Текст книги "Все, что ты только сможешь узнать"
Автор книги: Николь Чжен
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Синди так и не смогла припомнить, говорил ли ей кто-то на самом деле, что ребенок умер.
Ей было шесть лет – слишком мало, чтобы понимать, откуда берутся дети; но она несколько месяцев знала, что у матери в животе есть ребеночек. Никто не усаживал ее «для серьезного разговора», чтобы объяснить это; не было никакого бодро щебечущего объявления, никакого семейного сборища или торжественной трапезы, за которой ей объявили бы: «Ты скоро станешь старшей сестрой». У нее вообще редко случались длинные разговоры с родителями – с любым из них. Они вечно были на взводе из-за денег и небольшого принадлежавшего им бизнеса – магазина, в котором Синди тоже проводила бо́льшую часть того времени, когда не спала.
Когда она была совсем крохой, родители уехали в Америку вместе с ее сводной сестрой Джессикой. Джессике было почти двенадцать – значит, она была достаточно взрослой, чтобы приносить пользу, пока родители трудились, ставя на ноги семейный бизнес. Синди осталась в Корее с матерью отца; потом жила с другими родственниками на Гавайях. Она воссоединилась с родителями только тогда, когда ей исполнилось пять, так что в шесть лет она все еще продолжала знакомиться с матерью и отцом. Она знала, что они строги. Она знала, что они часто ссорятся. Она знала, что они трудятся с рассвета до глубокой ночи, точно белки в колесе.
Синди училась так же усердно трудиться, не поднимать головы, держать язык за зубами, делать что говорят. Перед началом уроков по утрам она помогала в магазине, разгружая товар, выкладывая его на полки, подметая полы, охотясь за земляными и пыльными катышками с перьевой метелкой. После школы занималась тем же самым, нередко задерживаясь в магазине вместе с родителями и сестрой до полуночи. Ее мир был очень мал: дом, магазин, школа, снова магазин. Ни выходных, ни каникул. «Да что это за семья-то такая?» – ворчала порой Джессика, но Синди еще не знала никаких других и пока не начала задаваться вопросами.
Годы спустя она сама не могла понять, как вообще узнала о материнской беременности. Может быть, Джессика сказала? Или она услышала эту новость от бабушки по линии матери, которая некоторое время жила с ними? Но, как бы это ни случилось, она понимала, что хлопот станет намного больше, поскольку о малышке надо будет заботиться. Синди надеялась, что сможет в этом помочь. Мысленно она рисовала себе малышку, спящую прямо в магазине, пока все остальные работают.
Ее мать всегда была миниатюрной, и ее живот, даже спустя несколько месяцев беременности, округлился едва заметно. Глядя на нее, невозможно было догадаться, что она ждет ребенка. Впоследствии Синди узнала, что мать туго бинтовала живот по утрам, прежде чем пойти работать. Синди не задавала вопросов, но каждый день гадала, сколько еще им придется ждать, пока родится ребеночек.
Однажды весной мать Синди взорвалась, наорав на нее за какой-то проступок; Синди так и не вспомнила, что она сделала такого, что спровоцировало родительницу. Вполне возможно, что ничего. Как всегда – особенно когда знала, что распекают ее несправедливо, – Синди опустила глаза и помалкивала, пока мать вопила. От возражений стало бы только хуже.
Когда она осмелилась поднять взгляд, мать тяжело опиралась на кресло, лицо ее было искажено от боли. Она больше не кричала. Что-то было не так. Прибежала бабушка, заохала, принесла нагретые пледы, чтобы приложить их к животу матери; но, похоже, это не помогло. Мать изо всех сил зажмурилась. Она часто и тяжело дышала, расхаживала по комнате; время от времени вскрикивала.
«Ребенок на подходе», – услышала Синди ее слова.
Живот у матери был слишком маленький. Малышке еще было не время рождаться. Несмотря на боль и страх, мать не хотела ехать в больницу: больницы и врачи стоят денег. Но когда наконец стало ясно, что ребенок ждать не собирается, она согласилась поехать.
