Текст книги "Дихтерина"
Автор книги: Наталья Юлина
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
– Одна?
– Соседка заходит. Я ей плачу по чуть-чуть.
– Да, проблем у тебя выше крыши.
– Тоска. Тощей тоски. Только держись. В таком я виде, что, кажется, чуть-чуть еще, и сам пойду в психушку. Ну, а второе, это столб черный вертикальный. Как с ним бороться? Чтобы держаться, мне надо выкладываться физически. А эти цуцики разве поймут? Артур со своей мировой скорбью, как писаной торбой. Коля-заяц, обиженным он, кажется, родился. Власть, закон, начальство, жена, все созданы только для того, чтоб обидеть бедного зайца. Валька-блаженный. Вся жизнь ему с гуся вода. Им бы всем хоть сотую долю моих трудностей. Посидели б с Олей часов пять, посмотрел бы я на них.
– Да, тебе не до науки.
– Какое. Стою я на месте. И место какое страшное. А жизнь уходит. Уходит жизнь. А про новенькую планы были. Видишь ли, человек, любой, где б ни жил, что б ни делал, всегда жив своими близкими. И сам при этом должен в жертву себя приносить, близким своим, значит. А у неё всё не так. По-моему, ей этого просто не дано. На вид вроде нормальная, и лицо доверительное. В этом доверительном интервале можно работать, но… Осечка. По сути, пустота. Доверили ей телескоп, а она что – три дня работает, три недели отдыхает. Сидит у себя в комнате, как мышь. Чем занимается? Сначала я думал, что у неё с этим обормотом любовь, проверил, нет, ничего подобного. Пустота. А я себе навоображал, что все ей и про Олю, и про экспедицию расскажу. Она все поймет. Поймет, это ведь главное. Мне ведь что нужно? Поддержка. Я ведь один. Один хочу экспедицию вывести из затухания. Один за всех. Воровство завхоза надо прекратить? Надо. Потом, организовать пользование машинами по справедливости, потом, нанимать в городе людей надежных, а не шушеру всякую. Я бы все это осилил. Все бы сумел сделать. Мне только поддержка нужна. Я и так начальником экспедиции себя чувствую. Нет больше людей рядом. Помощников. Начальник из Москвы, он что, приедет, уедет, а я всегда на месте. Для того, чтобы его сменить, нужна диссертация. Для диссертации нужен покой в доме. А Наташка, она же здоровая. Мы бы с ней. Ммм.
– Сочувствую. Значит, не то она.
– Ну, ладно, развеселись, отвлекись. Вниз съезжу, надо сайгака на рынке купить. Запеку, с собою кусок наверх подниму, вот и веселье, вина-то небось, ты с собою привез.
– Ну.
* * *
Итак, жизнь оживилась, и время быстрее пошло.
День за днем, то по речке Медвежьей засохшей спускались, то вдоль озера вверх уходили гулять.
Да, с Женей в сравненье, все люди у нас для меня не свои. Женя москвич, как и я, а больше здесь нет из Москвы. Вырасти в столице, значит получить клеймо особого отношения к жизни, определенную дозу цинизма, романтизма и барской детской избалованности. Все обитатели нашего приюта, с точки зрения москвичей, простодушны, грубы, необразованны. Все москвичи, с точки зрения провинциалов, двуличны, развращены, заносчивы, неуязвимы, потому что бездушны – в общем, русского в них ничего не осталось.
Прошла неделя. Подошел срок ему уезжать. Теперь он казался мне почти другом, почти своим. Предложил вечером проводы сделать, чтоб только вдвоем, у меня.
Приходит. Вот, говорит, я пришел. Подбородком вперед, и улыбка больше на гримасу обиды похожа. Твердый рот, лишь с намеком на губы, набок пошел, скривился, кривые означив мечты. Сели, глядим оба в сторону. В разную.
