Текст книги "Надежда – мой компас земной"
Автор книги: Николай Добронравов
Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 5 страниц)
Дальнее эхо электрогитар
Мы расстанемся. Решенье наше твердо.
Все, что было – это было, как во сне…
Мы и сами, как прощальные аккорды,
Растворимся в наступившей тишине.
И одеты, и причесаны по моде,
Есть раскованность и фирменная стать…
Не успеешь оглянуться – все проходит,
Не догнать, не осознать, не удержать.
К полюсу юности не возвратитесь!
Ветры умолкнут. Стихнет пожар.
Где ты сегодня, джинсовый витязь,
Дальнее эхо электрогитар?
Мы останемся на дисках и на пленке…
Может, музыки кончается запас,
Может, наши длинноногие девчонки
Стали больше, чем поклонницы, для нас…
Кто там тянется на сцену нам на смену?
Как и мы, как будто, тоже вчетвером…
Словно песни, мы легки и современны.
Мы не плачем. Мы смеемся. Мы поймем.
Ах, друг друга за измену не браните!
Рвется искренней привязанности нить…
Только старые гитары сохраните,
Если трудно будет сердце сохранить…
«Дорогие мои! Отложите в сторонку гитары!..»
Дорогие мои! Отложите в сторонку гитары!
Снова вместе мы все, – и друзья, и подруги мои…
Вспомним эхо дорог и сердец золотые пожары,
все, что видели мы на просторах певучей земли.
Помнишь ночь у костра, – как легко все вначале казалось!
Только позже был снег. Улетающих птиц голоса…
Мы открыли свой путь. Мы с тобой побороли усталость.
Зори огненных звезд нам на жизнь открывали глаза.
Сколько броских афиш! В моде – рок и старинное ретро.
Только песня есть жизнь, как ее ты теперь ни зови.
Много стереолент. А сердечность встречается редко.
Скоротечен успех. Далеко до вершины любви.
Нам в дорогу пора. Гаснет небо концертного зала.
Бродят ветры в тайге. Ищут свет маяка корабли.
Кто-то помнит меня… Начинается песня сначала.
На земные ладони большие туманы легли…
«Мне говорили поисковики…»
Мне говорили поисковики,
что раскапывать давние тайны умеют, –
трудно останки погибших найти,
узнать имена их гораздо труднее.
Редко найдешь документы солдат
в старых окопах, в безвестных могилах…
Фронтовики рядом с сердцем хранят
крестик, кисет, фотографии милых.
Встретится вдруг комсомольский билет,
пулей пробитый, зáлитый кровью…
Нет документов, как правило, нет
даже в планшетах у изголовья.
Впрочем, бывает, в шинели найдем
писем страничку друзьям и знакомым,
или в кармане найдем потайном
весточку сыну из дома родного…
…Как-то однажды, довольно давно,
мы отыскали бумажник солдата.
В нем – неотправленное письмо.
Адрес там. Имя. Фамилия. Дата!
И представляете, в этом письме
(письмо-треугольничек с фронта, без марки)
не жалобы и не проклятье войне,
а приветы родным и… на песню заявки!
Мол, просим мы вас, дорогие мои
(простите, что, может быть, вас беспокоим…),
услышать хотим: «Соловьи! Соловьи!» –
песню, что слышали мы перед боем.
В ту страшную пору военных невзгод
какие шли с фронта заявки:
«Пусть снова Бернес наш любимый споет –
“Не спишь ты у детской кроватки…”»
«Исполните песню “Ночь коротка…”» –
до слез эта музыка тронет…
И вновь мне покажется – Ваша рука
лежит у меня на ладони…
Ах, в русскую песню стреляли враги.
Но слово – не пуля, а золото!
И пели и плакали фронтовики
про «девушку с нашего города».
…Умолкла давно тех сражений страда.
Свет дней тех далеких неярок.
Не сможем исполнить уже никогда
несбывшихся этих заявок.
Лишь только тогда, в окруженьи врагов,
пришло озаренье сквозь вьюги и ветер
сказать «до тебя мне дойти нелегко», –
четыре шага здесь, на фронте, до смерти.
Бомбежка и взрывы, и море огня,
и вся наша жизнь – только кровь и страданье.
Но песня, но стон, но мольба – «Жди меня!»
звучало над родиной, как заклинанье.
…Спокойные годы на землю пришли.
И солнце спокойную жизнь освещало.