Синди ждала дома. Ждать – это у нее всегда отлично получалось.
Когда родители вернулись домой без ребенка, они с Джессикой не знали, что и думать. А со временем Синди как-то проведала, что малышка умерла в больнице. Она не смела требовать подробностей. Ни тогда, ни в последующие годы. Она ощущала печаль и странную растерянность, когда думала о своей младшей сестре, но понимала, что не в том положении, чтобы требовать у мамы или папы объяснений. Они были ее родителями. Все, что она могла узнать, – это то, что они говорили ей сами.
Подрастая, я часто жалела, что не могу быть больше похожей на своих приемных родителей. И не потому, что они были белыми, а потому что отличались – по крайней мере, внешне – завидным, по моему мнению, беззаботным отношением к самому факту моего удочерения. Отцу нравилось отвечать на особенно бестактные вопросы любимой фразой: «Если скрестить польку и венгра, получится кореянка! А как вы думали, откуда они все берутся?» Моя мать обладала редким даром заставить человека пожалеть о своем вопросе всего одним тяжелым, красноречивым взглядом. Казалось, ее презрительное молчание говорило: «Ради твоего же блага я очень постараюсь забыть, что об этом зашла речь».
Я была не такой, как мои родители. Я не могла обратить бестактность других людей в шутку – как не могла и заставить их пожалеть о ней. Хотя порой было лишним пускаться в подробную, с комментариями, личную историю об удочерении (и не время, и не место), часто я как раз это и делала. И даже не задавалась вопросом, почему я это делаю. Это же был единственный способ заставить людей понять, верно? Да, были детали, которые я, возможно, никогда не узнала бы о своих корнях, но эту-то малость я сделать могла – могла дать объяснение, дополнив его улыбкой, если меня спрашивали. Я могла позволить истории, которая убедила меня, убедить всех остальных.
Но я мало что была способна предложить, кроме вереницы наполовину угаданных фактов и простого хеппи-энда. И уж точно не собиралась добровольно выдавать свою тайну – что мне больно понимать, что от меня отказались во младенчестве. Думаю, дело было главным образом в гордости. Зачем незнакомцам или даже друзьям знать, как часто я думаю о своей кровной семье? Зачем давать кому-то повод жалеть меня? Я не знала, что говорить людям о том, как я пережила утрату, которую даже не помнила. Или о том, что лицо, которое я видела в зеркале, часто казалось мне лицом незнакомки. И я не могла лгать себе, пытаясь понять, почему мне трудно почувствовать себя на своем месте в собственной жизни, – с того самого дня, когда я наконец спросила одну одноклассницу, почему она меня не любит, а она в ответ оттянула уголки глаз и сказала: «По той же причине, по которой тебя не любит никто!» Сколько бы ответов я ни вымучивала, как бы ни молилась о принятии, мне не судьба была перерасти это состояние – состояние кореянки в «белом» городке. Эта истина присутствовала не только в ежедневных мучениях в католической школе, но и в каждом «комплименте» моему английскому, в каждом вопросе о том, откуда я родом на самом деле.
Мои родители, как я предполагала, ни за что не стали бы этого терпеть. Для них я была не их корейским ребенком, я была их ребенком, их даром от Бога. Они так долго ждали, а потом получили меня, и в этом сияющем нарративе не было места объяснениям, почему я никак «не вписываюсь». Было бы величайшим предательством говорить им, что мне не место в этом месте, в этом городке, в этой жизни. Я была уверена: единственное, что они услышат, – это что я считаю, будто не принадлежу к нашей семье.
