Текст книги "Зачем звезда герою. Приговорённый к подвигу"
Автор книги: Николай Гайдук
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 49 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]
Там на каждом шагу переступаешь через Господнюю заповедь: «Не убий!» А как иначе? Если ты не переступишь, так немец через тебя переступит. Так что выходит, самый первый закон войны – убей. А за ним второй закон – победителей не судят. Меня вот, видишь, даже наградили. А меня, может, надо судить.
Молоденький редактор, сидевший за столом, обалдел от этого монолога. Растерянно разинув рот, он едва не выронил новенькую самописку, сияющую светом бенгальского огня, – яркий солнечный зайчик, отскочив от самописки, дрожал на стене.
– Судить? – Тимоха даже поперхнулся. – За что?
– За преступления перед лицом человечества. – Стародубцев стал громыхать, разрастаясь не только голосом, но как будто увеличиваясь в росте. – Война – преступление! А как ты думал, парень? Ты глянь на эти руки, они в крови, не в золоте. А мне хотят всучить «Звезду героя». Да на хрен бы она сдалась? Вы бы лучше Долю мне вернули! Счастливую русскую долю!
– Простите, но… – Молоденький редактор, что-то желая сказать, пошевелил самопиской и солнечный зайчик вдруг выстрелил прямо в глаза Стародубцева. И эта вспышка напомнила ему о том, как перед самой Победой немецкий снайпер срезал одного из лучших фронтовых друзей.
– Убери! – Солдатеич неприятно скосоротился. – Ты кто? Политрук? НВКД или СМЕРШ? Под протокол, ребятки, беседа не получится.
Глава шестая. Кошмарными дорогами войны
1
Золотой звездой героя он был награждён посмертно. Так получилось в том далёком бешеном бою. Батальоны отступали, дай бог ноги, а Стародубцев «засиделся» в окопе, принимая огонь на себя. Фашисты, в рогатых касках похожие на чертей, наседали на него в таком количестве, что никаких сомнений не оставалось – эта нечистая сила разорвёт его, растерзает рогами, клыками, копытами.
Степан Солдатеич в ту далёкую пору был простой, обыкновенный Стёпка. А иногда старшина Рукосталь костерил его, как Стёпу-недотёпу. И обижаться не приходилось. Что правда, то правда.
Если не был бы он недотёпой – драпанул бы следом за гвардейцами или в кустах отсиделся, контузию не получил бы. Правда, мог бы нарваться на пули заградительного отряда – сытые, холёные молодчики сидели в засаде за спиной и через прицельные планки пулемётов зорко стерегли советских воинов, осмелившихся нарушить приказ вождя и учителя. Приказ под номером «два два и семь, и смерть вам всем», как говорил когда-то фронтовой, теперь уже покойный острослов. Ну, пристрелили, делов-то. Мигом бы отмучился – и вся тебе война. А он, Гомоюн, горемыка несчастный, остался геройствовать и в результате очнулся где-то в тылу. А это ещё хуже, чем нарваться на пулемёты своего заграждения.
Можно было сдаться в плен. Фашисты десятки тысяч ласковых листовок с самолётов разбрасывали, в гости приглашали русского Ивана, обещали сытую житуху и мараху. Кое-кто клевал на это, чего уж тут греха таить. Семья не без урода. А если ты был не урод, если не хотел сдаваться в плен, а хотел уйти или на карачках уползти к своим – там тебя ждали, встречали с такими объятьями, в которых не один уже задохнулся с переломанными рёбрами. Так что лучше было подорвать себя – разнести в куски и в лоскуты.
Гомоюн так, наверно, и сделал бы, да только нечем было подорваться. Нашлась одна советская граната, похожая на брюкву, обмазанную засохшей грязью, но толку с этой брюквы никакого. Нужен был запал, по форме похожий на карандаш. Этот запал обычно хранился отдельно, а перед боем вставлялся сверху в металлический канал гранаты. Чёрт его знает, куда он пропал, тот запал. Или солдат перед боем запамятовал воткнуть карандаш? Или выпал он, проклятый, по недосмотру не закрытый жестяной пластиной? Так или иначе, но граната была – как пугало, которым можно испугать на несколько секунд.