Но больше такая сила любви
поэзию в мире не посещала.
«Сказал мне великий Расул…»
Сказал мне великий Расул:
Ты все же, мой друг, перебрал,
когда под восторженный гул
всерьез о хоккее писал.
Да разве та шайба сильней
бесстрашной, разящей строки?
Нет! Трус не играет в хоккей.
Но трус и не пишет стихи.
Пойми: с тиранией вождя
и мне приходилось не раз
бороться, себя не щадя…
А думают люди о нас:
вся жизнь у поэта – о’кей!
Сиди, дивиденды стриги.
Нет! Трус не играет в хоккей.
Но трус и не пишет стихи.
Поэты наносят удар
сановным вельможам в лицо.
А подлинный свой гонорар
они получают свинцом.
Пускай твой споткнулся Пегас,
пускай прежней свежести нет,
но если ты струсил хоть раз,
то, значит, – увы! – не поэт…
За правду, за смелость идей
поэту прощают грехи…
Да. Трус не играет в хоккей.
Но трус и не пишет стихи!
Открытие памятника Расулу Гамзатову
Здесь не было ни солистов,
ни пышного караула.
Здесь просто открыли памятник
сошедшему с гор Расулу.
Здесь, рядом с Подколокольным,
талантливая округа.
Здесь мы, совсем молодые,
читали стихи друг другу.
Здесь мы поражались рифмам,
как в Бога, поверив в слово.
Здесь были мы с Мишей Львовским,
с Вадимом Коростылёвым.
Простой уголок столицы…
Теперь это место свято.
Теперь здесь друзей встречает
великий Расул Гамзатов.
В столице в разгаре лето…
Бульвары в листву одеты.
Поэтов на свете много,
а он был звездой поэтов.
Он снова улыбки дарит
и молодым и старым.
И мудрости дух витает
над этим родным бульваром.
Изысканней стали рифмы,
и слово – острей кинжала.
И снова в Москве торговой
поэзия зазвучала.
А песни – краса России
и те, что еще не спеты, –
они закружились в небе
над памятником поэту.
И нам, чтобы жить по чести, –
не сгорбленно, не сутуло,
давай поклянемся в этом
у памятника Расулу.
Чтоб дружбу народов наших
Отчизна себе вернула,
пускай обнимутся люди
у памятника Расулу.
Влюбленным дается право
в наш век воскресить планету…
Свидания назначайте
у памятника поэту.
На возрожденье счастья
надежда опять сверкнула…
Смотрите, – играют дети
у памятника Расулу.
Чтоб подлое наше время
и нас с тобой не согнуло,
давай стихи почитаем
у памятника Расулу!
«.Мне теперь советоваться не с кем…»
Мне теперь советоваться не с кем.
А ведь я давно уже привык
к замечаньям и сужденьям резким
в адрес песен, передач и книг.
Марк Лисянский и, конечно, Роберт
в памятных беседах «на двоих»
прямо говорили, что коробит
их в стихах моих да и чужих.
А какие точные советы
Долматовский страждущим давал!
Он – профессор был среди поэтов,
он других учил и опекал.
Сам советовался в чем-то и со мною,
но с высот своих военных лет
отметал чужое, наносное,
несамостоятельный сюжет.
Замечал, что сделано небрежно,
а листая признанный журнал,
как грустил взыскательно и нежно,
как он беспощадно хохотал!
И когда сегодня где-то в полночь
не дается стих или рассказ,
ах, мой милый, дорогой Ароныч,
как мне не хватает Вас сейчас!
…Перестал быть выспренным и дерзким.
Новорусский вызубрил урок.
Мне теперь советоваться не с кем.
Мой Пегас угрюм и одинок.
«Неправда, что нынче поэзии нету…»
Неправда, что нынче поэзии нету,
что с уходом Андрея пришел ей конец.
Просто нынче у нас не читают поэтов
и полно не лиричных, а практичных сердец.
Новый миропорядок установлен юнцами.
Прагматизм беспощадный вместе с ними вершим.
Объясненья в любви хороши в наши дни не стихами,
а счетом в сбербанке, пускай небольшим.
Интернет открывает простор дилетантам.
Правда, в книгах иных, что пока издают,
есть отдельные строчки, что согреты талантом,
есть любовные песни, что и нынче поют.
Но когда эти книги теперь открываешь,
пробирается к сердцу невольная дрожь, –
поражаешься, скольких поэтов не знаешь,
да и тех, кого знаешь – не узнаешь.
