Текст книги "Одиссея мичмана Д..."
Автор книги: Николай Черкашин
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 26 страниц)
Глава седьмая
КОНСТРУКТОР «ЧЕРТОГОНОВ»
Золоченый штык Петропавловской крепости потускнел от мороза. По желтоватому льду Невы бродили вороны, выклевывая что-то в трещинках. Стояла обычная январская стужа, но, странное дело, чем ближе я подходил к дому Палена, тем ощутимее пробирал мороз. Казалось, все происходит как в детской игре, когда по мере приближения к цели кричат: «Тепло, теплее, горячо»; разница была в том, что мне с каждым шагом к ничем не примечательному угловому дому становилось «прохладно, холодно, ледяно», как будто именно там располагался полюс холода.
У двери с четырьмя звонковыми кнопками – ни под одной из них таблички с фамилией «Пален», разумеется, не было – я дал общий звонок. Дверь открыл коренастый мужчина лет шестидесяти. Тяжелые, вросшие в переносицу очки, коротко стриженные усы, вместо правой брови – лысый рубец шрама. Должно быть, он куда-то собирался – на голове сидел каракулевый «пирожок», с шеи свисал теплый вязаный шарф.
Я представился и объяснил, что ищу людей, знавших Ивана Симеоновича Палена, жившего до войны в этой квартире.
– Про-хо-ди-те, – нараспев от удивления протянул человек в «пирожке». Он стянул шарф, и на пиджаке его открылась весьма внушительная орденская колодка, где алели ленточки двух «Отечественных войн» и трех «Красных Звезд». – Проходите, – еще раз повторил он свое приглашение. – Гость запоздалый… Как вас звать-величать?… Ну а меня – Виктор Иванович Новиков… Урожденный Пален. Так-то… Сейчас свет включу… Моя дверь – вторая справа. Толкайте смелее, закрыть не успел…
Я вошел в небольшую, но высокую комнату, обставленную скучной мебелью середины века. Под новеньким линолеумом потрескивал старый паркет.
– Может, вы об отце какие сведения имеете, раз меня разыскали? – спросил хозяин комнаты, усаживаясь в кресло.
– Вы… сын Ивана Симеоновича? – Я чуть не вскрикнул.
– Сын, сын… Да вы успокойтесь, присаживайтесь… Фамилии у нас, правда, разные. Я, как война началась, стал по матери писаться. Решил, что непатриотично немецкую фамилию носить, раз война с немцами. Да мы уж тут так обрусели, что во мне немецкой крови и с наперсток не наберется. Ну а все же… Батя под своей ушел. В сорок втором пропал без вести где-то здесь же, под Ленинградом. Он в народном ополчении воевал… Я всю войну прошел от звонка до звонка, знаю, как без вести пропадают. Кого снарядом на клочки, кто под лед ушел, а кого без документов так – в братскую могилу. Сорок четыре года прошло. Был бы жив – объявился…
Я с трудом удержался от мгновенного искуса раскрыть судьбу его отца. Удержался и не пожалел об этом… И еще я подумал: хорошо, что Виктор Иванович носит другую фамилию, дело не в том, немецкая она или польская, а в том, что мрачная тень венского юриста не упадет на его честное имя.
Я спросил, не рассказывал ли Пален-старший о походе на «Пересвете».
– О службе на царском флоте он вспоминать не любил. Правда, тельняшку носил всегда… И татуировка у него на плече была: дракон японочку обвивает. Это он на память о Японии выколол… О «Пересвете» он рассказывал, что взорвали его англичане и что не то в двадцать пятом, не то в двадцать седьмом ему удалось разоблачить бывше го старшего офицера, который-то и оказался английским наемником.