Так что надо было жить и воевать с этой нечистью, которая в несметном количестве всё пёрла и пёрла, будто выныривая из-под земли, – из окопов, из бомбовых воронок. Эта нечисть и сверху летела, чёрными крестами закрестив половину небосвода, охваченного дымом и огнём. Немецкие асы утюжили русскую землю, долбили такими прицельными бомбами, от которых даже мышь не уцелеет.
Чёрные гремучие стаи самолётов, уже не опасаясь зенитных батарей, разбитых наголову, победоносно блистая крыльями, беспрерывно мелькали и мелькали над землёю, сеяли и сеяли злобное зерно, тут же разраставшееся диким урожаем.
Из береговых укреплений косматые клочья растерзанной глины вырывались, как мокрое мясо. Взлетали в воздух бревна блиндажей, точно рёбра, сросшиеся по два, по три. Тучами вздымались тонны чернозёма. Доисторическими птеродактилями взлетали деревья. На горящей траве и на голой земле валялись солдатские каски, издалека казавшиеся красно-бурыми и серыми черепахами, во многих местах продырявленными.
Бой продолжался – вечность. И ничего живого уже не было на том разодранном, наизнанку вывернутом участке фронта.
А немецкие самолёты всё продолжали барражировать и лётчики – со своей врождённой аккуратностью и точностью – всё продолжали и продолжали уродовать русскую землю. Немцы решили как будто продемонстрировать всю свою мощь в небесах.
На смену истребительной авиации – сквозь дымные тучи и облака – подтягивались тяжёлые бомбардировщики Ю-88.
А вслед за ними эскадрилья «фоке-вульфов». А затем – эскадрилья «хенкелей». И ещё, ещё, чёрт знает, какая эскадрилья-камарилья…
Хотя, может быть, никакой эскадрильи уже и не было над головой. Был один только бред в голове, наваждение, порождённое умом, свихнувшимся от рукотворного ада…
Да, почти что так оно и вышло. Кошмарный бой закончился, а перед глазами всё ещё вздымались горящие деревья, похожие на красных драконов. Кусты летали под облаками. Бомбовых ударов уже не было, но земля под солдатом продолжала судорожно дёргаться – бомбы как будто разрывались в голове, в раскалённом воображении.
А сколько так он «воевал» – одному только Богу известно. И почему, и когда Гомоюн оказался в рыцарских доспехах – этого он тоже не мог уразуметь.
В первую минуту, когда прочухался, железную тяжесть почувствовал в теле. И руки, и ноги его, и голова, и грудь – всё как-то непривычно, странно обжелезилось. А когда разглядел, что к чему – глазам не поверил.
На нём были кольчуга, шлем на голове, грудь и спину прикрывал металлический панцирь – стальные латы. Доспехи были тяжелые, двигаться в них было неудобно, зато надёжно. И целым, невредимым он оказался только потому, что на него Господь Бог или кто-то другой умудрился как-то надеть этот древнерусский, древнебылинный железный костюм. Очень странный костюм. Совершенно беззвучный.
Дрожащими грязными пальцами пошевелив доспехи на себе, Гомоюн удивился тому, что железки не звякают. И тут же он отметил, озираясь: не только рыцарский костюм беззвучный – всё кругом какое-то странно-молчаливое.
Тишина давила уши. Так давила, что даже больно. Покрутив головою, он раскумекал, в чём дело. Уши крепко-накрепко запыжевало землёй во время бомбёжки.
Он стащил с головы древнерусский металлический шлем, сверкающий серебром и золотом. (Голова, вчера ещё тёмнорусая, была совершенно седая). Ломая ногти, шлемоносец начал выковыривать земляные пыжи.
И вот тогда-то впервые ощутил своё надорванное ухо, поверху покусанное то ли шрапнелью, то ли ещё каким-то военным зверем. Ухо ныло и кровоточило. А в остальном – порядок. Легко ещё отделался – доспехи помогли. Но теперь, когда кошмарный бой закончился, когда он попал в окружение и вынужден скрывать себя – теперь эти доспехи будут только мешать. И шагу невозможно сделать в них, чтобы не греметь на всю округу. Он разоблачился и, не удержавшись от жаркого чувства благодарности, поцеловал и погладил железо, во многих местах поцарапанное пулями и осколками. Он решил оставить при себе только древнерусский шлем, а всё другое прикопал под соснами и приметил на всякий случай будто хотел вернуться и забрать.
