники с георгинами, октябрьские кленовые листья в вазе – словно последние цветы. Синий вечерний снег зимой, и по нему фиолетовым – чернильные январские тени… Линия и цвет… Цвет и звук… Движение и запах… И все вместе – музыка… моя умершая музыка!.. Мои надежды… моя прошлая жизнь. От которой я сбежала. И которая никак не была связана с войной, которая озлобила и их, и меня… Которая озлобила ВСЕХ! Только в моем случае это была личная война. Мои невоенные, но такие тяжелые ранения: в грудь, в сердце, в голову… В самую душу! Которая до сих пор болит так, что я не могу говорить об этом ни с кем. Тем более не стану с ними. С этими. Тут. Да пусть думают что хотят! Пусть подавятся своей ненавистью… И пускай наорутся наконец…
Горло вдруг перехватывает, и я, отвернувшись, чтобы они не дай бог не увидели моих слез, остервенело жму и жму на рычаг… Раз-два-три… раз-два-три… раз-два-три!.. Гречка, дешевочка, пыль, тоска… Откуда, кстати, они узнали, что я луганская? Клеймо на мне, что ли, стоит? Говорим-то вроде на одном языке?.. Ах да… паспорт-то я предъявляла старшому! Как и анкетку, которую он так внимательно читал! Тому самому бойкому мужичку, что за меня сейчас как бы заступился… а сам так глазками и блестел, ждал представления, надеялся, что вот сейчас-то я сорвусь и наговорю лишнего… Ах ты дешевочка с тараканьими усами! Которая клеилась ко мне в углу после смены: неизвестно, чем привлекли его мои мощи… Впрочем, после работы он наверняка кидается на все, что еще может шевелиться!..
– Что, воровка, заткнулась?
Я твердо решила молчать… молчать во что бы то ни стало!.. И, наверное, именно поэтому я развернулась на своем ящике фасадом к обступившему меня быдлу и выдала все, что о них думаю. Причем не стесняясь в выражениях. Разумеется, через минуту я уже сожалела об этом. Но это случилось спустя целую минуту… в течение которой слышен был лишь шелест крупы, сыплющейся из прорванного пакета на пол.
– Ну ты, бля, об этом пожалеешь! – выдохнула толстуха.
Разумеется, пожалею! Я уже жалела: и когда снимала пропыленный халат, стягивала дурацкую шапочку с тем же гармонизирующим зайцем и одноразовые бахилы (санитарные нормы «Дешевочки» всегда на высоте!), выдававшиеся строго раз в неделю.
Через окно раздевалки я видела, как жаждущие реванша курят в унылом, заваленном тарой дворе, под фонарем, освещающим служебный выход и выщербленные бетонные ступени, на всякий случай огороженные штабелями ящиков (безопасность здоровья работников «Дешевочки» тоже на высоте!).
Собравшиеся судачили и не торопились расходиться. Толстуха с пальцами-сосисками яростно жестикулировала, то и дело оборачиваясь к выходу: боялась пропустить меня. Я не спеша натянула куртку, шапку, повертела в пальцах телефон и со вздохом засунула его обратно в сумку: единственная оставшаяся у меня статусная вещь, необходимая, если вдруг я найду приличное место. Кроме того, звонить было бесполезно: звать на помощь – некого.
Сидеть здесь и бояться выйти на улицу было отвратительно – но я сидела. В конце концов, они не будут торчать там вечно, плюнут и решат набить мне морду завтра. Не наспех, а обдуманно и с удовольствием…
Я сидела в теплой куртке, шапке и ботинках, засунув руки в рукава и опершись спиной о стену – и это было немножко счастье. Потому что больше не надо было держать в себе слова и не надо было жать рычаг, шлепать фирменные блямбы и швырять недокилограммовые пакеты в ящик… Мне стало как-то особенно спокойно… и тепло… и совершенно не хотелось двигаться и идти…
Когда я очнулась – а вернее, проснулась, потому что я действительно отключилась на неизвестно какое время, – под фонарем никого не было. Скорее всего, они устали ждать. Или подумали, что я выскользнула через торговый зал, что было категорически, под страхом увольнения, запрещено.
Лиска наверняка уже вернулась из школы, и она наверняка голодная… Я рванула к выходу, не оглядываясь и не раздумывая уже ни о чем, кроме ужина и дочери, что, разумеется, было огромной ошибкой. Самая терпеливая – та самая Людка, стояла за углом, схоронясь от ветра за будкой охранника, который не выйдет оттуда под дождь ни за какие коврижки, тем более защищать ту, о которой сейчас услышал так много интересного и хорошего!