Слово за слово, я разнюнилась от долгого пребывания в безмосковском пространстве, от выпитого вина, от близости этой мужественной взрослости и интеллекта. Что-то говорю, как бы ему доверяясь. Случай из жизни какой-то, где я белугой реву. Он оценил, что не слабость, а что-то другое в реве моем проявилось.
Ладно. Книги пошли в обсужденье. Тут он больше лирик, чем я, оказался. Паустовского любит. Ладно. Прижались, поцеловались – чужой. Рассказал, что фригидной меня обозначил, когда в опасных местах, как бы страхуя, рукою к груди прикоснулся, я – ни звука, ни шороха не издала.
Майку поднял, к соскам прикоснулся губами. Тут реветь начала. Чужой совершенно. Что ты? Не знаю. Не буду же всё, что в душе, говорить. Невозможно. Как будто реветь перестала. Он вроде расслабился. Секс, говорит, для меня ничего, не заботит. И думать смешно. Секс сам, если нужно, приходит, нельзя допустить, чтоб мешал.
Ладно. Секс твой хреновый. Чужой. Только дотронься, я в голос сейчас зареву. Погладил меня по голове. Встал. «До завтра», сказал и ушел.
В одиннадцать утром пришел. Никак, говорит, снизу машина не хочет. Я сказала, скорей бы. Он усмехнулся.
Ну, что ж, веру я не меняю, и сама не меняюсь так быстро, мне так легче и правильней жить.
Пообедав, вышла на свое место над озером. Весь обед опрокинула в черную пасть между двух острокрылых камней. Этот способ, замена валерьянки, давно мне известен. Действие – универсально. Нервы – канаты. Чувств никаких. Нирвана.
Снизу на следующий день позвонил. Приезжай, мол, машина пойдет. Нет, я сказала. Вот – всё.
* * *
Весна своей невероятной непохожестью стала временем счастья. Первый месяц всем насельникам нашим хотелось со мной говорить, Днем копошатся, но вот кончается день, нежное солнце в тумане, влажный воздух в дымке. Компания в легком опьянении алкоголем и весной собралась, ну, например, у Артура. Все молоды, красивы, добры, интересны друг другу. Никто не подозревает, что у меня камень на сердце, у Артура за пазухой, а у Шара на шее.
Артур улыбается, Шар философствует, а я… Что делаю я, бог весть, но я счастлива по-настоящему. По-настоящему, понарошку, я просто счастлива. Облетая каждый день эту террасу с маленькими домиками, я смеюсь, смеюсь тихо, смеюсь про себя. Как я выскользнула из этой вонючей, скользкой, двусмысленной Москвы. Как я убежала от разлагающегося трупа своей любви. Слава богу, усопшая любовь не болит. А что с ней? Она лежит где-то далекодалеко, но ты об этом знаешь. Ты знаешь, что она лежит все время, пока ты разговариваешь, смеешься, пьянеешь от счастья видеть все вокруг.
Расходимся на рассвете. Почти совсем светло, серо светло. Тишина вибрирует в ушах, а горы загадочно чернеют. Через три часа завтрак.
Зеленая весна пришла в июне.
Перевалив через холм за трактиром, стою над соседней долиной. Эта долина – моя. Ее, покрытую снегом, с этого места увидела в первые дни. Тогда поразила какая-то мертвая сила. Казалось, спуститься туда невозможно. Камни, ростом вдвое больше меня, застыли, будто в полете, между мной и долиной.
Весной, чуть повыше, там, где дорога, вильнув, поднялась над домами, каталась на лыжах.
За гору солнце едва опустилось, и майская каша схватилась морозом, я надела лыжи и оттолкнулась. В этот месяц Петя со мной не хотел разлучаться совсем и теперь проводил и остался у камня. Думала, холод, он быстро домой убежит, и я вниз понеслась.