Тело, освобождённое от двухпудового железного костюма, вдруг показалось таким легковесным – хоть взлетай под небеса.
Гомоюн приподнялся, как воробей на зерне, готовый в любую секунду вспорхнуть.
Солнечное утро занималось. Подозрительно тихое утро. Тихое до звона в горле бомбовых воронок. А простая паутинка – серебристая нить, натянутая между ветками куста, подбритого осколками, – паутинка смотрелась как невидаль, как чудо света. И серый паук, откуда-то по-пластунски приползший, обыкновенный паук показался ему существом изумительным. Как вообще он тут выжил? В этой мясорубке, в этой бойне…
Заставляя себя сосредоточиться, он отвернулся от паука. Зрачки, только что широко раззявленные, уменьшились до размеров дробин, отливающих мрачным свинцом. Дробины эти пугливо прокатились по горизонту, еле видному в просеке. По обломкам деревьев, неподалёку чернеющих горелыми боками, среди которых ослепительно белела разодранная сердцевина сосен, берёз и ёлок.
Воняло гарью. Прогорклым, тошнотворным духом особенно сильно разило, когда ветер менял направление. Так противно и так нестерпимо разило – дыхание даже обратно в горло забивалось. Но эта гарь была уже – остатки огненного пиршества, а иначе сдохнуть можно без противогаза.
Что могло гореть – за ночь отгорело, только синим ручейком там и сям тянулись хилые дымки. Река, перевёрнутая вверх дном после вчерашней бомбёжки, за ночь понемногу высветлилась, пришла в себя и вспомнила, в какую сторону ей полагается течь. Оглушённая рыба, серыми льдинами на берег набросанная, задарма досталась воронью, с утра уже пировавшему на раздолбанных островках, на песчаных релках. В соседнем лесу, чудом уцелевшем от налёта авиации Вермахта, разноголосые птицы растилиликались, не обращая внимания на то, что рядом, под кустами и развороченными деревьями, лежали, не моргая бусинками глаз, десятки сбитых, осколками порезанных и мелко пошинкованных пернатых братьев и сестёр. Видно, эти живые, весёлые птицы по своим окопам отсиделись, а теперь ликовали, радуясь жизни. И даже где-то вроде бы кукушка приглушённо куковала. Или это было наваждение.
И вдруг сердце ёкнуло – точно обрезалось об острый нож. «Что это? Музыка? Или птаха поёт?» Губная гармошка вдали разыгралась – бодренько наяривала немецкий марш, точнее, только первые аккорды, на которых гармошка буксовала и сыро всхлипывала. Затем до слуха долетали отголоски немецкой лающей речи.
Не понимая этот лай, Стародубцев машинально спрятал голову. Показалось, будто его заметили и окружать начинают. Но нет. Всё было по-прежнему спокойно, сонно. Затем заржал какой-то жеребец, да так заржал, как будто под ножом.
«А может быть, и правда на мясо режут?» – подумал Стародубцев, и тут же услышал другое ржание – многоголосое заливистое ржание солдат, попеременно катавшихся верхом на племенном трофейном рысаке. В тишине кованые копыта по камням цокали так, будто разбивались пустые стеклянные банки.
«Развлекаются, сволочи. Выпили шнапсу, пожрали, – позавидовал Стародубцев, продолжая осматриваться. – А это кто там? Унтер-офицер? Что он лопочет, курва? Эх, знать бы хоть немного по-немецки, так мигом бы скумекал, что почём. Вон какой кругом базар – все тайны можно выведать…»
Внимательным взглядом пошарив кругом себя, он увидел валявшийся неподалёку немецкий пистолет-пулемёт МП-38, раздавленный танком, – бесполезный кусок железа. А рядом дребезжала стрекоза с поломанным крылом. Взлететь пыталась, но не могла. Из чернозёмного куска – вместе с пучком травы и венчиком ромашки – выглядывала рваная советская пилотка с красной покорёженной звёздочкой, похожей на смятый цветок. Смородиновый куст, до половины посечённый осколками, был унизан крупными спелыми ягодами. Так он подумал сначала. А когда присмотрелся – кровь горела на ветках смородины. Кровь, которая, должно быть, вчера тут брызнула как из фонтана – из груды расстрелянных тел, валявшихся неподалёку.