Людка, которая была выше меня на голову и тяжелее килограммов на двадцать пять, отлепилась от ограды и сделала шаг навстречу. И тогда я поняла, что морду мне будут бить не завтра, а прямо сейчас.
Гошка, Георгеоргич, Гога, Гошенька и Герка
– Здрась, Георгеоргич!
Я видел, что возвратившуюся с неделю назад из деревни дворничиху буквально распирает от любопытства: ей не терпелось расспросить, куда ж подевались бывшие съемщицы со всеми пожитками, да не говорили ли чего о ней, не вспоминали ли на прощанье добрыми словами?
Однако я спешил, хотя вполне мог остановиться и перекинуться парой слов, но… я просто не пожелал удовлетворять Петровну: злился на нее, что ли? Оттого, что она переложила на мои плечи все: начиная от синяков от упавшей на меня висельницы и до перетаскивания ее ужасающего, потрепанного и жалкого клетчатого барахла на новое место.
Понимая, что предаваться подобному чувству мелко и недостойно, я все же упорно избегал общения с соседкой, старался незаметно прошмыгнуть мимо и даже пару раз постыдно не отпер ей, трезвонящей, заглядывающей в глазок и недовольно сопящей по ту сторону двери. Потому что, пока эта бабища пила самогон и закусывала разобранным на запчасти кабаном, я вместо нее дерьмо лопатой подчищал… да еще и делал вид, что мне не все равно! Миротворец, блин…
Я злился на Петровну, но еще больше – на самое себя. Потому что пошел на поводу… совершал ненужные телодвижения и делал глупости, подобные которым клялся не делать больше никогда. Затем что в мире наказуемо отнюдь не зло – его, верткое, умное, ушлое, удачливое, попробуй излови! А хороших парней бьют именно за хорошие дела. Относись к людям так, как ты хочешь, чтобы относились к тебе, – да бред собачий! Тут же сядут на голову, и ноги свесят, и кнутом огреют… а потом сведут на ярмарку и продадут незадорого, когда выжмут все до последнего!
Я проскочил мимо дворничихи со всей возможной скоростью, уверяя себя, что ужасно тороплюсь – потому что сегодня намечалось промежуточное обсуждение проекта с заказчиком, а любой заказчик – кровосос еще тот, и стоило поберечь силы прямо с утра, но… на самом деле я просто не хотел видеть. И не только Петровну. Просто она была одной из. Но также и первой в ряду. Короче, не мудрствуя больше лукаво, я щелкнул зонтом, влез под него как можно глубже и погреб против ветра.
Сухой и теплый, красочный октябрь кончился. Ноябрь же начал сразу с демонстрации скверного нрава: ободрал деревья до исподнего, а затем принялся плеваться дождем, норовил забраться ледяными пальцами за шиворот, рвал из рук зонты… Я проковылял мимо Петровны, которой, казалось, все было нипочем: руки решительно сжимали метлу, а красные щеки соперничали румянцем с последними листьями дикого винограда.
Приходить на деловые встречи нужно вовремя. Дорога до гаража равнялась дороге до метро плюс триста метров до конторы, минус возня с парковкой… Словом, брать машину не было никакого смысла: ее потом нужно было бы еще и мыть. Терпеть не могу ездить на грязной машине – а грязной в такое время года она становилась сразу же.
Обычно перед встречей с заказчиком я прокручиваю в голове различные каверзные моменты и заранее готовлю достойные ответы, но сегодня то ли Петровна со своим дурацким подобострастным «здрась» выбила меня из колеи, то ли мрачный ноябрь, который я всегда ненавидел – по многим причинам сразу… но, возможно, виноваты были воспоминания? Скорее, и то, и другое, и третье… Приближалась дата, которую я тоже ненавидел: годовщина аварии. День, когда я потерял жену, ногу и, как потом оказалось, еще и ребенка. Ребенка, который так и не появился на свет… впрочем, я совсем не был уверен, что он был зачат от меня и вообще был бы когда-нибудь рожден… Скорее, не будь катастрофы, я так бы никогда и не узнал, что он существовал… уже жил своей собственной, автономной, крохотной жизнью совокупности клеток… всего-навсего комочек размером с мышь… Испуганный, забившийся в угол мышонок… Сын? Дочь?
