Текст книги "Царь-Север"
Автор книги: Николай Гайдук
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 45 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]
Путешествие к сердцу
1
И наконец-то он вступил в Союз художников в Ленинграде, получил мастерскую. Были выставки, хорошие заказы. Тиморей вздохнул свободно. Перестал малевать «натюрморды» – пресловутые портреты передовиков социалистического соревнования. Много времени посвящал работе над «Красной книгой». Запланировал командировки – едва ли не по всему Советскому Союзу.
В середине августа 1991 года он путешествовал по горам Памира. Наслаждался. Помнится, так неохота было спускаться с небес на землю. Вечером стоял на «крыше мира», с грустью солнце провожал. Душа как будто чуяла: это не прощание с горами – прощание с вершинами эпохи.
А потом началась камарилья!
Свобода, хлынувшая на Россию, напоминала свободу ветра и весёлую пьяную волю штормящего житейского моря. Паруса трещали, ломались мачты. Корабли, сбитые с курса, садились на мель, разбивались о камни. Старых маяков, советских, не осталось, а новые светили скверно: то электричества не было, то ещё какой-нибудь холеры.
У Тиморея Дорогина голова пошла кругом от житейского шторма. Он с трудом воспринимал происходящее. Привычные, стандартные понятия и представления в одночасье рухнули. Краски на палитре жизни так вдохновенно перемешались, словно за работу взялся сумасшедший гений. Чёрное – стало белым. Белое – чёрным. Бездарность и пошлость – внезапно оказались в первых рядах. Всё искусство в России вдруг стало в «постельных» тонах. Что за бред? Без поллитры не понять такой палитры. И он сорвался. Упал на дно ужасного запоя. Один. Зимой. Что было, господи, и вспоминать не хочется…
Спасло только то, что веревка оказалась гнилая. Петля оборвалась. Когда прочухался, пришёл в сознание – светило утреннее солнце. Райские птички пиликали, а над головой архангелы летали в лазоревом небе; потолок в мастерской был расписан. Облака сияли позолотой. Он лежал, блаженно улыбался, не узнавая своей мастерской – после шока. Закрыв глаза, руки скрестил на груди и заслушался. Божественная музыка звучала – мелодия Вивальди. Играл магнитофон, который он включил, когда в петлю полез; умирать, так с музыкой.
Мелодия закончилась, и несчастный Тиморей «вернулся» на грешную землю. Ржавая вода из крана капала. На столе мерцала недопитая бутылка. Руки и ноги дрожали от нервного перенапряжения. Пришлось идти на четвереньках. Зацепился подбородком за край стола. Поднялся. На столе – среди «художественного беспорядка» – хрустальная рюмка. Большая, декоративная. Тиморей налил в неё – хотел опохмелиться.
И вдруг увидел мальчика. Махонький, словно игрушечный мальчик в рюмке стоял – по пояс в водке. Малюсенький, лобастый. Личико – мудрое не по годам. В белой рубахе. Ручонки раскинул крестом, пальчики сделал перстом…
– Папка! Не пей!
Он вздрогнул.
– А кто ты?
– Сын твой.
– Врешь. Нет сына у меня!
– Есть.
– Что-то я не припомню греха за собой. Ты откуда?
– Из будущего.
– Шутишь, милый? Выйди. Ты же промок. Простудишься. Это последняя рюмка.
– Папка! Не пей!
– А ну-ка! Прочь с дороги!
Художник руку протянул. И тут его пронзило резкой болью. Рука заболела в плечевом суставе, занемела.
Тиморей зажмурился. Сел на табуретку, заляпанную засохшей краской. Подождал, когда в плече пройдёт. Встал, покружился по мастерской. Покосился на рюмку. Наваждение пропало, а вместе с ним пропало почему-то жгучее желание опохмелиться.
Церковь стояла неподалеку. Тиморей услышал колокольный перезвон и перешел через дорогу. В церкви, не зная, куда приткнуться, он бесцельно походил, походил и остановился возле иконы «Неупиваемая чаша». (Он даже названия тогда ещё не знал). Мальчик, знакомый малый в белой рубахе – руки крестом, а пальчики перстом – стоял по пояс в рюмке и умоляюще смотрел на Тиморея.