Я не стал его опровергать, доказывать обратное, тем более что при мне не было никаких документов, удостоверяющих мою правоту и версию Людевига. Я думаю, что рано или поздно эти строки попадутся на глаза Виктору Ивановичу и он узнает всю правду, как бы горька она ни была…
Итоги своей последней ленинградской вылазки я подводил в Москве. Но прежде чем сесть за стол, я еще раз побывал у Ольги Николаевны Людевиг. Она собиралась в свое «имение», в псковскую деревню Ямище, где у нее что-то вроде мастерской. Во всяком случае, портрет тракториста, который сослужил мне столь добрую службу, был написан именно там.
Мы сидели за старинным ломберным столиком. Ольга Николаевна извлекала из шкатулки спортивные регалии отца – значки необычайной ныне редкости, – раскладывала их на зеленом сукне…
Вспоминая жизнь Николая Юльевича, она обмолвилась, что в году тридцать пятом с ним произошел несчастный случай. Людевиг работал тогда на осоавиахимовском судостроительном заводе имени Каракозова начальником ОТК. По разгильдяйству ли, по злому ли умыслу во время обхода верфи на него упала кувалда. Пострадавшего отвезли в больницу с сотрясением мозга. Потом инсульт…
Мысль о том, что это могло быть покушение, упрочилась, когда Ольга Николаевна рассказала, как в тридцать седьмом году к ним в дом на Гороховской приходил сотрудник из одной очень строгой организации и подробно расспрашивал ее об отце. Все обошлось благополучно: биография бывшего матроса была чиста. Но ведь кто-то же пытался его очернить?
Для меня это вопрос почти риторический.
Гражданская война прервала работу следственной комиссии по делу гибели «Пересвета». Протоколы свидетельских показаний ушли в архив.
Но баталер Пален был отнюдь не уверен, что о гибели «Пересвета» забудут раз и навсегда, что следствие не возобновится… Лучший способ обороны – нападение. А лучшим объектом для такого нападения был бывший старший офицер «Пересвета» Домерщиков, человек с биографией весьма сложной. Палену удалось его оклеветать и на несколько лет отвести от себя какие-либо подозрения. Но оставался еще этот матрос-охотник, не просто очевидец, а член бывшей следственной комиссии. Он-то больше чем кто-либо тревожил Палена, так как продолжал расспрашивать пересветовцев об обстоятельствах гибели крейсера, собирался писать книгу об этом и был убежденным сторонником версии умышленного взрыва.
Если убрать Домерщикова оказалось довольно легко, то Людевиг, с его кристально чистым матросским прошлым, оставался неуязвим. Не это ли обстоятельство заставило Палена «пропасть без вести» в сорок втором? Быть может, оно сопутствовало желанию вырваться из блокадного кольца, еще раз спасти свою жизнь, как это ему удалось в Порт-Саиде. Как-никак, а он, фольксдойче, мог рассчитывать на особое к себе отношение, даже если немецкая разведка и забыла о той услуге, которую он оказал ей в шестнадцатом году. А если не забыла?
Среди новых документов, которые отыскала Ольга Николаевна к моему приходу, я обнаружил любопытную бумагу – удостоверение, датированное августом 1917 года: «Дано сие Н.Ю. Людевигу в том, что он уволен от военной службы как неправильно призванный из запаса, так как означенного срока службы (1889 г.) ратники во флот не призывались».
Значит, страховой агент действительно сам выбрал себе судьбу, «ступив на зыбкое лоно морей», уйдя в гибельный рейс «Пересвета», будто нарочно, за тем, чтобы пролить потом свет на тайну взрыва корабля.
СТАРАЯ ФОТОГРАФИЯ. Этот снимок сделан за год-два до гибели Людевига. Немолодой, тертый жизнью человек в черном пальто. Подзапущенная борода. На голове форменный картуз с «крабом» морского яхт-клуба. Под навесом широкого кожаного козырька поблескивают металлические – грибоедовские – очечки. Глаза сквозь стекла смотрят чуть грустно, прямо и строго.