Так-то легко, вот вверх – тяжело, чуть наступишь, наст провалился, а выбраться силы нужны. Два часа выбиралась. Не знала, что Петя, одетый так, чтобы бегать на солнце, всё это время будет стоять на снегу, меня ожидая. Почти и стемнело. Смотрю, он стоит. Волосы ярко белеют, остальное – синее с синим слилось. Голос почти потерял. Ладошки – сосульки. Еле оттерла. Скорее домой. Петенька – рыцарь, единственный друг настоящий.
Но сейчас июнь, здесь никого. Внизу, вместо горной реки сумасшедшей, течет голубая река из цветов. Что – незабудки, вначале никак не пойму: небесная синь повторяет изгибы долины, бесшумные волны уходят за мыс вдалеке. Огромность реки несравнима с какою-то горною речкой, заполнив от склона до склона не площадь – пахучий объем.
Спущусь, где повыше, над слишком большими камнями. Пройду через запах, сквозь синь проберусь, перейду. И вот я на склоне другом.
Поднялась.
Сколько бы раз я сюда, на вершину свою, точней на хребет, ни взбиралась, этот момент, эту точку, когда, наконец, наверху, – пропустить невозможно. Налево скалистый массив, тот самый, что ночью и днем в окошке меня стережет.
Вниз полоски различных оттенков под линзами дальности разной. Покой. Покой как веселье. Покой погруженья в себя. Лицом прикоснуться к ветра страстному лику. Ему улыбнуться. Верней, улыбнуться себе, что такая крошка, пылинка, а вот забралась и живет.
Тут твердая гладкость хребта начинает снижаться, двоиться. Камушки-мушки несутся за мной – я бегу. По правой тропе побегу, а налево в ложбине озеро примул. Лиловые крошки точны, словно крошечный чип. На теплой земле растянись, под зонтик соцветий устройся. Сколько их? Наверно, мильон. Тех, что рядом. И каждый цветок – остров сине-лиловых детей. Дети плотно и стройно стоят и платочками машут, и, может быть, что-то поют. Я не слышу.
Но что это? Рыжий сурок, к тебе повернувшись спиной, соседу о чем-то кричит. Вот, глазом слегка по тебе проведя, исчез под землею, как не был.
Возвращаюсь. Иду по камням на своей стороне. По склону, где только что я пробежала, спускаются овцы. Как тесто, недвижно по тропам овечьим текут.
Эй. – Мекнула звонко молодая.
Что? – Ответил патриарх.
Надое. ело, – из другой цепочки.
Дура, – коротко, пожилой баран.
А самм? – Опять из другого места.
Так, мирно ругаясь, в одном направленье идут. Лишь колокольчик вплетает в громкое блеянье звон.
Восторг кончился к июлю. Овцы съели цветы. Пусто в душе, и в теле сонливость и лень. Живу, будто в вате, ни звук, ни слова не доходят. Красиво кругом, да. Сурки, да. Игра света. Ну и что? Моя долина сделалась пыльной пустыней. В начале долины: юрты, кошары, костры. Люди, дети, собаки – не так их и много, но овцы сожрали цветы.
– Поликсена, любовь моя, я куда-то делся. Не знаешь, куда? Поищи, пожалуйста.
– Да, ладно уж, Исидор. Я тебя и девавшегося уважаю.
– Уважаю, уважаю. Страшно, так-то вот.
– Поищу, поищу. Вот дай платок накину.
– Лучше, лучше смотри. А то уткнулись все в свои деньги и считают, считают. Копейки пересчитывают. Как пересчитают, может, тогда и найдут, а, как думаешь?
– Найдут, Исидорушка, найдут.
– В небо, в небо смотри. Может, я там. За дерево зацепился, за тучу завалился. Почаще смотри, не специально, а так, мимоходом.
Алма-Ата
Чтобы сбить напасть унынья, я спущусь в Алма-Ату.
Семья академика тут меня принимает. Квартира с верандой, большой застекленной, в доме старинном на самом центральном проспекте, – чай, не московская клетка – потолок метра четыре.