Крупные мухи, чёрным дробовым зарядом гудящие над головой Стародубцева, и противно-сладковатый трупный запах заставили поторопиться. То и дело замирая, прислушиваясь, он отполз подальше, думая о том, что если вдруг немецкая овчарка рядом окажется – ему хана.
Потянул ветерок – зашумели уцелевшие деревья. Запахло дымом походной кухни – чем-то вкусным, головокружительным.
«Говорят, что в Вермахте жратва не то, что в Советской Армии, – подумал он, облизывая пересохшие губы. – В продовольствии у них различий нет между солдатами, унтер-офицерами и генералами. Вот бы проверить сейчас. Брюхо ноет, спасу нет! – И тут же он подумал о другом: – Как бы самого живьём не проглотили. Я крепко влип, однако. Где наши? Где передовая? Тут без бутылки хрен разберёшь. Без бутылки с зажигательной смесью…»
Про бутылку он вспомнил не зря. Метрах, наверное, в ста двадцати на поляне стояла немецкая артиллерия – тяжелые «Тигры», «Пантеры», с которыми наша пехота в бою расправлялась хитроумным образом: русские солдаты маневрировали вокруг да около, то скрываясь, то появляясь, выжидали удобный момент, чтобы положить на крышку моторного отделения связку гранат или бутылку с бензином. «Русский человек без бутылки не мыслит себя ни в бою, ни в труде!» – командир, царство ему небесное, любил пошутить.
Отгоняя от себя полчища мух, Стародубцев тяжело вздохнул. Теперь-то ему было не до шуток. Теперь ползти придётся чёрт знает сколько. Да главное – куда ползти? Вот в чём вопрос.
Впереди за деревьями был отвесный берег. Стародубцев это понял по свежести, волнами катившейся в лицо. А чуть позднее увидел воду, блеснувшую разбитым зеркалом. Что за река? Неман? Одер? Или Днепр? Или Буг? Где, на каких берегах произошла кошмарная бомбёжка? Стародубцев не помнил.
Контуженную голову, отяжелённую шлемом древнерусского рыцаря, иногда на сторону заваливало, как пьяную. Всё перед глазами расплывалось, теряя цвета, очертания. Голубовато-чёрный мир туманно колыхался перед ним и уплывал куда-то в небеса. И туда же как будто уходили нестройные колонны фашистов, подкованными сапогами грохоча по облакам. И туда же уезжала вражеская артиллерия, сверкающими траками размалывая солнце. И там же, высоко над миром, он увидел знамя с чёрной свастикой, похожей на страшного рогатого жука. А затем всё это вдруг перевернулось – и немецкие солдаты вверх ногами пошли по земле и под землю.
«Наступают? – гадал он, когда в голове прояснялось. – Значит, надо за ними идти. А если отступают? Нет, навряд ли. Морды у них слишком довольные. Войска непобедимого Рейха сейчас топают только вперёд и вперёд! С такими смехуёлками, да с губной гармошкой только в наступление идут. Ну, идите, курвы, на свою погибель. Далеко не уйдёте. Не в силе Бог, а в правде. А правда не на вашей стороне. На нашей!»
Немецкая орда стройными рядами ушла за горизонт, еле видный в простреле просеки. И вдруг неподалёку затявкала собака в тишине. Стародубцев переполошился и не сразу смог сообразить:
«Тьфу ты, господи, да это же кукушка. – Он чуток улыбнулся надтреснутыми губами. – Ну, давай, подружка! Я хоть приметам не шибко верю, но всё равно посчитаю, скоко наврёшь. А правду скажешь, дак поймаю, расцелую…»
Кукушка, замолчавшая было в соседнем лесочке, неожиданно снова продолжила считывать ему грядущие годы. И так она долго считала, родимая, так долго всё считала и считала, что ему не только жить – бессмертным быть.