У той женщины, которую я с облегчением спровадил на старую дачу своих родителей, девочка по имени Алиса. Мать называет ее Лиска, и имя ей идет: рыжеватая и хрупкая, со слегка раскосыми глазами и плавно-стремительными движениями, она действительно напоминает лисичку. Надо было бы позвонить, узнать, как они устроились, – но я почему-то каждый день откладывал звонок, хотя знал, что поступаю некрасиво… у них никого тут нет. Но с другой стороны, мне не хотелось взваливать на себя еще и это: разговоры ни о чем, делано бодрые интонации, да и потом, она же чувствует себя обязанной… и это противнее всего. Это так же отвратительно, как и дворничихино «здрась», отчетливо отдающее запашком мусоропровода, как слепленное в одно слово скороговоркой «георгеоргич»… как вся моя жизнь после той аварии… как гнусное слово «рак», которое было произнесено дважды – приговор, приведенный в исполнение… после которого я уже навсегда стал кое-как слепленным в кучу «георгеоргичем», а не Гошенькой, как меня до самой смерти называла мама, и не папиным Геркой… Геркой меня больше не звал никто, как и Гошенькой… Остался Гоша, он же Гога, теперь Галоперидол – одноногий, отвратительный, ненавидящий вкупе с ноябрем и все человечество, брюзга…
Проклятый одиннадцатый месяц колотил кулаками по зонту, коварно прятал в лужах выбоины – хотя тут я, несомненно, его переиграл: утопил в яме ботинок с протезом, которому было все равно – не жарко и не холодно. Внезапно я понял, что и душу свою, наверное, после аварии я заменил таким же протезом – причем сделал это сам… сам! Чтобы не болела больше… не чувствовала… чтоб ни жарко ни холодно…
Только теперь, отряхнув с нечувствительной искусственной ноги воду, я понял, ПОЧЕМУ все это мне так поперек: это было дежавю. То, что я больше никогда не хотел вспоминать: пьяная женщина на диване, Генка все с той же капельницей в руке, запах рвоты, закатившиеся глаза, моя растерянность, моя злость, короткие стриженые волосы… не темные, а выбеленные – но какая, в сущности, разница! Они тоже когда-то были темными… Не хочу, не желаю больше всего этого!
Однако ЭТОМУ было плевать на меня. Оно вторгалось в мои мысли, разом всё: и воспоминания, и запахи, и звуки… словно прокручивали и прокручивали закольцованную пленку нашей с погибшей женой недолгой и тягостной семейной жизни, закончившейся крахом – и в прямом, и в переносном смысле. Я уже знал, что разведусь с ней, я уже твердо это решил – тогда зачем закатил скандал после той проклятой вечеринки, когда она, сразу же напившаяся, стала вешаться на шею всем и каждому? Я знал, что скоро избавлюсь от ее назойливого присутствия… но не предполагал тогда, насколько скоро и КАКИМ способом!
Я еще пытался сдержаться, когда она привычно плюхнулась на сиденье рядом, но, увидев, что она достала из сумочки почти полную бутылку коньяка – свинтила со стола, украдкой пронесла в прихожую и сунула в эту свою проклятую сумку! – начал высказывать то, о чем следовало бы промолчать. Потому что это было уже и не мое дело. Мы были почти чужие. Почти! Однако я не смог стерпеть, чтобы не ужалить ее. Ответить хотя бы так на то мужское унижение, какому эта женщина меня только что подвергла. Мне бы сказать себе: «Остынь, и так все знают, что у вас вот-вот официальный развод, оставь ты ее в покое, пусть живет как хочет!» Но… я тоже жаждал ее унизить. Если не при остальных, то хотя бы сейчас. Лучше бы я просто молча вытолкнул ее из машины, заставив добираться до дома как заблагорассудится… Вместо этого я едко осведомился – не наутро ли предназначается ворованное? Когда она, опухшая, с мешками под глазами и чудовищным выхлопом, начнет рыскать по всем углам? Что у нее уже не иначе как белая горячка – потому как она даже не сразу вспомнит, где и что она заначила! А она такая запасливая девочка – надо же, сегодня подумала заранее! И даже в гости явилась не с плоским клатчем на цепочке, с каким обыкновенно строит из себя светскую диву, а с этой вот безразмерной базарной торбой, чтобы при первой же возможности утащить, украсть, слямзить, притырить!.. И утром моя бывшая хорошая девочка, а теперь пьянь конченая, свинтит пробку, набулькает полный стакан и будет громкими глотками пить… мерзко, по-свински! Она уже даже не пьянь – она алкашка – конченая, мерзкая алкашка!..
Зачем я кричал и бесновался, и брызгал слюной, и ненавидел ее остро, до рвоты, до темноты в глазах – когда все это, собственно, мне было уже все равно?!