Художник опустился на колени перед «Неупиваемой чашей». Утреннее солнце полосой лежало на полу, ещё влажноватом после уборки. Узкий луч, удлиняясь, подползал к нему – живое лучистое золото коснулось коленей, груди. Нежно согревая, солнечный свет заполнил душу, сердце отогрел. Губы задрожали, и Тиморей заплакал, ладонями прижимая солнышко к груди.
Дома – в течение нескольких дней – художник на трезвую голову обдумывал своё житьё-бытьё. Что делать? Как на хлеб зарабатывать? И так и эдак примерялся к новой жизни, но ничего толкового не мог измыслить.
Затрещал телефон.
– Старик! Здорово!
– Кто это?
– Не узнаешь? Богатый буду. Это Лёня… Леон Простакутов. Дело есть. Нужно портрет написать. Натюрморду, как ты говоришь. Только быстро. Сможешь? Ты свободен? Как птица в полете? Прекрасно. Встречаемся через сорок минут у памятника Петру Первому. Если, конечно, его не украли ещё. Сегодня цветные металлы в цене… Ха-ха-ха…
2
Журналист Леон Простакутов жил в Москве, порою появлялся в Ленинграде. Давно, ещё во времена Советского Союза, журналист подошёл к Тиморею на выставке: понравились работы. Простакутов даже «забойную» заметку нацарапал в газете. Встречались они эпизодически, а потом – после развала Союза – вообще несколько лет не виделись.
Леон забурел, располнел, и что-то у него с глазами сделалось. Как будто их заморозили. Такие глаза бывают у манекена – смотришь, и неприятно делается: ни света, ни привета не находишь.
– Операция была, не совсем удачная, – объяснил Простакутов, подслеповато помаргивая. – Я вижу теперь хорошо только деньги. И в основном в американских долларах! – Леон расхохотался.
Весёлый он был человек. Предприимчивый. В советское время он делал «деньги из воздуха» – писал разгромные статьи об экологии, о чистом воздухе, необходимом… как воздух. Солидные были статьи, капитальные. Его даже побаивались: он мог с дерьмом смешать любого нерадивого директора завода или фабрики. Но теперь с журналистикой было покончено – неприбыльное дело. Простакутов занимался каким-то бизнесом. Золотые перстни блестели на руках. Зуб золотой горел, когда он ухмылялся. Чёрные кудряшки поседели и наполовину скатились с головы. Обнажился крупный, отполированный череп. И в черепе том – костяном котелке – варились гениальные идеи.
Леон показал фотографию какого-то военного. (Полковник Ходидуб). Попросил сделать портрет. С фотографии всегда делать сложнее, чем с натуры; Леон хорошо заплатил, и они разбежались посреди Петербурга – бизнесмен торопился.
Позднее, примерно через полгода, Простакутов снова позвонил и снова попросил намалевать какого-то хмыря из серии «их разыскивает милиция». Дела у Простакутова двигались, похоже, в гору. Он ещё сильнее забурел, закабанел.
– Старик! – рассказывал Леон. – Знаешь, зачем я тогда приезжал? Нужно было договориться с вашими властями насчёт покупки одной старой железной крыши…
– А зачем тебе старая крыша?
– Ты не дослушал, старик. Собрался купить я старую железную крышу, сорванную с дома, находившегося неподалеку от Монетного двора.
– Ну? И на фига она тебе?
Леон загадочно улыбался.
– Старичок, ты не услышал главного. Крыша находилась неподалеку от Монетного двора. – Простакутов закурил дорогую сигару. – Не усёк? И власти ваши, олухи царя небесного, тоже ни чёрта не просекли. Они когда услышали, сколько денег им предлагают за покупку старой крыши, подумали, наверно, что у меня у самого с «крышей» не в порядке.
– Я тоже так сейчас подумал, – сконфузился Тиморей.
Потирая шаловливые ручонки, предприниматель продолжал.
– Расплавил я ту железную крышу. И добыл полтора килограмма чистого золота.
Художник присвистнул:
– Откуда?
– От верблюда. Из трубы Монетного двора.
– Ничего себе! А как же это?..
– Элементарно. Идея на поверхности лежит. – Леон пыхтел сигарой и наслаждался произведенным эффектом. – Золото – пылинка за пылинкой, год за годом – вместе с дымом вылетало из трубы Монетного двора и оседало на железной крыше.
– Деньги из воздуха!