Всем заправляет Анна, супруга. Заправляет? Командует? – Нет. Царит – вот точнее. Короны невидимой матово жемчуг блеснет и исчезнет. Скромное платье надето на жесткий корсет – королеве так надо. Очень прямая спина и осанка царицы пронзительным взглядам расставленных косо, один далеко от другого, глаз небольших сообщают величье. Ну, не величье, но чувствуешь все-таки «над», несмотря на маленький рост и совсем уж отсутствие тела.
Открыла прислуга, лет на сорок постарше меня, тоже Анна.
Анна-царица, в дверях покоев своих показавшись, команду дает на обед.
Непредвиденный слышен звонок. Я дверь открываю, поскольку уйти далеко не успела.
Анна-царица мне представляет: «Это Таня, знакомьтесь. Таня школу окончила в этом году, мечтает филологом стать». Меня представляет: «Наталья Хивинская – физик московский».
Книгу протянет царице Танюша и тут же уйдет, обещая завтра прийти на подольше. Живет она тут по соседству. После с ней будем как будто друзьями, за жизнь говорить, на прогулки ходить. Девочка Таня, если со мною сравнить, совсем городская, очень хочет ученою стать, хоть и трудно, и деньги нужны, и к мальчикам тянет.
Потом мне призналась, что сильно шокировал вид мой тогда. Думала, физик, Москва: что-то чахлое, смолоду в дух воплотившись, кривое. А тут с красным крестьянским лицом здоровая тетка. Увы.
Но что у царицы?
Только из ванны я вышла, Анна-прислуга на толстых ногах, вперевалку уж супницу грузную тащит. В гостиной стол бесконечный и трое по разным углам. Сам академик, царица и я. Белоснежная скатерть, безупречные ярко сияют тарелки, у каждого по две, одна на другой. Вилки, ложки, ножи по-другому блестят, вроде льдистой реки нашей горной. Но то, от чего трудно глаза отвести жителю местности скудной, имя зверское носит – бычье сердце. Малиновый шар с острой гузкой, размером с арбуз в центре стола поместился. Отрежьте слезящийся плотный кусок, чуть надкусите. Повесть о сладости тонкой намека, о твердой, как полдневная тень, остроте, о бережном чувстве друг к другу, твоем с помидором. Просто Пруст, первый том.
Царица из супницы пищу не ест. Ей по заказу: овсянка, кисель и настойка врачующих трав. В сталинских ссылках здоровье утратив, закалила то, что природа в избытке дала: силу духа, волю к победе, одинокую гордость души.
Академик, старше царицы, добротой бесконечною мил, но супруга им недовольна, мало трудится, много, для старого, ест.
Наконец все ушли. Я и царица остались вдвоем. Много позже тех лет незабвенных пойму: меня удержать ей хотелось, молодость, кажется, силой волшебной над душами старцев царит.
Она говорит о питерских, дальних, былинных отсветах прежних времен.
В отсветах мало героев: Лозинских семья, сам Маяковский, Ахматова, тоже сама. Теперь понимаю: двадцать с лишним лет лагерей Петербург возвели в нереальность. Память все сохранила в черно-белых смысла узлах, плоти лишенных.
Долго ей вспоминать не под силу. Из тонкого рта змеиное жало, мелькнув, пропадает. Помолчим. Разойдемся по комнатам.
Библиотека – гнездо здесь мое и жилище. Затертый паркет. Высокие окна во двор, тенистый, нешумный. Лишь голуби утром, пока до конца не проснешься, воркуя, о Персии дальней, о ближнем Китае, мысли-сны навевают: ведь видела, знаешь с первого раза как здесь появилась, они – иноземцы, южане субтильные в розовых перьях.
Просыпаться приятно, труднее заснуть. На стул забираюсь, с него на окошко. Блаженство, как будто я дома в Москве, как будто мне снова семнадцать, и в форточку сладко курю.