Старый яхтенный капитан, «яхтенный адмирал», как зовут его в шутку друзья, мастер спорта, конструктор деревянного судостроения, Дон-Кихот-ветроход…
«Вам мало было самим заниматься парусным спортом. Вы готовы были приобщить к нему весь мир», – писали друзья в почетном адресе по случаю 25-летия спортивной деятельности Людевига.
Во время Кронштадтского мятежа Людевиг гонял по льду Финского залива на буерах – ледовых яхтах, поддерживая связь красноармейских частей с Петроградом.
После гражданской войны он целиком отдался любимому делу: организовывал речной яхт-клуб, учил осоавиахимовцев, писал популярные брошюры, конструировал, строил… Он увлекся буерами, «чертогонами», как их в шутку называли в народе.
Его не очень-то понимали: уж очень диковинный спорт – мчаться по льду под парусами. Находились и такие, которые заявляли: буер – отрыжка буржуазного спорта, пустая забава аристократов. А этот неистовый чудак со всклоченной бородкой уверял всех, что буер надо взять на вооружение Рабоче-Крестьянского Красного Флота.
Никто тогда ни сном ни духом не ведал, что первый мешок муки в умирающий от голода Ленинград будет доставлен по льду Ладоги именно на буере. Буеристы первыми – еще по тонкому льду – произвели разведку будущей Дороги жизни. Обратно из Кобон в Осиновец они возвращались отнюдь не налегке – на платформы «чертогонов» были уложены мешки с драгоценной мукой. И позже, когда на лед, еще недоступный автомашинам, вышли санные обозы, ледовые яхты, обгоняя выбивающихся из сил коней, летели по глади замерзшего озера, перевозя в осажденный город тонны и тонны ржаной, пшеничной муки.
Скольким женщинам, детям-дистрофикам, раненым бойцам спас жизнь тот самый первый хлеб! Лишь конструктора Людевига не успели спасти его ветролеты. Он умер от голода в жестокую зиму сорок второго.
Его ученик, известный ленинградский яхтсмен Николай Евдокимович Астратов, сообщил мне в письме некоторые подробности:
«Быть может, он бы и пережил ту страшную зиму, но его обворовали. Из подвальчика на его огороде кто-то выгреб весь картофель…
Боже, какой был человек! Умный, добрый, радушный, глубоко интеллигентный. При нем не ругался даже наш шкипер, бывший боцман с «Громобоя». Николай Юльевич был гонщик от бога. Для нас он был больше чем тренер. Учитель!
И когда в отряд буеристов пришла его открытка с едва нацарапанным словом «Помогите», мы тут же собрали пакет с продовольствием. Саша Кукин встал на лыжи и двинулся в Новую Деревню. Увы, Людевига уже два месяца как не было в живых…»
А «чертогоны» старого романтика продолжали служить городу на Неве. И как служить!
Сбылось предсказание Людевига: Военно-Морской Флот взял буера на вооружение. По приказанию командира Ленинградской военно-морской базы контр-адмирала Ю. Пантелеева в самом начале первой военной зимы были сформированы два буерных отряда. Оснастили их тяжелыми буерами «русского типа», построенными по чертежам Людевига. Каждая из 19 ледовых яхт несла паруса площадью до шестидесяти квадратных метров. На решетчатой платформе размещались шесть – десять автоматчиков. Вместо десанта можно было брать пять-шесть мешков муки (400—600 кг). При хорошем ветре буер успевал за день сделать от четырех до шести рейсов (3500 кг муки – семь тысяч буханок хлеба – двадцать восемь тысяч накормленных по блокадным нормам людей).
Ходили буера и ночью, доставляя в город не только муку, но и медикаменты, патроны и даже бензин.
Участник тех героических рейсов ленинградский яхтсмен Николай Астратов вспоминал на страницах журнала «Катера и яхты».
РУКОЮ ОЧЕВИДЦА: «Приходилось перевозить и обессиленных голодом ленинградцев, часть – с детьми. С большим недоверием садились пассажиры на невиданный транспорт. И радостно благодарили, очутившись через какие-нибудь 20-30 минут на Большой земле».