– Именно так, старичок! – Он похлопал Тиморея по плечу. – Ты же умный парень. Что ж ты не можешь себя найти в современной России?
У Простакутова появились барские нотки в голосе.
– Я не терял себя, – сдержанно ответил Дорогин. – Сегодня часто можно услышать: «Если ты такой умный, то почему такой бедный?» И ты, похоже, это имел в виду, только сказать постеснялся. Знаешь, Леон… Размышляя на эту тему, я пришёл к неожиданному выводу.
– Ну-ка, ну-ка, интересно.
– Умный обязательно будет богатым, а мудрый может позволить себе оставаться бедным, ему хватает мудрости не гнаться за богатством, не тратить душу на пустяки.
Леон помолчал, «переваривая». И неожиданно протянул ему руку – пожал.
– От души, старичок. Молодец! Жалко, что я бросил журналистику, мы бы с тобою побеседовали. Значит, решил не сдаваться? Творить? Как в доброе советское время? С хлеба на квас перебиваться? – Леон ухмыльнулся, мерцая золотом зубов. – Да, старичок, творить – это великое дело. Удачи тебе.
Разговор состоялся года четыре назад. С тех пор не виделись. И уж совсем не ожидал художник, что следы Леона Простакутова обозначатся на северных широтах…
3
Сухая заполярная осень широко шумела и цвела – дразнила красными флагами рябин и осин. И старенький обшарпанный вертолёт «дразнил» красными звездами на боках и на пузе. Техника была ещё советская, изношенная; рассыпалась иногда прямо на лету, но денег на покупку новой почему-то не находилось. Зато кругом аэропорта – на стоянках – виднелись дорогие заморские машины. Роскошно одетые дамы и господа ходили – земли под ногами не чуяли. Возле крыльца аэропорта валялись пустые пачки заграничных сигарет, фигурные бутылки из-под виски, джина или рома, произведенных и разлитых в каком-нибудь заплесневелом подвальчике у тёти Дуси.
Оказавшись в полутёмном вертолетном чреве, Тиморей серьёзным голосом попросил парашют, обращаясь к молодому чернокудрому пилоту. Тот посмотрел на него, как на больного.
– Сроду парашютов не было.
– Как это – не было? – настаивал Дорогин. – Я не первый раз лечу. Всегда парашют выдавали.
Подошёл командир. Низкорослый бычок со свалявшейся шерстью на крупной голове.
– В чем дело? – спросил, лениво пожевывая жвачку.
– Да вот… Парашют подавай господину.
– Зачем? – «бычок» нахмурился, переставая жевать.
– А как же вы летаете без парашюта?
Командир внимательно посмотрел на пассажира, заметил дрожащую улыбку и, отворачиваясь, резко бросил на ходу:
– Цирк уехал, клоуны остались!
Тиморей загрустил. Даже неловко стало за свою дешевенькую шуточку. «Другие времена – другие нравы!» – подумал, вспоминая давний розыгрыш вертолётчиков.
– А где Мастаков? Вы не знаете?
Молодому командиру, видно, было неловко за свою резкость. Он повернулся к художнику.
– Абросим Алексеич укатил в Анапу.
– Насовсем?
– Пока что в отпуск, а через год – насовсем. Он купил домишко на берегу Чёрного моря.
– Понятно. А как там поживает Дед-Борей? Жив, здоров?
– А что ему станется? В воде не горит и не тонет в огне… Тьфу! То бишь – наоборот! Вы Мастакова знаете давно?
– Да уж порядочно…
– Тогда вы слышали, наверное, историю о том, как этот Дед-Борей из вертолёта вышел покурить?
– А это разве не анекдот?
– Не знаю. Абросим Алексеич рассказывал. А он мужик серьезный.
– О, да, согласен! – улыбнулся Тиморей. – Знаем мы этих серьезных!
История о том, как Дед-Борей «покурил в небесах», была похожа на анекдот.
4
…Охотник обморозился в ту зиму, появились первые признаки гангрены, грозившей руки-ноги отгрызть. Храбореев по рации вызвал вертолёт и свалился с температурой. Лежал в бреду. Не слышал, как вертушка приземлилась, как пилоты в избушку пришли.
– Дед-Борей! Подъём! – зашумел Мастаков. – Ну и холодрыга у тебя! Волков морозить!
Архангельский, помощник, сказал:
– Командир, он без памяти. И, похоже, давно.