Может быть, именно потому, что я стал вопить, она не засунула бутылку обратно, чтобы действительно употребить утром, а демонстративно откупорила ее, выкинула пробку в окно и, мерзко ухмыляясь, стала тянуть коньяк прямо из горлышка. Зачем я протянул руку и выдернул у нее эту бутылку? Да пусть бы пила, пока не захлебнулась! Или бросила пить – что маловероятно, но возможно – и родила бы ребенка, которого я считал бы своим… И не жил бы я сейчас в квартире родителей, потому что просто физически не мог оставаться там, где она до сих пор незримо присутствовала… И автоматом не случилось бы и остального: приезжей из какой-то нищей тьмутаракани, неудачно – или удачно? – повесившейся в дворницкой, и присутствия в моей жизни этой самой недоповесившейся – присутствия постоянного, незримого, но зудящего, как лишай под приличным костюмом…
Но я сделал то, что сделал: выхватил бутылку из рук жены и заорал, и она тоже заорала, и стала бить меня сумкой, и отнимать то, что стащила со стола приятелей, и… Наверное, я хотел затормозить, но… Еще больше я хотел, чтобы все закончилось – немедленно, здесь и сейчас! Да, прямо немедленно… сейчас же! Желание было настолько невыносимым, что только этим я и могу объяснить последующее, а именно: я не затормозил.
Я хотел убить ее – да и себя заодно. Уничтожить, растоптать, размозжить, сломать то, что было нашей совместной жизнью, что дошло до абсурда, до какого-то края, до точки кипения… Я уже не контролировал себя, настолько сильным было это желание все, все разрушить! – и машина, несшаяся на полной скорости, машина, чей руль уже не держали ничьи руки, не вписалась в поворот, ударилась о дерево, перевернулась и рухнула в глубокий кювет.
Она не была пристегнута и, как определил патологоанатом, умерла мгновенно. Меня заклинило искореженным железом, и я продолжал кричать – но уже от боли, а не от ярости. Наверное, я кричал, пока не потерял сознание: кричал в холодный осенний воздух, который лился сквозь вылетевшие стекла, в ночь, в глухое, затянутое тучами небо, кричал, еще не осознав, что я кричу в никуда… Что ее, которую я любил и ненавидел одновременно, уже нет рядом. И что ей тоже уже все равно, и не нужно мучиться выбором: бросать пить или жить как живется, не утруждаясь и не насилуя свою натуру, оставлять ребенка, зачатого в неизвестно чьей постели, или распорядиться его жизнью так, как сейчас некто распорядился ее собственной?..
– Вам помочь?..
Оказывается, я сижу в метро и хватаю ртом воздух… Тысячу раз прогнанный вентиляторами воздух подземки: немного затхлый, земляной, стерильный воздух норы огромного крота.
– Нет, спасибо… уже прошло.
Все прошло. Все проходит. Уходит. В никуда. Загоняется в подкорку. В воспоминания. В сны. В могилу сознания, в которой это все никак не может упокоиться навсегда…
И все это много лет продолжает возвращаться ко мне в снах: ослепительные фары встречной машины, режущий свист ветра в осколках стекол, запах мокрой, близкой земли прямо у лица… И ее тело, лепящееся ко мне бесформенным комом, и теплая стекающая кровь, и неизвестно куда девавшаяся бутылка коньяка, которую так и не найдут…
Она снится мне и в этой, родительской квартире, куда я сбежал от нее, уже мертвой, здесь, где она просто не имеет права находиться! Но она приходит, открывает своим ключом дверь, хлопает дверцей холодильника: достает бутылку. Потом садится за стол и пьет. Я слышу ее жадные горловые глотки и звяканье – и понимаю, что она сейчас выпьет все и будет совершенно пьяная. И сядет за руль. А я, обреченный, сяду рядом. Я, который даже во сне понимает, что все это – только сон. Что она уже никого не сможет убить, а я не смогу убить ее. Потому что я УЖЕ ее убил! И теперь ее нет! Нет! Она давно лежит в могиле, на которую я не хожу. Не могу. На которую я, пересилив себя, пришел всего один раз – уже одноногим невротиком, совершенно раздавленным известием, что в машине она была не одна. Не со мной. С ребенком, которого ни она, ни я не пожалели. Она – потому что думала не об этом, а я – потому что ничего о нем не знал. Однако если бы знал – изменило бы это хоть что-то?! Желал бы я знать ответ на этот вопрос…
Она приходит всегда одна – никогда с тем ребенком, который так и не родился, – и за это я ей очень благодарен.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.