Неудивительно, что такая фантазерка, чудачка и одиночка, как я, спасалась историями – уже опубликованными и еще не написанными – в попытке сбежать из известных мне дискомфортных пространств. Когда на переменке я чувствовала, что одноклассники достали меня до крайности, я, как правило, просила разрешения пойти в библиотеку, где школьная библиотекарша улыбалась мне и указывала на полки с книгами для средних классов. Узел напряжения в груди слабел, когда я расхаживала по безмолвным рядам книжных стеллажей, перепрыгивая взглядом с корешка на корешок. Я переживала различные приключения, склонившись над большим деревянным столом позади картотеки, с помощью персонажей, которых считала друзьями: от Рамоны Квимби и Сары Крю до Мег Мерри и Энн Ширли. Но как бы я ни любила этих дерзких литературных героинь, они тоже были сплошь белыми, и я не могла понять, как бы мне проложить путь в такую же жизнь, как у них. Единственной детской книгой с героиней-американкой азиатского происхождения, которую я читала в те годы, было «Прощание с Манзанаром» Джин Вакатсуки Хьюстон – воспоминания о том, как ее родители были заключенными в лагере для американских японцев. В телепрограммах и фильмах, которые я смотрела, в классическом кино, которое любили мои мама и бабушка, люди, похожие на меня, были либо неприметными невидимками, либо клоунами: они кланялись и улыбались, говорили только с сильным акцентом, если вообще раскрывали рот; иногда их изображали белые актеры в гротескном гриме и с оттянутыми клейкой лентой уголками глаз. Я понимала, что не обязана видеть себя в этих смехотворных, безмолвных или трагических тропах, но, кроме них, у меня больше ничего не было.
Истории, которые я писала все школьные годы, были местом действия для моей зарождавшейся мечты о принадлежности. Эти придуманные миры стали еще одним убежищем, но долгое время мне было трудно обнаружить саму себя в собственных творениях. Даже когда я давала наибольшую волю себе и воображению, выглядывая за пределы собственной живой реальности, я не могла представить никого похожего на себя в центре истории. Пытаясь писать романы, лежа на кровати с шариковой ручкой и пружинным блокнотом в руках, я воображала девочек, способных перехитрить взрослых и спасавших лучших друзей от похитителей; девочек, которые участвовали в гонках Айдитарод на собачьих упряжках в Аляске; девочек, путешествовавших по мирам далеко за пределами нашей галактики, – девочек, которые всегда были белыми. Чтобы быть героиней, думала я, нужно быть красивой и обожаемой. Чтобы быть красивой и обожаемой, нужно быть белой. На свете были миллионы девочек-азиаток, таких же как я, игравших главные роли в своих собственных больших и маленьких драмах. Но это еще не приходило мне в голову; я этого не ощущала и не видела.
Однажды весной, когда мне было десять лет, родители повезли меня в Сиэтл. С той недели я помню множество прогулок по крутым гористым подъемам, ошеломительные виды на гору Рейнир, возвышавшуюся над городом. Стоя на палубе парома и наблюдая, как ширится пенный белый след за кормой судна, лениво ползущего к берегу, я не могла отделаться от ощущения, что мы едем на вершине небоскреба. Родители проехали мимо того дома, где они снимали квартирку; мы притормозили и немного постояли у тротуара – достаточно долго, чтобы я успела представить своих отца и мать двадцатилетними, выглядывающими из самых верхних окон.
Но самой драгоценной для меня вылазкой той недели стал поход в международный район Чайна-таун и в «Уваджимайю», гигантский азиатский супермаркет. Этот исполинский магазин-рынок настолько отличался от супермаркета, в котором мы закупали продукты дома! Он взрывался странными, удивительными запахами, ломился от ящиков и бочек с овощами и фруктами, удивлял аквариумами с живой рыбой и еще бо́льшим количеством морепродуктов и мяса на льду, нагроможденными друг на друга изделиями из фаянса и керамики и лакированными палочками для еды. Хотя там были тысячи диковинок, которые можно было и пощупать, и попробовать, и попытаться впитать в себя, меня на самом деле больше всего завораживали люди: никогда прежде я еще не бывала со всех сторон окружена азиатами.