Возле печки стояло ведро с водой. Вода закаменела от мороза. Ведерко лопнуло по шву. Отощавшая собака выла, крутилась в избушке.
– Глянь, командир. Она зубами все косяки соскоблила.
– Плохо дело. Ну-ка, помоги, Архангел!
Подхватили под микитки окоченевшего охотника. Потормошили. Даже не дрогнул ресничкой.
– Может, спирту ему?
– Да как ты ему дашь? Он же… почти готов.
– Вольём, и все дела! А то ведь можем не довезти. Руки у него – совсем ледяные.
– Только трупы мы ещё не возили… Ладно, тащи горючку! – приказал командир.
Накатили стакан спирту. Поначалу Дед-Борей чуть не захлебнулся, но скоро пошло как по маслу. Выпил. Расслабленно охнул и на мгновенье глаза приоткрыл. Безумным блуждающим взглядом посмотрел перед собой и снова забылся.
– Оживает!
– Отлично! Берём…
– Командир! А чего мы – ногами вперед?
– Тьфу, и в самом деле! Во, долбаки!
Собака, обычно как огня боявшаяся вертушку, пулей залетела в дверцу и спряталась под сидением. Полетели. Блаженно улыбаясь, охотник лежал на каких-то мягких мешках. Спирт разгорелся в жилах, кровь разогнал. А Дед-Борей, когда дерябнет, всегда вспоминает о куреве. Так-то, трезвый, может не курить полмесяца и больше, а уж когда маленько врезал, тут уж надо «в зубы дать, чтобы дым пошел». Натура такая. И вот он – ещё не приходя в сознание, на автопилоте, так сказать, пошарил по карману, где лежала помятая пачка. Открыл глаза, зевнул и, не соображая, где находится, пошёл покурить «на крыльцо».
Абросим Алексеевич потом рассказывал:
– Слышу, какой-то сквозняк. Повернулся… Что такое?! Дверца нараспашку! А высота – метров пятьсот над уровнем моря. И сто метров над перевалом, где пролетали… Всё, думаю, тюрьма! Убился Дед-Борей!
Резко развернув машину, Мастаков пошёл на бреющем полете. А сумерки уже – скоро полярная ночь, темнеет рано. Поискали в полумгле. Ни черта не видно. Прямо над вершиной пролетели – чуть винтом не зацепили.
– Командир! – закричал Эдик Архангельский. – Гляди! Там огонек… Избушка, что ли?
– Здесь не должно быть зимовья. – Мастаков присмотрелся. – Правда, что-то блеснуло… Давай приземлимся.
Вертушка опустилась на голый плоский камень, обдутый ветром. А неподалеку опять огонек замаячил осиновым листом. Они прошли по снегу, проваливаясь то по пояс, то по грудь.
– Эй, кто здесь? – окликнул командир.
– Я… Кха-кха…
– Кто «я»? Вы никого здесь не видели?
– А кого тут увидишь? – сказал человек хриплым голосом. – Темно. Что потеряли-то?
– Груз… – крикнул командир и подумал: «Груз двести».
Пилоты подошли и ахнули. Дед-Борей сидел на берегу заледенелой реки, смолил цигарку. Случилось то, что люди именуют чудом. Траектория полета охотника совпала с наклоном заснеженной горы. Колобком прокатившись по мягкому склону, Храбореев оказался в ущелье. На нём лишь кое-где порвалась одежонка – ни царапины, ни синяка, не говоря уже о переломах. Только в голове прибавилось «туману»: не мог понять, где он находится и почему пилоты радостно ржут и пританцовывают вокруг него:
– Живой? Ну, ты даешь, Дед-Борей! Ты куда сиганул? По нужде, что ль, сходить?
Посмотрев на папиросу, он задумчиво сбил пепелок:
– Покурить захотелось.
Вертолетчики хохотали всю дорогу до города. Но главный смех ждал впереди (и смех, и грех). Около месяца охотник провалялся в больнице. Гангрены удалось избежать; Дед-Борей на радостях вышёл из больницы и решил это дело отметить с друзьями. Посидел в ресторане, лишку принял на грудь и, уходя, упал с крыльца – ногу сломал. С той поры маленько припадает при ходьбе, а когда приходится отвечать на вопросы досужих «туристов», Дед-Борей, не моргнувши глазом, говорит: «С медведем повстречались на узенькой дорожке!»