Конструкторские разработки Людевига обеспечили Дорогу жизни самым быстрым транспортом: буера при попутном ветре развивали скорость до 80 километров в час. Их так и называли – ветролеты.
Буеристы отряда зимней обороны ходили и в разведку, и в дозоры, доставляли боевые донесения… Вступали в рисковую игру с немецкими батареями и даже самолетами – выручали скорость, маневренность, сноровка шкотовых и рулевых…
«В блокадные зимы буера хорошо послужили флоту. Может, стоит отыскать или воссоздать буер тех лет? – вопрошает бывший начальник отряда зимней обороны В. Чудов. – Может, стоит установить его на пьедестал, скажем, в Центральном яхт-клубе города? Ведь это еще одна страница военной истории Ленинграда, и страница славная!»
Конечно, стоит… Только не забыть бы при этом назвать и имя конструктора – Николая Юльевича Людевига, матроса-охотника с «Пересвета».
Лион. 1930 год
Врангелиада забросила контр-адмирала Иванова-Тринадцатого во Францию. С женой, двумя сыновьями и дочерью он сразу же оказался на мели. И если бы не случай, который свел бывшего командира «Пересвета» с капитаном 1-го ранга Бенуа д’Ази, приятелем по стоянке в Порт-Саиде, где тот командовал французским броненосцем, семейству Ивановых пришлось бы весьма туго.
Бенуа д’Ази посоветовал перебраться в Лион, на свою родину, и снабдил адресами людей, могущих помочь с жильем и работой. Так Иванов-Тринадцатый до конца дней своих осел в «шелковой столице» Франции.
Иванов-Тринадцатый работал в местном ломбарде – сначала приемщиком вещей, потом счетоводом. Хозяину ломбарда, отставному сержанту колониальной полиции, льстило, что у него под началом настоящий русский адмирал. Порой, куражу ради, он покрикивал на «их превосходительство» и грозил увольнением.
В мае тридцатого года в окошечко ломбарда заглянул смуглый узкоглазый человек.
– Могу ли я видеть контр-адмирала Иванова-Тринадцатого?
– С кем имею честь? – вопросом на вопрос ответил приемщик вещей с замысловато изогнутыми усами.
Посетитель представился сотрудником японского консульства в Лионе и передал приглашение на званый ужин. Он же рассказал, как найти консульство: площадь Толозан, дом с гербом в виде золотой хризантемы.
Только за столом, накрытым в японском вкусе, Иванов-Тринадцатый понял, что его пригласили на празднование годовщины «победы в Цусимском проливе». Он уже хотел встать и уйти, но тут японский консул весьма церемонно преподнес ему шелковый Андреевский флаг.
– Япония умеет чтить мужество своих бывших врагов, – сказал консул. – Этот флаг изготовлен из японского шелка в знак уважения к последнему командиру «Рюрика».
Иванов-Тринадцатый подарок принял. Спустя три года сине-крестным полотнищем флага накрыли тело последнего командира «Рюрика» и «Пересвета»… Его зарыли на загородном сельском кладбище. И хотя на надгробии и выбито его имя, его никогда не прочтут соотечественники. Они сюда не приходят…
Мурманск. 1986 год
Я стоял на палубе рейсового катера, резавшего гладь Кольского залива, как вдруг навстречу – курсом в Баренцево море – вышло из-за скалистого островка могучее судно с высокой современной рубкой, с явно ледокольным развалом бортов. Низкое предвесеннее солнце золотило славянскую вязь на корме – «Пересвет».
Ледокол «Пересвет» шел на Новую Землю. Шел он из Мурманска – оттуда, куда не смог дойти его тезка-крейсер.
То было обыкновенное флотское чудо, когда погибший корабль воскресал в новом судне.
«Пересвет» воскресал не впервые. Это имя носило до 1918 года сторожевое судно, переименованное в «Борец за коммуну». «Пересвет»-«Борец» воевал на гражданской и захватил три года Великой Отечественной.