Разумеется, мне случалось видеть и других азиатов (считаные единицы дома и намного больше здесь, в Сиэтле, чем в любых других местах, где нам случалось бывать), но в этом волшебном магазине они были повсюду. Деловитые азиаты-покупатели сновали мимо нас, сжимая в руках списки покупок; азиатские бабушки и тетушки цепко окидывали продукты критическим взглядом, а руки их оттягивали вместительные хозяйственные сумки; родители-азиаты толкали перед собой тележки и коляски, ведя детей за руку. Мы с мамой в унисон сюсюкали над щекастыми младенцами и малышами с такими же торчащими во все стороны, прямыми, бросающими вызов гравитации волосами, какие я видела на своих младенческих фотографиях, – теми волосами, с которыми так мучилась моя мама, перепробовав все известные ей способы заставить их лежать ровно и послушно. «Неужели тебе не хотелось бы взять одного такого с собой домой? – говорила мне мама. – Маленького братика или сестричку для себя!»
Дома, в родном городке, я вела тайный непрерывный подсчет всех до единого азиатов, которых когда-либо видела на людях. С некоторыми из них я здоровалась кивком. С той женщиной из «Минит-Маркет». С людьми, которым принадлежал китайский ресторан. У нас можно было ходить по улицам месяцы, если не годы, и не увидеть ни одного незнакомого лица. Бродя по Сиэтлу в ту неделю, я пыталась играть в свою игру «посчитай азиатов» – и каждый раз сбивалась. Здесь наконец я была незаметной. Ни у кого не было причин задержать на мне взгляд, не то что обернуться вслед, – хотя, по правде говоря, некоторые прохожие, возможно, все же поглядывали на нас: их глаза фокусировались на мне, потом, метнувшись к моим родителям, снова возвращались к моему лицу. Это было так ново и радостно – быть одной из многих; это было окошко в мир – такой, каким он мог бы быть.
Почему мои родители не растили меня в таком городе, как этот? Когда я спросила, не сможем ли мы переехать сюда насовсем, уверена, они подумали, что я шучу; но я не шутила. Семя этой идеи, странной и полной надежды, было посеяно в моем сознании: были, были реальные места, причем не в далекой Корее, а здесь, в моей собственной стране, где я могла бы быть просто еще одним лицом в толпе.
Я так и не смогла сосчитать всех этих азиатов. Но быстро нашла для себя новую тайную игру. Хотя я предполагала, что никогда не встречу никого из своей кровной семьи (и даже если это случится, то не потому, что они узнают меня, разгуливающую по улицам Сиэтла со своими белыми родителями), я всю ту неделю внимательно сканировала лица азиатов, проходивших мимо. Каждый раз, когда нам случалось разминуться с женщиной-азиаткой примерно маминого возраста, я не могла не задуматься: может быть, это она моя мать. Или хотя бы родственница, или просто знакомая моих кровных родителей. Возможно, они до сих пор живут здесь, все они. Я не могла себе представить, как это – пройти мимо кровного родственника и не догадаться об этом, не прочувствовать и не осознать возможность познакомиться.
Если бы я прошла мимо кого-то из них на улице, я бы его узнала, верно ведь? Я бы просто поняла. Проходя друг мимо друга, представлялось мне, моя биологическая мать и я внезапно осознали бы некую связь, неожиданную и бесспорную. Что-то в ней воззвало бы ко мне. Я всмотрелась бы в ее лицо, ошарашенная вспышкой «знакомости», пробужденным воспоминанием. Казалось невозможным, чтобы мы могли пересечься как незнакомые люди и продолжить каждая свой путь по тротуару в разные стороны друг от друга, чтобы никогда этого не понять, никогда больше не встретиться.
Ближе к концу отпуска мы побывали в больнице, где я лежала сразу после рождения. У нас не было там никаких конкретных дел, так что я не знаю, как мы оказались на ясельном этаже, глядя в окошко на ряды новорожденных младенцев в пластиковых люльках. Может быть, мои мать и отец объяснили сотрудникам, что я здесь родилась, что эта больница была моим домом несколько месяцев, пока они дожидались удочерения. Стоя там, перед новорожденными, по другую сторону стекла, мама и папа рассказывали мне, как они торопились сюда всю дорогу, стараясь не превысить скорость. Как они познакомились и поговорили с врачами, прежде чем забрать мое укутанное тельце у дежурной медсестры, которая, прощаясь со мной, расплакалась.