Анекдотическую эту историю вертолетчики могли бы списать на счастливый случай, редкий случай. Только мешала одна закавыка. В момент падения Северьяныча – если прикинуть по времени – все электронные устройства в кабине дали сильнейший сбой. Как будто вертушка пролетала над большой магнитной аномалией. Погасли щитки приборов, высотомер отключился и даже двигатель будто заглох – тихо стало. И в эти мгновения внезапно появилось странное сияние, длинным золотым ручьем пролившееся над Землей. Что это было? Пилоты лишь руками разводили. А за спиною у них кое-кто болтал про сказочного отрока, на оленях летающего по небу. Дескать, это он помог.
5
В районе Полярного круга стояла хрустальная, прозрачная погода. Небо, промытое осенними дождями, казалось близким и необыкновенно голубым. Горы манили своей доступностью: в чистом воздухе они мерещились такими близкими – рукой погладить можно.
Над горами гуси рано пролетели – скоро холода нагрянут, верная примета. Храбореев – особенно по молодости – изумлялся: какие такие приборы и датчики могут стоять в голове у гуся, так безошибочно чующего непогоду? Она, головенка-то гусиная, с кулак величиной, а вот поди ж ты…
«Древний голос крови, – вспоминались умные речи дядьки Никанора, профессора из Мурманска. – Древний голос, генетическая память… – Северьяныч задумался, глядя на художника. (Тот пошел порыбачить). – А что же мне мой древний голос крови говорит насчет Тимохи? Потолковать с ним? Или уж не надо парня баламутить? Пускай живёт, как жил… Ах, Люба, Люба! Любушка-голубушка. Надо было разыскать её. Голос крови-то мне правильно подсказывал. А теперь уж поздно. Если Тимка сам не заикнётся, я ничего не стану говорить… Прошлое ворошить ни к чему!»
Храбореев сунул руку за пазуху. Достал небольшой потёртый колокольчик. Позвенел под ухом. Разволновался и попробовал верхней губой до носа дотянуться. И вдруг почувствовал сильное сердцебиение, головокружение – разволновался. «Вот так подохнешь! – затосковал. – И схоронить будет некому…»
Он вышел на свежий воздух.
Тиморей сидел на берегу, неподалеку от зимовья.
– Сынок! Иди, чайку попей!
Слово «сынок» Храбореев произносил теперь как-то особенно. Многих в своей жизни называл он этим ласковым словом – сынок. Но это было походя, примерно так же, как люди говорят друг другу: «брат», «сестра», земляк». Теперь для него это слово звенело совсем по-другому – золотым валдайским колокольчиком.
Он подошел к художнику.
– Малюешь? А я думал, ты рыбалишь тут. Ничего, если я постою, посмотрю?
Парень улыбнулся.
– Мы за смотрины денег не берем. Не жалко.
Помолчав, Храбореев сказал удивленно:
– Ловко получается. Картинка, можно сказать, из ничего, из воздуха…
– Ну, что ты, Северьяныч! Мне далеко до них!
– До кого?
– До мужиков, которые могут деньги из воздуха делать.
Покачав головой, Храбореев уверенно ответил:
– Нет, сынок! Это им до тебя далеко. Я раньше тоже думал: «деньги, деньги…» Но дело не в деньгах…
– А в чём же дело, батя? В чём, как говорится, корень бытия?
Под сердцем охотника – будто чиркнула пуля. «Батя». Художник произнёс это легко. Играючи. Северьянычу даже стало немного обидно…
– Корень жизни, говоришь, сынок? Это как посмотреть на неё, на житуху. Пойдём. А то руки, гляжу, посинели.
В зимовье потрескивала печь. Сидели, пили чай и говорили обо всём на свете. Искали «корень жизни». Антону Северьянычу было хорошо такими вечерами. Выходя из зимовья, он смотрел на небо и крестился, благодарил всевышнего за ту несказанную радость, какая была на душе.