Красный флаг реял на гафеле нового «Пересвета».
А что же «Пересвет» порт-артурский и порт-саидский? Его останки так и покоятся на дне Суэцкого залива.
Жарким летом 1974 года к берегам Египта пришли, повторив путь старого броненосца, тральщики Краснознаменного Тихоокеанского флота, пришли по просьбе египетского правительства, чтобы обезвредить в Суэцком заливе минные поля, выставленные израильтянами. И снова громыхнул взрыв и вздыбились вода и пламень у борта одного из тральщиков. И снова моряки-тихоокеанцы геройски спасали корабль. И спасли. И разминировали залив.
Увы, спустя десять лет в этом горячем районе снова загремели таинственные взрывы. Неизвестные террористы выставили в Суэцком канале и Красном море мины, на которых за полтора летних месяца 1984 года подорвалось восемнадцать судов из четырнадцати стран. На сей раз коварные воды канала очищали американские вертолеты-тральщики.
Часть третья
СУДЕБ МОРСКИХ ТАИНСТВЕННАЯ ВЯЗЬ
Глава первая
СМЕРТЬ ФЛОТОПИСЦА
Ленинград. 1942 год
Три человека из неведомого мне поколения – Домерщиков, Ларионов, Людевиг… Никто из них не был выдающимся морепла вателем, государственным деятелем, исторической фигурой. Обычные люди необычного времени, вобравшего в себя четыре войны и три революции, стык веков и перелом эпох…
И как тут не вспомнить вещие слова Достоевского: «Никакое воображение не придумает вам того, что даст самая обыкновенная жизнь».
Это только кажется, что простые смертные исчезают бесследно. Стоит только очень захотеть, и канувшая в Лету жизнь всплывет и пройдет перед твоим взором причудливо-таинственной лентой – от начала до конца.
Мне было крайне важно узнать, какими были мои герои в свои последние дни и какими были дни, последние в их жизни.
С Ларионовым получилось довольно просто. Сотрудник Централь ного военно-морского музея Владимир Михайлович Сафонов, узнав о моем поиске, отодвинул какой-то стенд, открыл в толстой стене небольшую железную дверь, ввел меня в просторную, но глухую комнату без окон – не то каземат, не то камеру, – заставленную шкафами, моделями атомных подводных лодок, рамами картин, не нашедших себе места в экспозиции. То был загадочный и запретный спецхран музея, его секретная часть… Порывшись в одном из своих ящиков, Сафонов, бывший морской авиатор, положил передо мной тетрадь в черном клеенчатом переплете. То был «Вахтенный журнал» музея, который вел в первую – самую суровую – блокадную зиму ученый секретарь Леонид Васильевич Ларионов. Вел при свете коптил ки, негнущимися от холода и дистрофии пальцами.
Страницы этой воистину героической летописи были по-ко рабельному разбиты на три графы: дата, метеообстановка, случаи…
РУКОЮ ОЧЕВИДЦА: «3 декабря 1941 г. Ветер 6 баллов, т-ра – 12 °С. Свет в музее не горел. Сильное сотрясение здания музея от близко взорвавшихся бомб. 5.12.41. Делал доклад о научной работе. 7.12.41. Фактически перестали ходить трамваи.
Отдан выговор в приказе уборщицам Б. и Г. за опозданияна службу.
Переплетчик сдал альбом с наклеенной передвижнойвыставкой. 9.12.41.
У столяра А. Смирнова умер брат от дистрофии. Гроб делали в музее.
Подписка на военную лотерею – 20% от оклада.
11.12.41. В 3 часа падение снаряда в воду у Дворцового моста. Сильное сотрясение музея.
20.12. Пришел библиограф Густомесов. Весь желтый, опухший, блуждающие глаза – дистрофия. Начальник разрешил ему переночевать в музее, так как у него было мало сил, чтобыдойти до квартиры на улице Чайковского.