– Что вам сказали врачи? – спросила я, хоть и слышала эту историю уже много раз.
Мать огласила привычный перечень медицинских прогнозов.
– Но это нас не слишком беспокоило, – прибавила она. – Мы просили всех знакомых молиться за тебя.
Разглядывая младенцев в чепчиках и больничных одеяльцах, я думала о том, как начала свою жизнь, доказав, что эти врачи были не правы. Мои родители не стали полагаться только на молитвы: была целая батарея снимков и анализов, а потом исследование недоношенных детей, в котором мать заставила меня участвовать в возрасте примерно трех лет. Исследователи расспрашивали меня и других детей о формах, цветах, пищевых продуктах, и я на каждый вопрос отвечала неправильно. Я называла гамбургер хот-догом, круг – квадратом; снова и снова твердила «не знаю», хотя на самом деле знала. Мой отец всегда хохотал до слез, вспоминая каждый неправильный ответ, который я радостно давала ученым. Но по-настоящему я добила их, говорил он, когда меня попросили нарисовать картинку. «О, – воскликнула я, – придется воспользоваться воображением!» А потом вручила им свой рисунок и описала его во всех подробностях, превратив изображенную сцену в историю. Как, недоумевали специалисты, как может этот бедный ребенок, который даже цветов не различает, с ходу изобретать такие вещи? Откуда она слов-то таких понабралась?
Впоследствии, когда папа рассказал маме о том, как я участвовала в исследовании, она только покачала головой. Ей и в голову не приходило, что я намеренно провалю тест. Когда она спросила меня, зачем я это сделала, я объяснила, что мне не понравились люди, задававшие вопросы. Они разговаривали со мной так, будто я тупица.
Пока мы шли к выходу из больницы, я всматривалась в каждого, кто попадался нам на пути в этих стерильно чистых коридорах, отчасти надеясь, что мы столкнемся с тем врачом, которого узнают мои родители. Моим педиатром в нашем городке была женщина, но по какой-то причине я представляла этого пессимиста-всезнайку, больничного врача, мужчиной. Он должен носить очки, решила я, и будет идти бодрым решительным шагом, опустив глаза, читая что-то на планшете, и мои родители остановят его и скажут: «Ой, доктор такой-то, вы нас помните? Мы приезжали сюда, чтобы удочерить эту маленькую девочку, в 1981 году!» Доктор присмотрится ко мне и спросит, как у меня дела, а я скажу ему: «Я жива и совершенно здорова, что лишь доказывает, что доктора не всегда бывают правы». У него хватит совести пристыженно отвести глаза; может быть, он даже извинится. Мои родители влезут в разговор со своими обычными песнями о молитве, о том, что ангелы приглядывают за мной, но мы с врачом будем знать истину: я не чудо. Я борец. А еще мне повезло. И ни один человек, как бы умен или опытен он ни был, не может рассчитывать, что взглянет на крохотного младенца и точно поймет, кем или чем он станет, когда вырастет.
Дни и месяцы, даже годы я думала о нашей поездке в город, где родилась, и недоумевала: каким образом место, которое я видела только глазами туриста, может ощущаться настолько «домом»? После этого путешествия в моем сознании начала расти мысль о том, что я тоже многое потеряла годы назад, когда родилась слишком рано и моя жизнь сменила курс. Эти потери не ограничивались личной историей или возможностью знать людей, у которых я появилась на свет. Я упустила возможность расти в таком месте, где мое присутствие не просто принимали или терпели бы, – оно было бы в порядке вещей; где я могла бы слышать, как другие люди говорят на моем родном языке; где люди вроде меня были обычным явлением, а не диковинкой.