Стужа приходила по утрам. Ножевыми ветрами разодранное пространство кто-то пытался штопать белыми нитками – редкие снежинки мелькали косыми стежками. Первые льдины зарождались в верховьях и с перезвоном высыпались из речного рукава, блестели в широком устье. И на озере уже припаивались робкие забереги. Утром выйдешь умыться, разобьёшь лазурную стекляшку. Руки сунешь – будто в костер. Обжигает водичка. Постоишь на берегу и улыбнешься. Красота! Заморозки покрошили комара и гнуса, – не докучает колючая тварь… Давненько Тиморей мечтал вот так-то душу отвести, с удочкой посидеть на берегу или просто побродить, вдыхая аромат сгоревшей осени, любуясь небом, горами, буровато-желтым листарём, струящимся по реке. Он собирал горстями, ел фиолетовую горьковато-сладкую голубику, пришибленную морозцем. Рвал кисточки яркой смородины – стылым горошком таяла во рту. Среди моха и лишайников собирал морошку, пугая куропаток.
В эти дни Храбореев далеко не отлучался от зимовья. То и дело подходил к Тиморею. Что-нибудь рассказывал, показывал.
– Гляжу, морошку лопаешь, – сказал охотник, глазами показывая на дальний берег. – На Тайгаыре, вон там, морошки было раньше – завались. Куропатка жировала, как барыня. Наклюется, бывало… Слышь, сынок! Не поверишь! Куропатка, бывало, так наклюкается, что её, беднягу, шатает. И взлететь не может. Ей-богу. Ягоды полное брюхо. – Северьяныч посмеивался. – Я голыми руками их ловил по молодости.
6
Вечером опять сидели в зимовье. Душевно беседовали.
Северьяныч расспрашивал художника:
– Ты, сынок, не женатый? Нет? Ну, это успеется. А как там житуха у вас, в Ленинграде?
– Да так же, как в Петербурге, – улыбнулся Дорогин.
– Картинками питаешься? Или чем другим на жизнь зарабатываешь?
– Картинками. Нарисую маслом… салом иногда рисую… Вкусные картинки получаются. – Парень вздохнул. – А ты здесь, батя, как? После развала нашей великой державы?
Охотник прислушивался. Слово «батя» сегодня художник снова походя сказал. Но появился в нём, в этом слове, какой-то неуловимый оттенок. Более теплый, что ли. Более родной. Или так уж показалось Храборееву.
– Да мне-то что, сынок. Тайга и тундра всегда прокормит, только не ленись. Мне – хоть белые, хоть красные у власти, хоть серо-буро-малиновые с прописью… Смешно, сынок, за ними наблюдать. Прыгают как блохи на арене.
– Я тебе, Северьяныч, завидую. Может, и мне попробовать? Послать всё подальше, уйти сюда – рыбачить да охотиться. Что скажешь?
– Давай. Места хватит. Поставим зимовье… да хоть вон там, на берегу. Сиди, малюй себе… Делай картинки из воздуха. – Храбореев поцарапал шрам возле виска.
Зоркие глаза художника приметили:
– Раньше, кажется, не было этого шрама. А, батя?
– Не было, – неохотно сказал Северьяныч. – Свежая зарубка. На память об одном человеке… Его и человеком-то не назовешь, прости, Господи. – Охотник перекрестился, глядя куда-то вдаль. Тихо добавил: – А ведь я кормил его, как малое дитё. С ладошки…
– Ты про кого говоришь, Северьяныч?
– Был тут один… Проститутов… Жульёрист окаянный.
Художник вскинул кисточки бровей.
– Проститутов? Или – Простакутов?
– Хрен его знает. В паспорт не заглядывал.
– А звали как? Леон?
– Миллион, ага. Только цена ему – рупь. Он тогда на Север прилетел деньги из воздуха делать, как он сам говорил. В Норильске, сам знаешь, бывает – не продохнешь от газа. Вот он писал про это дело. А уж потом, когда развалили Советский Союз, он, как змей подколодный, извернулся, начал в Москве промышлять золотишком. Ну и до меня добрался… по старой памяти…
– А ты при чём?
– А я, сынок, при нём. При золоте… Ты не смотри, что я драный такой. Штаны с заплатками… Если хочешь знать, так я – Царь-Север…
Храбореев хохотнул.
Художник уже знал, что Северьяныч – маленько того… с причудами. Поэтому не удивился.
– Загадками какими-то, батя, говоришь.
Охотник полено подбросил в печь. Покурил.
– Расскажу как-нибудь. А пока давай на боковую… Значит, ни хрена тебе не плотют за твои картинки?
– Нет, почему же? Хрен да маленько платят.