22.12. Воскресенье. Обстрел Петроградской стороны, Зверинской улицы. Снаряд попал в дом в шестидесяти шагах от дома №2, где живет Ларионов. У него 3 раза выбивал стекла.
23.12.41. На улицах стали появляться трупы людей, умерших отдистрофии. Милиция не успевает убирать. Густомесов с 20.12. так и лежит в музее. Через политотделвыхлопотал разрешение отправить его в один из морскихгоспиталей.
У некоторых сотрудников – куриная слепота, неумениеориентироваться в темноте.
25.12.41. – 10 °С. Ночью, в 2 часа, умер Густомесов. Гроб сделалмузей. Типикин уличен в воровстве дров. Квартиру Ларионова залило водой из фановых труб. Прибавили хлеба со 125 до 200 гр.
6.1.1942 г. – 8°С. Умер пожарный Мицинок.
25.1.1942 г. Женщина, которую в субботу приняли для обогрева в дежурной комнате, умерла в ночь на воскресенье. Ни врача, ни милиции вызвать не удалось. Труп до сих пор лежит в музее.
Отогрели одного мальчика и женщину, а то бы они по гибли».
Записи в «Вахтенном журнале» обрывались 30 января 1942 г. Проставлена только эта-последняя – дата. Через шесть дней Ларионов умер от истощения и цинги. Но сохранился его личный дневник, в котором описаны эти последние дни.
«29 января, четверг, 1942 г.
Спал крепко, но мало. В 9 ч. 30 мин. поднялся. Мороз сразу стал -12°С, и показалось легко. Но в Провиантском переулке упал, сильно расшибся. Пришел в музей, взял у Токаржевского подписанные бумаги и сдал ему вахтенный лист за вчерашний день. Пошли в столовую к 11 часам. Директор начал пакостить:вдруг запер дверь с улицы. Все мы стучали – без ответа. Метель, ветер…
У меня был талон только на суп. Суп оказался без соли. Хлеба не привезли, а если привезут, то только для Академии наук. Пошли к директору. «Дам вам хлеб, но достаньте мне свечи у Токаржевского». Взяточник!
Пошел в госпиталь № 7. Заболели сестры Яковлевы. Долго искал операционную. Там мне впрыснули 10 кубиков глюкозы и 1 куб. кислоты.
Пошел к военкому. Тот потряс меня. Угостил тарелкой – глу бокой – кислой капусты с луком и постным маслом и стаканом компота из абрикосов – сладость! Я благодарю, а он говорит: «Надо вам помочь!»
От него в столовую. Опять не пускают, но достучался. Хлеба так и не привезли. Пришел в музей и очень огорчил этим Токаржевского и Невскую (сотрудницу музея). Взял ее карточку и пошел домой – надо лежать после впрыскивания. Пришел затемно. Ни Марусе (бывшая домработница) до 11 вечера не удалось получить хлеб, ни мне, ни Невской.
Лихорадило. Выпил «кофе» и уснул.
Пришла Е. К. Леонтьева (Елизавета Карловна, врач-хирург, друг нашей семьи), променяла у Ани 250 гр. отрубей на 1/2 литра керосина.
Е. К. говорит, что на аэродром доставлено много продуктов, но их не могут вывезти – нет транспорта.
Идут слухи о взятии Пскова и Новгорода. А радио 5-й день молчит, газет нет.
Пятница, 30.1.42…»
Чистый лист.
Сын продолжил дневник отца, как продолжил и его дело – историка флота. Дальнейшие записи сделаны рукой Андрея Леони довича Ларионова.
«31 января 1983 г. Вот уже сорок один год нет на свете моего отца. Недавно среди бумаг моей матери, Ларионовой Веры Андре евны, умершей 11 сентября 1976 г. от рака, я нашел несколько писем, отправленных из блокадного Ленинграда на Урал большому другу нашей семьи Ольге Викентьевне Петрусевич. Письма эти она вернула маме в начале 1970 г., в один из своих приездов в Ленинград из Куйбышева, где живет еще и поныне (ей 90-й год).