Теперь почитаем. Что бы такое – такое. Крёза богатства набиты в шкафы от пола до верха. При жизни Цветаевой выпущен сборник. Вот он стоит. Его я уже возвратила.
С собой в экспедицию Пруста «В поисках» хочется взять, том второй. Завтра поднимемся.
Или нет, завтра с Таней, пожалуй, знакомиться будем.
Проснись, Поликсена. Проснись. Проснись, не озираясь. На землю не смотри. На небо глаз не поднимай. По сторонам не зыркай. Может, обойдется.
Алма-Ата теперь вспоминается как сон. Сон о святом человеке, об утрате богочеловека. Ходила и грезила, пыльные чувства тревожа. Но город вторгался.
Июль, жара. Люди в полночь выходят гулять. Прохлада с гор опустилась, от асфальта волны тепла. Фонтан подсветкой мерцает, а улицы тонут в тени. От фонтана к фонтану шагаем к большому арыку. Таня тоже не хочет словами пугать тишину.
Этот темный, теплый уют – чтобы я ни себя, ни тебя не меняла, чтоб реальность померкла, оставив в покое меня.
Или трамвай. Полдневный, пустой. Параллельно горам, суетливым центральным проспектам по проулкам пустым дребезжит. Дом, колонка под деревом, снова дом деревенский и дерево снова. И меняясь одно за другим, остается все время таким же: город, улица, дерево, я. Нет конца переменам, ведущим всегда к одному. Я – другая, я – та же. И если чувство к тебе мне изменит, то это лишь повод ему возродиться.
Остановка. Неприметный домишко темным глазом пустым уставился в близкую землю. Люди. Какие-то люди входят в трамвай. А девушка, видно, не хочет. Стоит неподвижно. Смотрит в мою сторону, но мимо меня. Вглядываюсь.
Лицо-загадка. Такого лица не встретишь в обычной, коричневой жизни. В славянских чертах проступает китайская милая тихость, серьезная цель, не входящая в наш обиход: магический круг намерений странных, мыслей других и чувств непонятных.
Что могло бы ей радость доставить? А что – тронуть? Рот срисован с чего-то, что в транс заставляло впадать поколенья. Может ли – странно подумать – каша, капуста таким существом поглощаться? Не может оно, существо, такими губами не то что богохульствовать, просто что-то дурное сказать. Лепка лица, носа, глаз очертанье – тут слова не подходят. Другое здесь. Избыточный пафос природы? Орудие Бога? Но цель? Бог весть. Надо стараться понять. Надо стараться.
Обещаю, обещаю. Потом.
Потом пришло через неделю.
Идем с Таней по центральной площади. Впереди оперный, сзади кинотеатр. Таня неожиданно останавливается: «Здраа…сте». Бледное лицо розовеет. Левым плечиком дернет-замрет: уже знаю, Таня смутилась. Оборачиваюсь. «Она» сквозь меня без улыбки глядит. Не может быть. Наверно, рот я открыла нечаянно. Невозможно.
Что-то произносит юношеский голос. Только теперь вижу ее спутника. «Мы в кино, – весело сообщает он, – спешим». «Ну-нуу, – тянет Таня, – матушке привет». Это одноклассник, говорит она мне, называя какое-то имя. Они уже исчезли за поворотом. «А она?», спрашиваю. Таня скептически поджимает губы: «не знаю».
И было третье виденье.
К вечеру как-то к нам в экспедицию наша машина пришла. Вместе с завхозом выходит Она и спутник – другой. Впрочем, может быть, тот же.
Оказалось, Коля спутника звал, где-то пили и – вот.
Поселили приезжих в комнате рядом с моей.
Вместе собрались все наши, и двое гостей, что-то пили. Спутник – с богемной претензией мальчик – цитировал чей-то задиристый бред. О бессмысленной нежности жизни. О глупом искусстве, что глупо в агонии бьется, не надо мешать. И вообще, не мешаться, иначе раздавит простец. Молчала Она, даже голос никто не услышал. Лишь спутнику что-то сказала, но тихо совсем, не для нас.