– А вот эта книга, про которую ты сказал: «Смотришь в книгу. А видишь фигу».
– Красная книга.
– Ну, да. Ты для нее сейчас малюешь. Так я понял? А что потом? Печатают? Книги-то?
– С грехом пополам. Денег нет, Северьяныч. На всякую дребедень – на чернуху да на порнуху – всегда найдётся, а на что-нибудь доброе… Эх! Да что говорить!
– Ладно, спим. – Храбореев погасил керосинку. Заворочался на дощатых нарах. – А ты что-нибудь слышал про ураганное золото?
– Так, немного. А что?
– Ничего. Спи, сынок.
7
Тайга и тундра становились гулкими. Где-то в туманах на том озерном берегу временами слышался грозный гул и топот, похожий на отдаленный обвал, на приглушенный говор камнепада. Тиморей вначале недоумевал: что это может быть? Потом «дошло». Там, в полумраке северного куцего дня, шумел и кровью зацветал вековечно повторяющийся праздник плоти и дерзкого духа. Дикий северный олень выходил на знакомые, хорошо утоптанные тропы. Олени собирались в тучи, полные грома и страстных молний. Могучие быки жадно и властно разбивали косяки покорных самок на отдельные гаремы. Зорко и трепетно стерегли своих наложниц. Караулили ревниво, яростно, на время буйных свадеб напрочь забывая сон, жратву, питье и утрачивая спасительное чувство самосохранения.
Наступало «время волка». Еще недавно серые эти щенки были безобидными, беззубыми, и человек даже мог бы с ними спокойно поиграть – если, конечно, рядом нет мамаши. Но это – вчера. А сегодня – окрепли волки, вызверились, и уже самостоятельно учатся в потемках шастать по чернотропам. Волки ищут добычу и целенаправленно гонят её, подчиняясь неведомой силе инстинкта и, делая коронный свой прыжок под горло, безжалостно режут и рвут беззащитную плоть, как делали их серые отцы, деды и прадеды. С диким азартом и страшной страстью, кипящей в сердцах, молодые разбойники чуткими ноздрями припадают к таинственному воздуху тайги и тундры, прислушиваются и воровски приближаются к жертве, чуткой «бархатной» лапой стараясь не наступить на ветку, не раздавить предательский сучок. Но в эту пору к оленям приближаться небезопасно. Любовью раскаленный, по-богатырски мощный северный самец – любому волку намылит холку. Но голод не даёт стоять на месте, голод лишает рассудочности – подталкивает хищника к большому, теплому стаду, укрывшемуся в туманах, теребящихся откуда-то со стороны Медвежьей речки.
Охотник говорил:
– И волка нынче много. И оленя – пруд пруди…
Тиморей спросил:
– Тут, неподалеку, слышал я, идет забой оленя?
– Иде-е-т… Ты что хотел? Мяска?
– Нет. Просто посмотреть.
– Нашел на что смотреть! – вздохнул Северьяныч. – Забой оленя – это километров сто отсюда. Если на моторе дунуть вверх по реке, потом налево, потом направо…
– Потом немного волоком, потом чуть-чуть по воздуху! – засмеялся Тиморей. – Понятно. Очень близко. По вашим меркам… А ты, Северьяныч, говорят, вообще не бьешь оленя?
– По молодости кровушки хлебнул на том отстреле. До сих пор изжога!
8
…Год за годом, век за веком через Пясину проходят пути миграции северного дикого оленя. Зная это, люди из заготконторы заблаговременно готовили «десант». На исходе лета по берегам реки – в определенных местах – высаживались бригады, состоявшие из вербованных мужиков. Крепкие люди. Волевые. Толстокожие. С утра до вечера на берегу взвизгивали бензопилы. Дятлами постукивали молотки. В дерево вгрызался острозубый топор. Мужики – для самих себя – варганили времянки. Долбили морозильники в вечной мерзлоте. Сколачивали грубые тесовые помосты для разделки оленьих туш. Поднимали навесы от дождя. Завозили продовольствие, бочки с бензином для моторок. И много чего другого, необходимого для забоя и сохранности мяса.
…Вожак рано утром забрался на взгорок. Влажными ноздрями процедил прохладный воздух. Задумчиво посмотрел на изломанную линию горизонта.