В письме, датированном 23 ноября 1942 г., я прочитал скупые строчки о гибели отца: «Мы с Андреем остались одни-одинешеньки на белом свете. Нянюшка умерла 6.1, Леонид 6. II, бабушка и наша домработница Маруся – обе 7. IV. Бабушка – дома, Маруся – в больнице. Бедная бабушка ужасно мучилась 2 месяца, была больна жутким поносом… Такая она была хорошая всю жизнь – за что ей такой тяжелый конец?
А нянюшка и Леонид – оба тихо заснули.
Нянюшка, та хоть болела, подряд три воспаления легких, а Леонид уснул после завтрака, чтобы уже никогда не проснуться. Умер он, видимо, от сердечного припадка, но, конечно, был очень истощен, и у него была цинга. Я до сих пор не могу примириться с этой нелепой смертью, так она была неожиданна и внезапна!…»
Предельно скупые строчки материнского блокадного письма заставили меня вспомнить с возможными подробностями те страшные февральские дни… Потеря отца, которого я очень любил, хотя и доставлял ему много огорчений, произвела на меня настолько сильное впечатление, что все связанное с его последними днями неизгла димо врезалось в мою память…
…Первые дни февраля 1942 года отец плохо себя чувствовал. Истощенный до предела, он постоянно жаловался на боль в ногах. От цинги у него по икрам пошли страшные красные пятна – пред вестники язв… Кроме того, он часто жаловался на боли в сердце. Но, несмотря ни на что, отец почти ежедневно брился, пристраиваясь либо у коптилки, либо у уцелевшей форточки. Остальные стекла были выбиты снарядом, попавшим в наш дом, и их место заняла фанера.
В первых числах февраля отец собрался в музей за газетами и попросил меня его сопровождать. Видя, как ему плохо, и боясь за него, я пошел с ним, хоть очень не хотелось вылезать на треску чий мороз. Выйдя на заваленную сугробами улицу, мы пошли таким образом: я впереди, отец сзади, положив мне руки на плечи. Так, потихоньку мы добрались до музея. Там отец зашел в дежурку, помещавшуюся в подвале, сел за стол и при свете чадящей коптилки стал писать какие-то бумажки. Время близилось к обеду. Из музея мы двинулись в академическую столовую, где долго ждали тарелки дрожжевого супа и чашки желе из морской капусты с сахарином. Для меня тогда это было величайшим лакомством. Из столовой с трудом доползли до военного госпиталя № 7, помещавшегося на Биржевой линии, в доме нынешнего ГОИ – Государственного опти ческого института. Меня внутрь не пустили, и я ждал отца в про ходной, греясь у стоявшей там «буржуйки». Уже затемно мы, наконец, добрались до дома.
Вечером 5 февраля дома шел разговор о том, что завтра нам с отцом снова предстоит идти в госпиталь № 7 читать лекцию раненым.
Утром 6 февраля мама всех разбудила и, покормив «завтраком», ушла добывать какую-нибудь еду.
Мы жили в то время все в одной – самой большой (24 кв. м) – комнате, уставленной вдоль стен кроватями и диванами. На них располагались: бабушка Мария Ивановна, уже не встававшая от истощения со своей огромной кровати с никелированными спинками; у стенки напротив спал обычно отец на кровати красного дерева; в головах у бабушки стоял диван нашей бывшей домработницы Маруси. Я же обычно спал на раскладушке-сороконожке у самой печки.