«В отечестве пророков нет…»
Памяти Ю. Силантьева
В отечестве пророков нет.
И было все обыкновенно:
мотор. Подзвучка. Полный свет.
И у оркестра – третья смена.
И в зале нет свободных мест.
Софитов огненные жала.
И дирижерский точный жест,
провозглашающий Начало.
Да, было все, как сотни раз…
Сменялись, словно дни недели,
певцы и песни. Телеглаз
следил за сценою, где пели
кумиры наших прошлых дней
и те, что нынче знамениты.
И только сердцу чуть тесней
в груди. И жалили софиты
острее. Барабан гудел
сильней. Заканчивались сутки.
И в этот миг Кобзон запел
о том, о малом промежутке…
А дирижер все примечал:
что «до» должно быть чуть повыше,
что вдруг затих беспечный зал.
Но он (как странно!) не расслышал.
что это все в последний раз,
что скоро кончится усталость,
что жить ему всего лишь час
на этом свете оставалось.
В отечестве пророков нет.
Но завтрашней не будет ночи…
Всем людям на земле поэт
и жизнь и гибель напророчил.
О, этих образов и слов
испепеляющее пламя!
И вечный зов, солдатский зов,
зов, изреченный журавлями…
Да. Песня нас переживет.
И мы на это не в обиде.
Но кто-то в зале вдруг всплакнет,
как после, там, на панихиде,
морозным утром. А пока
ждет хор торжественного знака.
И поднимается рука
перед последнею атакой.
Нацелен в будущее взгляд.
Исполнен верою всегдашней.
А журавли уже летят
почти над самой телебашней…
Осталось несколько минут.
Сойдясь в мгновенья роковые,
его во тьме, в кулисах ждут
с ушедшими еще живые.
Со сцены вынесут его.
Солдатик, тот, кто всех моложе,
солист ансамбля МВО,
маэстро на шинель уложит…
Останутся в строю бойцы,
неразмагниченные нервы.
непокоренные певцы,
останутся и боль, и вера,
из этих лет, из этих бед
не извлеченные уроки…
В отечестве пророков нет.
Но в песне есть свои пророки.
Прощание с песней
Постойте… одно мгновенье…
мне ваше лицо знакомо.
Мне чудятся всхлипы скрипок,
нарядный Колонный зал.
Конечно, ведь мы встречались
в концертах и даже дома.
Что ж вы молчите, Песня?
Песня, я Вас узнал.
Ах вот что… Я понимаю…
Ваших кудрей рефрены
сегодня уже не модны
и в блесточках – примитив,
и платье… оно банально
для телека и для сцены,
в отделке преобладает нынче другой мотив.
Вы усмехнулись, Песня…
Значит, не в этом дело?
Да, да… я припоминаю…
Вас кто-то зазря ругнул.
Какой-то корреспондентик
(как всем показалось – смело)
на Ваше происхожденье в статье своей намекнул.
Мол, несколько первых тактов
бестактно на шейк похожи,
законны ли в данном случае
родительские права?
Стали на вас коситься,
стали искать дотошно,
кто сочинил мелодию,
кто написал слова.
Судили-рядили, помнится,
почти три недели кряду,
а после и композитор надолго в больницу слег,
поэт сделал вид, что занят,
он презирал эстраду,
Вашей судьбой заняться не захотел, не смог.
Так, значит, Вы пели, Песня,
боль сердца превозмогая!
Все правильно.
Кто опáлен – и подлостью опалён.
Простите, что опоздало это мое признанье,
но если б Вы знали, Песня,
кáк я был в Вас влюблен!
– Милая, что вы плачете? –
Она на меня взглянула осколками голубыми радостей и обид,
ладошку свою – ледышку доверчиво протянула:
«Последнее время что-то меня иногда знобит.
А многие, – прошептала, – думают: я… с приветом.
Смотрите… вокруг смеются… Оставьте меня одну.
Спасибо, что не забыли. А в общем-то, песня спета».
И голос ее напомнил надтреснутую струну.
Воспоминанье о театре
Нам с детства твердят, что мечта не изменит,
лишь только погромче себя объяви…
Но кончилась юность, и память о сцене,
как горькая повесть о первой любви.
Партер, погруженный во тьму, затихает…
звук флейты… Чуть свет – и у ваших я ног.
И снова бессмертными, злыми стихами
клянусь, что я жить без отчизны не мог.