Несколько суток он полз через горы и степи, через тайгу и пустыню бескрайнюю – так ему, ослабленному, чудилось. Небольшая гранитная гряда, встречавшаяся на пути, – это был настоящий Уральский хребет. Ручеёк на пути или речка – это Кама, Волга или Днепр. Сгоревшие леса казались трубами дотла спалённых сёл и городов, через которые прокатились фашистские орды.
Днём, как медведь, он отлёживался где-нибудь в дремучих буреломах или скрывался в полях, где остались прелые скирды, смешанные с пеплом и землёй. А когда вечерело, находил Полярную звезду – ледяным осколком сверкала в облаках или в дыму от пожарищ. Эта звезда помогала найти направление, чтобы не уйти на попятную.
По ночам он тащился, как черепаха, от одного укрытия к другому – по оврагам, по ложбинам. Трупы лошадей, людей, собак смердели на пути. Протухшей водою разили воронки и противотанковые рвы. Испепелённые избы впотьмах завывали печными трубами, воздетыми к созвездьям.
Чаще всего небеса были дымные, непроглядные. Но бывало так, что и разветрится. И тогда над землёю широко раскрывала объятья головокружительная бездна, словно бы зовущая к себе. Стародубцев однажды смотрел, смотрел туда, где мириады мерцающих огоньков – и вдруг осознал: да это же звёздочки горят на пилотках, да это же его друзья-товарищи, это русское воинство строй за строем уходит в бессмертие, яркую пыль сапогами вздымает на перекрёстках Млечного пути.
– А мне куда? – бредово шептал он пересохшими губами. – Мне куда топать? За вами?
– Тебе ещё рано сюда, Гомоюн, – отвечали ему с вышины. – Мы уже сделали дело своё, а ты иди на Запад. Попей водички и вперёд. Иди, не трусь.
Колодезный журавль с перебитым клювом сиротливо поскрипывал на деревянной ноге, стоя у колодца, откуда невозможно было воду зачерпнуть. И не потому, что нет бадьи или ведра в журавлином клюве, а потому что колодец осквернили фашисты – трупы людей и животных сброшены были туда.
По ночам проходить-проползать мимо русских разбитых и сожженных селений было особенно жутко. Он видел какие-то белые призраки, бродящие по чёрным пепелищам. Слышал смех и рыдания на месте домов, погибших вместе с семьями.
Сначала он думал, что это контузия такие шутки стала с ним шутить. Но вскоре понял – нет, что-то другое.
Белые тени – прозрачные русские души – под луной выходили навстречу ему. Перебарывая жуть, морозом продирающую до костей, он тихохонько стал разговаривать с этими душами.
– Наши тут давно прошли?
– Да уже с неделю, – слышал он такой невнятный шепот, как будто ветер шептал под ухом.
– А куда они? В какую сторону? – А вон туда, сынок.
– Вот спасибо, а то я заблукал.
– Счастливо, сынок. Только ты вот по этому полю напрямки-то не ходи. Немец там всё испоганил.
– Как испоганил?
– Ну, этими, как их? Они на коровьи лепёшки походят. – Мины, что ли? Да? Там заминировано? Ладно, мать, спасибо. Я тогда по берегу почапаю, лесочком.
Прозрачная душа – в серебристом длинном одеянии – однажды подошла почти вплотную. Он увидел синие глаза в полнеба, а в них, как звёзды, горели и подрагивали слёзы.
– Милок, – спросила чистая русская душа, – а ты сам с какого фронту будешь? У тебя какая почта пулевая?
– Да я уже не помню, так контузило. Хотя постой, сейчас. – Порывшись за пазухой, он достал треугольный конверт, готовый к отправке, но не заклеенный – его должна была прочесть военная цензура. – Домой написал перед боем, но отправить не успел. Щас я, мать, скажу тебе номер моей почты пулевой.
Чистая душа послушала его, согласно покачала серебристой головой.
– А сыночка моего ты там не видел?
– Это который? Степан? Так я тоже Степан. Что ему передать? Приветы и поклоны. Передам, конечно.
Они ещё немного поговорили в пустынном поле, на много километров поседевшем от лунного света.