В то утро в комнату холод пробрался необычно рано, и я отпра вился на ледяную кухню взять дров и наколоть лучинок. Растопив круглую железную печь в комнате, я стал будить отца, зная, что нам предстоит поход в госпиталь № 7. Это было уже в 11 часов утра… Бужу его, а он не только не дышит, но и уже холодный. Я хотел закричать, но сдержался, боясь напугать бабушку. Мы все старались беречь ее от волнений. Положил руку отца, одетую в перчатку, ему на грудь и пулей вылетел на кухню. Там и затих от горя. Мне шел четырнадцатый год…
В кухне я дождался маминого прихода. Она не поверила, отца уже нет в живых. Побежала в комнату, бросилась к нему и стала его трясти, пытаясь разбудить. Попробовали растереть ему грудь, но все это было уже явно бесполезно. Опомнившись, она послала меня за Елизаветой Карловной, врачом-хирургом, жившей на 5-м этаже нашего дома, и та сразу же спустилась к нам. Осмотрев отца, она констатировала внезапную смерть от остановки сердца.
Когда бабушка поняла, что ее сына уже нет, она не заплакала, а из последних сил приподнялась на своей кровати, чтобы получше разглядеть его в последний раз. До сих пор остались у меня в памяти ее глаза, наполненные беспредельным ужасом.
С помощью Елизаветы Карловны мы перетащили отца в соседнюю, нетопленую комнату, где одели его в синий морской китель с «золотыми» пуговицами и положили у окна на составленные стулья. Папа получил этот китель незадолго до войны, очень его любил и гордился тем, что снова может носить его спустя почти 20 лет.
Начались печальные хлопоты с оформлением свидетельства смерти, полученного мамой с большим трудом только 8 февраля. Подобие гроба сбил из кухонного шкафа татарин-дворник за пачку папирос и две пайки хлеба.
Рано утром 10 февраля мы поставили гроб с телом отца на детские саночки и отвезли на Серафимовское кладбище. Повезли вчетвером – Елизавета Карловна, мама, Маруся и я. Везли долго. Сначала по Пушкарской и Зеленина, затем по Крестовскому и Каменному островам. Перейдя по льду Большую Невку, попали наконец, на кладбище. Вся дорога от ворот кладбища до церкви была усыпана покойниками, брошенными людьми, сумевшими довезти их, но не сумевшими предать их промерзшей земле. Около церкви высились целые штабеля мертвецов выше человеческого роста. Этих доставляли на машинах из городских моргов. Нам повезло. Маме удалось уговорить какую-то мужеподобную кладбищенскую тетку вырыть могилу. Та согласилась захоронить отца за двухдекадный паек его хлебной карточки.
Погребли отца на 16-м участке Серафимовского кладбища под раскидистой черемухой».
Так закончилась жизнь бывшего младшего штурмана броненосца «Орел», героя романа «Цусима», бывшего каперанга, командира яхты морского министра, ученого секретаря Центрального музея РККФ и историка отечественного флота Леонида Васильевича Ларионова. Чем жил Ленинград в день смерти одного из сотен тысяч своих сограждан? Я отыскал в книге «Блокада день за днем» дату 6 февраля 1942 года.
РУКОЮ ОЧЕВИДЦА: «6 февраля 1942 г., пятница.
…На металлический завод привезли подбитые танки. Их доставили на 13 платформах. Рабочих же в 19-м цехе, где должны ремонтироваться прибывшие с фронта машины, насчитывается в 10 раз меньше, чем их было в ноябре 41-го. Начальник цеха А. Ф. Соколов разослал больным рабочим повестки, в которых говорилось:
«Товарищи! Явитесь на работу по получении повестки. Поступил срочный фронтовой заказ… Немедленно явитесь!»
Повестки развез нарочный, посаженный на пикап.
И вот в цехе стали появляться едва передвигавшиеся, ослабевшие рабочие. Мастера Задворного, кстати, пришедшего на работу с женой и сыном, водили под руки. У рабочих Семченко, Васильева, Добрецова, да и у многих других, не хватало сил взобраться на танк. Прикрепленные к ним члены танковых экипажей подсаживали обес силевших рабочих. Восстановление машин, в которых так нуждался фронт, началось…
Ленинград жил и боролся».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.