Решили отправиться «в горы». Коля, как человек с мотоциклом, не привыкший к пешим прогулкам, наотрез отказался. Артур, просто член Ордена, тоже. Она не пошла, исчезнув мгновенно. Шар, я и спутник отправились в путь.
Спустились в Медвежью долину. Спутник что-то молол, потом перестал. На гору «мою» тихо ползли, и тут стало быстро темнеть.
Зелень травы темнотой очень яркой нас окружила, и цветы синевой необычной уставились, смотрят. Мы застыли.
Вибрации легкие волны сквозь тело прошли. Тишина. Вниз побежали скорее, скорее в обычность привычек.
Набычившись, спутник остановился и вдруг поймал меня, летящую сверху. Посмеиваясь, прижался ко мне всем телом. Мне показалось, что меня обволакивает цепкая рептилия. В ужасе я вырвалась и помчалась дальше. Шаром катившийся Шар ничего не заметил.
Вернулись, разошлись по комнатам. Дом, как обычно, в полной уснул тишине.
Когда утром пошла умываться, увидела настежь открытую дверь. Гости исчезли.
Что за странное существо эта девушка, или она Лиса Пу Сун Линя? Тогда визит не случаен? Что-то ей надо во мне? И зачем на меня насылала угря?
Хочет, чтоб я изменилась? Чтоб я изменила, поняла, наконец, все, что в мыслях с тобою связала, – болезнь? И название есть: «Эм Дэ Пэ»[1]1
Маниакально-депрессивный психоз.
[Закрыть]. Не выйдет.
Моя любовь в сентябре – улица Алма-Аты. То есть улица стала тобою, и сентябрь один на двоих. Сухая земля на газонах под жесткой иссохшей травой – тоже счастье.
Мимо огромного, корою не старой, старинной, с рисунком глубоким, широким, меня оглядевшего дуба пройду, и вот он – другой. За этим еще, и всё дальше и дальше. Что вверху, и не видно. Там между ветвями воздух висит золотой, здесь золотистый, пожиже. Там кроны сплелись, вспоминая какой-нибудь дальний, ну, семьдесят пятый, а век был какой? Не наш же, а чей?
Шпок – в голову желудь. Привет, XIX век. Удачно попал, хоть целился долго, много уж раз снаряды рвались под ногами, в них время-пространство плотно свернуто в детский пакетик. Жалко, целой рощицы шелест разбился, исчез не начавшись, ну, в точности так, как обойма живых желудей, во мне созревавших без толку.
Кроме пуль этих жестких ничто тишину не нарушит.
А кто тишине помешает? Машины? Ну, да. Но они в другом измереньи. Где-то там под ногой, под корнями дубов. Здесь – в небе стволы, оттуда тугие посланья и иногда, редко-редко чье-то лицо приплывет и исчезнет, оставив меня безучастной. Это раньше любила в лице незнакомом идею всей жизни его отыскать. Ну, придумки, конечно.
Может быть, встречу Лису?
Но нет. Нет даже похожих. Она не исчезла, но видеть ее не дано. А вспомнить лицо так же трудно, как потерянный рай обрести.
Рай или ад, от точки зренья зависит.
Постепенно становлюсь трезвее. Очарование улиц уходит. Горы тоже лишь горы – скалы, склоны, скудные травы. Но иногда, чем дальше, тем реже, как приход, как блаженство болезни, ощущаю загадочный мир посланьем твоим, тобою и мной увиденным чудом.
Остальное время город внизу – грязный, а жизнь наверху – пустая.
Уж не Лиса ли виновата?
Розамать
Роза полюбит, Роза любила, Роза не будет любить. Все три состоянья, как точки на линии жизни. Всё, что приходит, от линии этой идет и в ней исчезает. Ось времени – это любовь. Она же – оплот постоянства, надежности, веры в счастливый исход. Мера и плата за все – любовь, и расплата – отсутствие оной. Прост-таки нет ни начала, ни даже конца.