– Ну, иди, сынок, – сказала чистая душа. – Спаси тебя Христос. Иди скорей, а то уже светает.
Удивительно то, что он шёл по таким вот подсказкам призрачных таинственных теней. Шёл – и ни разу не сбился с дороги. Всё в этом смысле было хорошо, одно лишь плохо: духом святым питавшиеся души не могли понять его большое чувство голода. Тут приходилось надеяться лишь на себя.
В минуты отчаянья Гомоюн солому жевал в полях. Ощипывал протухших глухарей, порезанных осколками, иногда хрустящими на зубах. Перепелиные яйца или яйца диких голубей зорил по гнёздам, жадно пил и скорлупой закусывал. На обгорелых полях ему попались какие-то свинцовые колосья, похожие на обоймы, туго набитые пулями – зубы сломаешь. Видно, земля, засеянная пулями, уже давала урожай, так думал он. И только чуть позднее догадался – это был старый горох, опалённый пожаром, превратившийся в кремень.
Потом сосновые леса пошли ему навстречу – грибы и ягоды в мохнатых лапах принесли. «Ну, так-то что не жить!» – обрадовался он, становясь на лесное дармовое довольствие.
И всё бы ничего – вскоре добрался бы он до своих, но зарядили дожди, после которых по-пластунски поползли туманы, закрывая обзор. Двигаться на ощупь, наугад было опасно – на фашистов нарваться можно. И ему пришлось пережидать непогодицу, ухоронившись в лесной глухотемени, куда он забрёл, как по тесту, по густому липкому туману.
Крона огромной сосны, вернее, двух сосен-сестёр, поднявшихся из одного могучего корня, оказалась удивительно плотным шатром – ни капельки над ним не капнуло во время ливня. Разводить огонь было опасно, хотя и соблазнительно – восковые немецкие спички хранились за пазухой, такие волшебные спички, что даже под водой будут гореть. Спички эти он реквизировал у белобрысого Ганса, нашедшего свою погибель на русском берегу во время артобстрела. Чтобы не искушать себя трофейными спичками, Гомоюн начал их сжигать одну за другой. Грязные ладони грел, сумрачно глядя на цветок золотого огня и вспоминая цветы жарки, по весне широко разгоравшиеся по берегам красавицы Оби.
А потом, когда спички закончились, он вдруг заметил «огненный» ручей, стекающий с пригорка и тоненько журчавший под ногами. Это было так странно, как будто вода от хитроумных спичек загорелась и теперь огнём бежала под гору.
Гомоюн протёр глаза. Журчащий ручеёк, перестав быть огненным, вдруг сделался тёмно-кровавым.
«Снова контузия шуточки стала шутить? Или там пригорок из красной глины?» – подумал он, шагая вверх по руслу необыкновенного красного ручья.
За деревьями на пригорке он увидел обломки санитарного самолёта. Разбитые банки валялись кругом, упаковки. Кровь доставляли в армию для переливания, понял он. Видать не рассчитали высоту в тумане. А может быть, немецкая зенитка сковырнула.
Он потоптался вокруг да около. Осмотрел разбитый фюзеляж четырёхгранного сечения; торчащие наружу «кости» лонжеронов и шпангоутов; фанерную обшивку, разодранную по швам, – железные оцинкованные шурупы и гвозди еле слышно дребезжали на ветру, словно поскуливали.
«А в медсанбатах и в госпиталях ждут, не дождутся, – загоревал Гомоюн. – Туда они с кровью летят, а на обратном пути эвакуируют раненых…»
Возник соблазн в кабину закарабкаться, поискать какой-нибудь жратвы. Но запах свежей крови – когда стал приближаться – вызвал в нём такой рвотный рефлекс, что лучше было не соваться дальше. Хотя можно было бы и сунуться через мину-ту-другую – он бы принюхался и пообвык, не красная девица. Но дело в том, что запах свежей крови уже привлёк зверей.
Серые тени волков за деревьями стали мелькать. Какие-то глазищи горели как автоматные вспышки. Ворон каркнул – точно из винтовки бухнул, порождая эхо.