На тундровых просторах догорало коротенькое северное лето, куцее – как хвост оленя. Август уже горячо подрумянивал щеки осинам. Желтизною тронуло березы, лиственницы. День за днем в тундре исчезали гнусавые кровопийцы. Появлялись вкусные грибы – лезли прямо из-под копыт, сами заглядывали оленю в рот. Житуха становилась – лучше некуда. Стужа еще далеко – за горами таится. Еще не пожухла трава, опаленная первыми утренниками, после чего она становится похожа на проволоку. Мох не огрубел от холода. Еще не застеклялись мелкие ручьи, не говоря о крупных. Казалось бы, живи и наслаждайся тут, среди еды, простора и покоя. Но нет, что-то заставляло вожака волноваться и думать: «Пора!»
И опять он чуткими ноздрями процеживал раноутренний воздух. И улавливал в нем слабые токи, бьющие по сердцу. Это – древний, вековечный зов. И с каждым днем тот зов становился все громче, внятней. И наступало утро, когда вожак в последний раз поднимался на каменный взгорок. Долго смотрел на зацветающую зарю и принимал нелегкое мужицкое решение: покидать привольный летний выгул, вести за собою многочисленный олений караван, нацеливаясь на юго-восток, на лесные пастбища Якутии и Эвенкии. Трудная будет дорога. Опасная. На пути оленей встретится немало озер, болот, оврагов. По горам пройдут, на рога наматывая пряжу туманов и облаков, обходя горячие осколки звезд, недавно разбившихся на перевале. Веселыми зелеными долинами протопают. И спустятся в такие угрюмые низины, куда солнце не может или не хочет заглядывать. Там, в звенящем затишке, в голубоватой затени повстречаются первые льдинки. Слюдяные пластины слоятся, нарастая друг на друга и твердея день ото дня, превращаясь в крепкую корку. Там роса твердеет по ночам – картечиной блестит. Там по следу бегут кровожадные волки – щетиной топорщатся холки. И кто-то слабый рухнет, окрасит землю кровью перерезанного горла. Таков закон природы – слабаков не должно быть. А сильные дальше пойдут, оставляя за собой десятки и сотни всевозможных преград.
И наконец-то оленье стадо выйдет – как на плаху – на берег Пясины.
И кто-то первый из мужиков обрадуется, глядя в бинокль:
– Идут!
И старший хладнокровно скажет:
– По местам, ребята.
9
Чёрт его дёрнул в тот год – согласился быть стрелком на забое. В напарники к нему определился некто Берлогов по прозвищу Трубадурик, мужик молодой, но от страха седой, с покалеченными пальцами на обеих руках.
Перед восходом солнца они забрались на свой наблюдательный пост – голый крутолобый мыс, выдающийся в реку. Храбореев, скучая, смолил папиросы, крутил колесико бинокля: окулярами шарил по дальнему берегу, утопающему в пуховом тумане, похожем на олений подшерсток. Зевали. Терпеливо ждали. Тело «дрожжами» наполнялось – прохлада час за часом въедалась в кожу, в кости. Костерок бы развести, да нельзя. Оленя отпугнешь.
Небо сочно посинело над горами, вершины подкрасились кровинкою первых лучей. Видимость улучшилась. И Северьяныч заволновался, шмыгая носом на ветру.
– Вон они, сынок! Нарисовались!
– А ну-ка дай, папаша, – Трубадурик взял бинокль.
С пологого берега стадо сплывало, напоминая остывающую лаву стального цвета. До слуха долетели слабые звуки затрещавших веток, застучали камни, задеваемые копытами.
– Куда они поперли? Там неудобица, – недоумевал Храбореев.
Его напарник не первый год мотористом ходил на забой.
– Стадо, – поучительно сказал он, сплевывая, – переплывает реку не там, где удобней, а там, где моча ударит в голову передовому оленю. Обычно это бывает важенка.
Похоже, моторист не врал. Важенка шла впереди. Не шла – заполошно рысила, оторвавшись от стада метров на тридцать и не оглядываясь даже на своего теленка: тот спотыкался, отставая, падал, не поспевая за мамкой. И так же, как телята, покорно спешили за важенкой гривастые, огромные быки.
Северьяныч снова покрутил колесико бинокля. Рассматривал стадо. У многих быков на рогах тряпками болтались окровавленные лоскутья кожи, содранные ветками деревьев…
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?