В мерцанье софитов, скупом и неярком,
рождаются сумерки зимнего дня,
и Софья, стихам вопреки и ремаркам,
целует, целует, целует меня!
И, старый дурак, как я вновь опечален,
что это случается только во сне…
Но утром, в подъезде товарищ Молчалин
с портфелем в руках улыбается мне…
«Как много я метался и скитался!..»
В 1950 году диплом об окончании Школы-студии МХАТ мне подписала О.Л. Книппер-Чехова
Как много я метался и скитался!
Но отчего, и сам я не пойму.
Пусть гостем, посторонним, я остался
на даче Книппер-Чеховой в Крыму.
Я там бывал немного и недолго.
Всего, наверно, пару вечеров…
Но в сердце эта музыка осталась.
Со мной всю жизнь тот отдаленный зов.
…Я помню, как Нейгауз, сняв перчатки,
(он был в перчатках в эту-то жару!)
скользнул по клавишам, – мол, все ли тут в порядке? –
чуть-чуть ссутулился и начинал игру.
Я помню, нет, не просто эти звуки.
а образ Музыки, возникшей предо мной.
Его сосредоточенные руки,
и взгляд его, суровый и простой.
Нам всем налили крымского муската…
Он помолчал немного и сказал:
«Вообще-то я люблю эту сонату,
но Слава Рихтер лучше бы сыграл.
Да он с утра ушел сегодня в горы…
Друзья! О чем мы с вами спорили вчера?»
И снова начинались разговоры
о музыке, театре до утра…
Олег Ефремов с Лилей Толмачевой…
Они здесь были больше, чем свои…
А их мечта, их «Современник» новый
еще рождался в муках и любви…
Они по жизни поднимались в гору.
В ту пору всё, казалось, впереди…
Они и вправду были режиссеры
прекрасного и трудного пути.
Свое искусство празднично-печально
они несли в театре и кино.
Как это все промчалось моментально!
Как это было призрачно давно!
В эпоху всероссийского упадка
Ефремова никто не заменил.
Себя искусству отдал без остатка.
Прожить подольше не хватило сил.
…Со мной навечно то осталось время,
и все его герои наяву.
Раневской разоренное именье…
Я в той далекой ауре живу.
Должно быть в человеке все прекрасно,
я верю, верю в это до сих пор.
Хотя сейчас цинично и бесстрастно
Лопахин учинил такой разор,
что в пьесе и не снилось Ермолаю…
Я с новыми купцами не дружу.
Своей любви былой не изменяю
и к Прозоровым в гости захожу.
Пускай душа ко злу непримирима,
Серебрякова выходки терплю.
И женщину по имени Ирина,
как Тузенбах, без памяти люблю.
Но Чехов нынче так осовременен,
что чайка превратилась в воронье
и ключ от правды мхатовской потерян,
и в жизни нынче царствует ворье.
Теперь любовь и музыка другая.
Спектакль порою – не спектакль, а срам.
Всё в клочья растащили, разодрали.
Добро б еще, как МХАТ, напополам…
Тузенбах
Своих ролей – увы! – не получили…
Таких актеров в мире большинство.
Мы роли эти с юности учили…
Осуществить мечту не повезло.
Из театра я ушел не из-за страха
переходить на роли стариков.
Я понял: не сыграть мне Тузенбаха
в мельканье пьес и смене худруков.
Уход со сцены был не без печали.
Но долго не преследовала боль.
Я начал дома репетировать ночами
ту близкую мне чеховскую роль.
Я репетировал, меняя мизансцены.
Я грим свой перед зеркалом искал.
Текст роли знал я назубок. Военный
оркестр все реплики мои сопровождал.
Я сам себя на эту роль назначил.
Я знал: признанья только в ней добьюсь.
Пусть не на сцене – так или иначе
я в Тузенбаха перевоплощусь.
Но не сбылось, что грезилось вначале.
Черствели наши хрупкие сердца.
И в жизни мы себя не доиграли…
Себя не воплотили до конца!
Ушло от нас, что дорого и свято.
Несыгранная роль – не самоцель.
Все жизнью проверяется. Но я-то
Соленого не вызвал на дуэль…
Мой зритель
Я в ТЮЗе играл характерные роли.
Порой и героев. Старался, как мог.
А рядом, в недавно отстроенной школе,
по вторникам вел театральный кружок.
В репертуаре был Гоголь. Конечно, Островский.