«Эгэ! – солдат встревожился. – Надо торопиться! Тем более что распогодилось»…
Оглядываясь, прячась за деревьями, Гомоюн уходил из той местности, где всякая трава теперь казалась кровохлёбкой – крови нахлебалась через край. И сам он тоже был – точно кровохлёбка на двух ногах. Несколько раз он буксовал, утопал по колено в крови, когда речушку вброд переходил. А когда стал выходить на берег – жутко даже потом было вспоминать – поскользнулся и рухнул в какую-то ямину, и оказался по горло в крови…
Он чуть не захлебнулся в этой жуткой яме, будто наполненной адским огнём. Кровь поначалу показалась горячей. А затем – горящей, как бензин, разлившийся поверх воды. И только через несколько минут, когда он, как полоумный, выскочил на берег и лихорадочно стал срывать с себя одежду – только тогда вдруг до него дошло: это закат разгорается на воде, перемешанной с кровью.
«Ну, закат на воде – это понятно, – промелькнуло в мозгу. – А почему деревья такие красные? Почему с них капает тёмно-красный сок? Примерно вот такие «кровавые деревья» растут где-то в Африке. Однажды на привале говорил ефрейтор Грамотейкин. Так что же выходит? – Стараясь подбодрить себя, он ухмыльнулся. – Гомоюн! А может, ты уже до Африки дошёл? Или – до ручки?»
Но когда он, наконец-то, разобрался в причине «кровавых деревьев» – стало не до шуток. Это был какой-то жуткий «лес повешенных».
Отступая, фашисты учинили такую расправу над жителями трёх соседних сёл и деревень, что Гомоюн едва не рехнулся, продираясь между соснами, ёлками и пихтами, где вместо веток и сучьев сверху свисали обрубки человеческих тел. И тут же – внизу, едва ли не под каждым «кровавым деревом» – лежали сытые звери. Ленивые, можно сказать, добродушные, они снисходительно смотрели на человека и только ухом шевелили иногда – стрекозу или муху прогнать.
Он хотел поскорей миновать это страшное место, но впереди, на выходе из леса, вдруг послышалась невнятная немецкая речь, приглушенно зазвякал металл – то ли котелки, то ли оружие.
И пришлось ему заночевать в том кошмарном лесу, ни на минуту не смыкая глаз. Полночные туманы всё кругом спеленали – шагу ступить нельзя без того, чтобы в дерево лбом не удариться. А когда потихоньку разветрилось, он увидел необычайно яркую, огромную Луну, где на веки вечные запечатлелась библейская картина: Каин убивает брата Авеля – поднимает его на вилах над собой. Гомоюн понимал, что это игра фантазии, это всего лишь тёмные пятна, которые мы видим на Луне. Но когда он отчётливо слышал и явственно видел, как сверху, с Луны, капает кровь, сверкая перед глазами, – он понимал, что это не фантазия, это картина Апокалипсиса.
В кошмарном лесу он просидел до утра. Закоченел, хотя погодка тёплая. Зубами стучал, наблюдая, как вдалеке, за деревьями, распускаются красно-оранжевые цветы костров, кругом которых двигаются тени. А неподалёку от него мерцали сонные глаза сытого волка или росомахи. И солдат, ничему уже не удивлявшийся, устало и тупо думал о том, что звери, обожравшиеся человеческого мяса, ему не страшны, а человек, нажравшийся звериного мяса, для него смертельно опасен.
Близость фронта, к которому он подходил, угадывалась по нарастающей канонаде. Земля под ногами дрожала и дёргалась, будто живая, норовя ускользнуть. Оглохшие леса были пусты. Птичьи перья болтались на ветвях. Остатки гнездовий там и тут виднелись драными шапками. Убитая белка валялась в обгоревшем кустарнике.
Контузия к той поре стала понемногу отпускать. Окрестный мир всё реже качался да кувыркался перед глазами. И всё твёрже, уверенней бедолага стоял на ногах. И всё ярче временами вспыхивала радость у него в глазах.
Уже совсем немного оставалось до своих. И вот здесь-то ему крепко «подвезло» – попал под перекрёстный огонь артиллерии. Нещадно долбили как с той стороны, так и с этой. И в результате досталось ему как от немцев, так и от русских.