Опять неудача. Уехал. Забыл.
Манную кашу на завтрак уже наварила. Наказала Людмиле, как разложить по тарелкам, сколько кому. Ушла из трактира домой.
Петя еще не проснулся. Тоже легла. Закрыла глаза. Не думается. Не спится. Тошно смотреть на обшарпанные обои. Тошно думать без толку привычные мысли. Пете в школу, надо отсюда уехать. Но куда? Брат Иосиф в прошлом году объявился. Сам отыскал. Детство его прошло совсем близко от ее детдома. Зачем их разлучили? Чтоб по-немецки забыли? Она-то никогда и не знала. Родители исчезли, когда ей не исполнилось и года. Куда же все-таки ехать? Не хочется в Алма-Ате оставаться. Все обрыдло. И Петенька не видел сверстников уже три года. Совсем взрослый. Он себя считает таким же взрослым, как все вокруг. Если б не он, вспорхнула бы, улетела. Здесь всё – отвращенье. Бабы – Бог с ними, а мужики – и не мужики вовсе. Не бабы, не мужики. Так, – манная каша. Нет, вот единственный, с кем можно хоть просто за жизнь подгрести, это Валька. Валька – трахнутый пыльным мешком, приехал на звезды смотреть. Если б подружкам из Братска сказала, вот бы смеху, никто б не поверил. Или подумали, с крышей мужик набекрень. Но Валька ей сочувствует. Валька Петю на вечер берет и уложит-придет, если она загуляет. Кроме Вальки у нее от всех перебор. Никакого терпенья смотреть на эти шерстяные шапочки, идиотские, вязаные, изуверские. Мучают ее эти шапки, руки чешутся шапку на пол схватить. И хочется в степь, на свободу. В Поволжье все было не так. Ты что, хочешь к мужу, от которого сбежала? Хочешь, чтоб немкой дразнил, чтоб сына ударил, за то, что фашист? Все что угодно, только не это.
Петенька встал незаметно и вышел. Минут через десять за дверью топ-топ частенько, маленький, сын. Тащит кашу в тарелке. Мамка болеет, решил. Стыдно. Встаю.
Роза девушка нежная, мать, а свет отвратительно резок.
Сказка про чёрного бычка
Пропал Бычок, как мама, черен,
И черных сил невпроворот.
Убит? Замучен? Иль заморен?
Кто тот сугубый обормот?
Черный бычок был убит, об этом утром в одиннадцать, – то есть, сел он в машину в 9, как только рабочее время пошло, – сообщил следователь. Сообщил он завхозу Вадиму Серафимычу с глазу на глаз. Сразу об этом ужасные слухи полезли. Что, мол, разумеется, физкультурник Семенов убил и сожрал. Обжора Семенов ни ухом, ни рылом не слышал, не ведал, не знал. У обжоры Семенова – алиби. Неделю он в отпуске был. Но вовсе не думал никто, что отпуск Семенов в долине трудился, болел, отдыхал. Метрах в трехстах от приюта домик построил спортсмен. В домике много народу всегда веселилось. Они-то и съели. Семенов убил, думал каждый тихонько. Не то – менты. Тихого Валю назначили быть виноватым. На тихого Валю повесили штраф. Все сочувствовали, никто не встревал. Семенов, даром что физкультурник, может в месте глухом и напасть. Лучше подальше.
И тут Роза. Роза сказала, что видела сумку мяса большую в руках у Семенова прошлый четверг.
Снова мент на разведку приехал. Снова длинный писал протокол. И что же? Мистика. Тайна. Облом. Семенов мяса чужого не ел, не варил, не носил. Всё мясо его. Купил и носил. Каждый право имеет мясо в сумке носить, тем более кушать.