Мы в ТЮЗе играли Виктóра Гюго.
Знал каждый, наверное, школьник московский
сонеты Шекспира. И пьесы его.
Считалось позорным быть пошлым невеждой.
Был в моде не Поттер, а Хемингуэй.
И первой влюбленности спутником нежным
был русский крестьянин Есенин Сергей.
Ах, милый мой зритель – воспитанник ТЮЗа,
поклонник Натальи Ильиничны Сац…
Ты вырос и стал гражданином Союза,
построил КАМАЗ, космодромы и Братск.
Не всем вам живется легко и красиво.
Но кто-то, поставив успех на дыбы,
как Гарик Леонтьев из тюзоактива,
стал гением трудной актерской судьбы.
Мой зритель был автором дерзких проектов.
Учил и учился. И в Космос взлетал.
Всей силой взрывной своего интеллекта
свободу в России построить мечтал.
Не вышло, друзья. Не сбылось, к сожаленью.
В раздумиях тяжких я сам нахожусь.
Но даже в минуты твоих поражений
тобою, мой зритель, я нынче горжусь.
…Иные теперь у Москвы малолетки.
Растим их «без комплексов». И без затей.
По радио – визг «Музыкальной рулетки».
В киосках игра «Казино для детей».
А помнишь…
А помнишь…
когда мы из школы однажды пришли,
как яблони в нашем саду расцвели.
А помнишь…
и драки в том классе, и гам.
Но совесть учили тогда по слогам.
А помнишь…
зима в 43-м была голодна,
но даже в России случалась весна.
А помнишь…
как люди в промозглую вьюгу
не злились, а ласковы были друг к другу.
А помнишь…
притих переполненный зал.
Качалов барона во МХАТе играл.
А помнишь…
вон там, на пригорке росла ежевика.
А мы состоялись без шума и крика.
А помнишь…
как страшно нам было вначале.
Но книги печатались. Песни звучали.
А помнишь…
негромкую радость, прекрасную грусть.
Как люди читали стихи наизусть!
Нет… Знаешь…
наверно, все было не так.
Я все это выдумал, старый дурак.
В том нашем саду все давно отцвело.
Здесь не было счастья. И быть не могло.
Тридцатые годы
Плевать на богатство и моды!
В футболке, по горло в пыли,
шагали тридцатые годы
дорогами юной земли.
Я помню военные марши
и добрый утесовский джаз…
И все-то нам было нестрашно,
все солнечно было у нас.
В коммуну неслись ошалело
глядящий с экрана Чапай,
и летчики в кожаных шлемах,
и алый, как знамя, трамвай.
А в сердце – плакаты, парады
и первый щемящий испуг, –
нас утро встречало прохладой
уже недалеких разлук.
«С тридцатых годов – непросохшие слезы…»
С тридцатых годов – непросохшие слезы.
Людей забирали обычно чуть свет.
И тройка судила, читая доносы,
листая страницы бесстыжих клевет.
О сроках тюремных вещали куранты.
И письма летели маршрутами бед,
когда адресаты – все сплошь арестанты,
где Бога не слышно и выхода нет.
Тридцатые годы – тревожные ночи.
Кто честен – в опале. Кто смел, тот и сел.
Сидели и маршал и чернорабочий,
и кто-то из них попадал под расстрел.
Убрать человека, и нету вопросов!
Сажали на десять, на двадцать пять лет.
…А как же сейчас клевета и доносы?
Сегодня для этого есть Интернет.
Отец
Все мы верим в судьбу. Но никто наяву
со своею судьбою не сладит.
…Вместе с матерью мы уезжали в Москву.
Нас отец провожал в Ленинграде.
Боже! Как это было давно!
Те года вспоминаешь со стоном.
Поезд вздрогнул и тронулся…
Глянул в окно –
мой отец побежал за вагоном.
Ветерок занавеску в окне шевелит.
И все меньше людей на перроне…
Я не слышу, – а он все вдогонку кричит
мне свое заклинание: «Помни!»
Будто чувствовал он, будто знал он тогда,
понимал со смертельным испугом,
что уже никогда, никогда, никогда
нам не встретиться больше друг с другом.
Будто знал он тогда, будто чувствовал он,
что стоит под смертельной наводкой.
Будет поезд другой. И товарный вагон.
И окошечки в нем за решеткой.
Будто чувствовал он, что за ним не одним
черный ворон придет белой ночью.