2
Едва не теряя сознание, он доволокся до передовой. Аж заплакать готов был от счастья, когда услышал русскую речь. Кое-как дополз он до окопа, обрушился на дно и долго так лежал, глядя в бездонное небо, разверзнутое, на краю которого росла обыкновенная полынь, показавшаяся медово-пахучей и такой огромной – надломленная веточка доставала до облаков с разорванными боками, почти по-пластунски проползающими над линией фронта.
Возрадовался он. Да только рано.
Поначалу его, с неимоверным трудом вышедшего из окружения, встретили братья-славяне.
– Это что за пугало? – сказал один из них и снял с головы Солдатеича шлем древнерусского рыцаря. – Ты откуда, красивый такой? Руки вверх и вперёд.
Его повели под конвоем, посадили в погреб, воняющий гнилой картошкой.
– В госпиталь надо его, – послышались голоса вверху, – загнётся парень.
– Приедут, разберутся. Голоса наверху отдалились.
До утра он провалялся в погребе, слушал рассказы пожилого солдата – какую-то жуть о советских «зондер командах». Потом петух прокукарекал где-то в небесах. Заскрипела железная крышка.
– Рыцарь! – окликнули как будто с поднебесья. – Подъём! Бледного рыцаря куда-то повели. Курносый вояка с винтовкой, сопровождавший его, смотрелся браво, даже задорно, будто сошедший с картинки.
– Далеко? – едва ковыляя, поинтересовался арестованный. – К тещё на блины, – с гонорком ответил курносый. – Мне с тобою говорить не велено.
– К теще – это хорошо. Лишь бы не к тетке-заике. – А это кто?
Конвойный молодой был, вислоухий, не обстрелянный, не попадал ещё под шквальный град двух или трёх немецких пулемётов, которые сами фрицы почему-то окрестили «тётка-заика». Курносых таких Гомоюн уже видел в большом количестве. После первой же атаки, не говоря уже о рукопашной, гордые носы у этих рыцарей нередко загибались в другую сторону – ажно до самой нижней губы.
Арестованного посадили в полуторку и повезли.
– В контрразведку, – шепотом сказал курносый конвоир, глядя с сочувствием.
Встреча с контрразведкой не сулила ничего хорошего. Особый отдел особо не церемонился: наскоро допрашивал и наскоро выдавал приговор, который тут же приводили в исполнение. Фронтовые зубоскалы, кто уже встречался с контрразведкой, утверждали, что даже хромовые сапоги офицера особого отдела, если прислушаться, скрипели так, как будто сквозь зубы выговаривали: «Смерш! Смерш!»
Контрразведку на тамошнем участке фронта представляли крепкие, суровые службисты. Холёные, бодрые, сытые, уверенные в скорой победе и в светлом будущем. «Зондер команда SS! – так про них говорил доходяга, валявшийся в погребе. – Зондер команда Советского Союза. Только эти суки – хуже немцев. Пытают паяльными лампами. Отрезают уши и заставляют жрать – заместо вареников».
Паяльной лампы на допросах не было. Но ощущение зондер команды SS, ощущение, что ты в плену у фрицев, которые тебя не только не понимают, но и не хотят понять – это ощущение навсегда останется.
Особенно запомнился один из этой зондер команды. Одет был с иголочки. И глаза холодные блестели стальной иглой – до самых печёнок прокалывали. Ну, понятное дело, служба такая – искать изменников Родины. Да и время такое – война. Как тут обойдёшься без перебежчиков, без предателей? Перед глазами у этой зондер команды – да и у каждого советского воина – перед глазами дрожал как туман, серый листок с приказом: «Командиров и политработников, во время боя срывающих с себя знаки различия и дезертирующих в тыл или сдающихся в плен врагу, считать злостными дезертирами, семьи которых подлежат аресту как семьи нарушивших присягу и предавших свою Родину дезертиров. Обязанность всех вышестоящих командиров и комиссаров расстреливать на месте подобных дезертиров из начсостава. – А дальше в этом приказе написано, как в современной Библии: – И если такой начальник или часть красноармейцев вместо организации отпора врагу предпочтут сдаться в плен, – уничтожать их всеми средствами, как наземными, так и воздушными, а семьи сдавшихся в плен красноармейцев лишать государственного пособия и помощи».
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?