Валю добрые люди подвигли протест написать. Не ел, мол, не видел бычка ни в глаза, ни в кастрюле. Долго протест путешествовал в недрах юстиции мудрой. Вердикт однозначен: Валя телятину ел, он убивец.
Много еще про страдальца бычка можно писать и писать, и писать. Но бычка-то и нет. Значит – сказка.
* * *
Валя, как Роза, давно в свою жизнь не влюбленный. Валя, как Роза, три года уж, как разведен.
– Однажды в студеную зимнюю пору я из дому вышел.
– Был сильный мороз.
– Нет, Роза, нет. Мороз не причем. Были звезды. Они почему-то не стояли на месте, а переливались. Одна выкинет луч, тут же спрячет, другая мигнет и уставится прямо в глаза.
– Ты даешь.
– После, денег скопив, линзы купил, посчитал расстоянье, и вот они – звезды.
– Ну, и глядел бы.
– Да на чердак жена за мной следом примчалась, схватила, разбила, не хочет, чтоб мне хорошо.
– И что, из-за линзы развод?
– Ну, не совсем из-за линзы.
– А, так бы и говорил.
– Я так и сказал.
– А что дальше?
– Жизнь покатилась конфеткой под стол, как сказал поэт.
– Поэт. Может, поэт и покатился, только не ты. Ты человек, каких поискать.
– Под столом?
– Под столом, там пьяницам место. А ты непьющий. Нет, правда, ты – лучше других.
– Это правда. Лучше, хуже, но другой. Я, Роза, не люблю дурость.
– А кто ж ее любит?
– Да все любят. Только по дурости и живут, по законам ее… Ты заметила, я никого не осуждаю, но не люблю дурость. Дурость, дурь эта – ведь только допусти, она тебя в себя, как в ковер закатает, и носа не высунешь.
– Это как?
– Дурость – сорняк, пока человек маленький, и дурость у него маленькая. Как у Петьки. Петька вообще без глупостей. У дочери моей гораздо их больше.
– Петенька мой, правда. Люблю.
– А растет человек, и дурость его с ним растет. Раньше люди от нее верою спасались. У меня деды в старой вере и жили, и умерли. А я вот уже без веры. Вот на звезды и направился. Хоть и не полная, а вера. Думаю, звезды поумней нас будут.
– А я в Петеньку верю. Снилось тут мне, знаешь, что будто все на каком-то острове, и есть как будто нечего, и согреться нечем. И вдруг узнаем, что спастись можем, если кто-то залезет на самое высокое дерево и оттуда бросится камнем вниз, в воду. Никто лезть не хочет, а все мучаются, звереют некоторые. И вот утром просыпаюсь, а Петеньки рядом нет. Выхожу на берег и вижу его высоко на дереве. Сердце у меня чуть не остановилось. Уговаривать сына начала слезть, а он все выше, все быстрее лезет. Народ на берегу собрался. Молчат. И тут Петенька бросается вниз, но не тонет, а белой птицей над водой мелькнул и исчез. Тут у меня сердце оборвалось, и я проснулась.
– Нет, Роза, мне не нравится твой сон. Если ты будешь с Петьки пылинки сдувать, то он испортится и не только белой птицей не станет, а все твое хорошее засрет. Хотя ты только во сне обмираешь о сыне, а наяву я что-то не наблюдаю. Держись, Роза. Он у тебя и без глупостей, потому как ты ему свою дурь не отдаешь.
– Я, дурь?
– Ну, да.
– Ну, знаешь.
– Обиделась.
– Да пошел ты.
– Обиделась.
– Да пошел ты.
– Ну, пошел, ну, что?
– Не лезь ко мне… Я таких, как ты…
– Обиделась.
– Звезды ему. Дури ему не надо, подавай ему звезды. Звездочет хренов.
– Обиделась.
– У тебя другие слова есть?
– Обиделась. Ладно уж, мотай давай к сыну. Того и гляди, проснется один и побежит опять мамку искать.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?