Он простится с семьею, и с домом своим,
свою гибель увидит воочию.
Ах, как тяжко об этом всю жизнь вспоминать!
Тень отца окончательно скрылась…
Словно жизнь в этот миг он пытался догнать…
Не успел. Не сумел. Не случилось.
Ах, как много тогда погубили людей!
А потом были войны. Разруха империй.
Были смены незыблемых вроде идей
и всесильных ежовых и берий.
Ах, как все это было ужасно давно!
Вроде мир изменился… по форме.
Вроде даже в России другое кино.
А отец все бежит по платформе.
Вроде прошлых ЧК миновала гроза.
Вроде рядом не слышится стона.
А прикроешь глаза, – не просохла слеза.
Мой отец все бежит за вагоном.
Ах, железный проклятый изогнутый путь!
О, как хочется встать на колени…
Наша жизнь и сейчас: не догнать – не вернуть!
Нет спасенья и нету прощенья.
Нынче память велят нам в застенках сгноить.
Вновь стираются русские корни.
А чтоб наши грехи прошлых лет замолить –
нет такой всероссийской часовни.
Вновь нам всем предрекают бесславный конец.
Вновь союз наш славянский надломлен.
Вновь безвинных людей убивают. Отец
все бежит и бежит по платформе…
У букиниста
Пахнут бессмертьем книжки. Подвальчик гнилой и мглистый…
Часами стоит мальчишка в лавке у букиниста.
Смотрят глаза лилово, пристально и глубоко…
Он спрашивает Гумилева, Хлебникова и Блока.
Ему с утра перед школой дает двугривенный мама,
а он собирает деньги на Осипа Мандельштама.
На прошлой неделе Кафку открыл для себя мальчишка.
И снова он в книжной лавке. Он вечно чего-то ищет.
Болезнь эта не проходит. Я знаю таких ребят, –
мальчишка в конечном счете
найдет самого себя.
Дети войны
Мы помним Родину в огне
И черных ястребов круженье…
Кто знает правду о войне,
Тот ненавидит разрушенье!
О, как мы были влюблены
В наш хрупкий мир, в свои свершенья!
В наш горький век сыны войны
Добру пожизненно верны.
Дети войны! Раскроем друг другу объятья!
Дети войны! В этом мире мы сестры и братья.
Мы правду войны не сможем предать никогда.
Мы дети войны, братья света, любви и труда.
Теперь у нас иная знать.
Иная мода, как ни странно:
Нас приучают забывать
Высокий подвиг ветеранов.
Обиду воины снесут.
И мы залечим эти раны.
Земная честь и Божий суд
Людей от нечисти спасут!
«Наивная зависть к десятому классу…»
Наивная зависть к десятому классу…
Стать старше хотелось не мне одному,
когда по призыву июньскому сразу
те парни из школы ушли на войну.
А раньше, зимой, юбилею навстречу,
а может быть, так… не упомнишь всего…
был в школе у нас поэтический вечер.
Учитель-словесник готовил его.
Убранство нехитрое школьного зала.
Уж «сцена» готова, и Демон одет.
«Артистов» то в жар, а то в холод бросало.
Над сценою в рамке – великий поэт.
Пророческий взгляд рокового портрета!
Тогда я тревогу в себе погасил…
Но Лермонтов в скорбных своих эполетах
глазами войны на мальчишек косил!
Солдаты, мальчишки – невольники чести,
вы слышали голос снарядов и мин…
В июньскую полночь шагнули все вместе.
Домой не вернулся никто. Ни один.
Витали над вами великие строки.
Рыдала солдаткой великая Русь.
А вам и в строю вспоминались уроки
да «Сон», что учитель читал наизусть.
Не сразу до школы та весть долетела.
Старик обомлел. Словно раненый, сник.
Сильнее с тех пор под лопаткой болело, –
не мог пережить, что он пережил их.
А нам, малышам, стало страшно и странно,
когда он заплакал, начав говорить,
что бабке Мишеля в деревне Тарханы
гусара-поэта пришлось хоронить.
…Портреты: весь класс, весь тогдашний десятый.
Есть в школьных музеях пронзительный свет.
Ребята в последний свой вечер засняты.
На стендах портрета словесника нет.
Спасибо за милость, мой ангел-хранитель, за жизнь,
что мне доброй судьбою дана…
Вчера мне приснилось: я – школьный учитель.
Иду на уроки. И завтра – война.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.