Родители привезли меня в Сиэтл, чтобы показать место, где наши истории наконец судьбоносно слились, а не чтобы заставить меня усомниться в последовавшей за этим слиянием жизни. И я не сомневалась в ней – вслух. Мой бунт был более тихим, мечтательным, непрерывным и почти полностью ограничивался бумажными страницами. Сочинительство было для меня многим: отдушиной для экспериментирования, средством исполнения желаний, источником гордости, когда я постепенно совершенствовала свои истории и делилась ими с парой самых доверенных учителей. Но самым важным подарком, который моя развивавшаяся творческая жизнь вручила мне в детстве – важнейшим в том, что касалось выживания, – было разрешение вообразить мир, который в моем «белом» родном городке просто невозможно было увидеть. Только на бумаге я могла создать мир, который казался лучшим, казался правильным, и жить в нем. Я по-прежнему оставалась одиночкой в школе, в семье и в своем городке, зато могла заполнять блокнот за блокнотом историями, в которых иногда фигурировали мои первые герои-американцы азиатского происхождения. Наверное, с детством оставалось только смириться и стойко терпеть его, но во взрослой жизни человек получал возможность выбирать собственные декорации, создавать собственную историю.
Так что я позволяла своим персонажам вырастать, хотя, конечно же, почти ничего не знала о взрослом мире, и селила их в домах на горах и гламурных квартирах в больших, в основном безымянных городах, наполняя их жизнь, работу и истории людьми самого разного происхождения, людьми, которые видели и понимали их. Думаю, в то время я не сознавала, какой это был вызывающий и оптимистичный поступок – пытаться заявить права на такого рода жизнь с помощью историй, которые я все больше и больше приближала к своей собственной. В большинстве опубликованных сюжетов усыновленные/удочеренные герои – все еще не взрослые, не те люди, чьи способности, действия или желания имеют значение. Мы – младенцы в сиротском приюте; мы – дети, которые не вписываются в среду; мы – неприкаянные души, за которые сражаются наши приемные семьи; объекты надежд, символы дразнящего потенциала, родительского великодушия и исполненных желаний. Нас хотят, находят или спасают, но в этих историях мы никогда не взрослые, никогда не принадлежащие сами себе.
В детстве сочинительство стало моим способом смотреть вперед, в неизведанное будущее, то будущее, которое так редко бывает у приемных детей из придуманных историй. Способом воображать, что оно в чем-то будет лучше. Вполне может быть, что мои родители этого не ждали или не понимали в полной мере, зато поощряли, покупая мне сначала блокноты, а потом и целый ряд подержанных электрических печатных машинок и компьютеров. Они читали то, что я осмеливалась показать им, и никогда не укоряли меня за часы, которые я проводила за работой, воображая эти иные реальности.
Обращение к историям, созданным моим собственным воображением, в поисках убежища и спасения не означало, что я перестала жалеть, что не являюсь кем-то другим, кем-то белым. Этой перемене предстояло произойти позже, и свершилась она настолько исподволь, что я никак не смогла бы назвать точный момент, когда прежние вероломные желания испарились. Не обрела я и истинного ощущения себя как кореянки – ни в Сиэтле, ни в какой-либо иной момент до того, как стала взрослой; у меня по-прежнему не было четкого представления ни о том, что это означает, ни о том, чего я лишилась. Даже если бы меня спросили, я бы почти наверняка отказалась брать уроки корейского или ездить в «культурный лагерь» для усыновленных/удочеренных, как многие делают сейчас. Я по-прежнему не хотела быть азиаткой, если это означало быть одиночкой.
Тем не менее я обрела некоторую меру прежде неведомой силы, живо воображая себе в собственных историях такие места, где кто-то вроде меня мог быть счастливым, «своим», нормальным. Мои списанные с самой себя героини не были одиноки, и я тоже не обязана была быть одинокой. Где-то там была жизнь, для которой я была рождена; жизнь, которую я могла со временем обрести. И никогда это не казалось более возможным, чем в ту неделю, которую я провела, обходя улицы незнакомого города, запруженные другими американцами азиатского происхождения, когда мои глаза снова и снова притягивались к лицам незнакомцев, в которых я искала свое племя, своих родителей, искала внезапный свет узнавания, который так и не воссиял.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?