Текст книги "Вся жизнь как подарок судьбы"
Автор книги: Николай Герасимов
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Детская трудовая колония № 2
Кинешемская ДТК № 2 вмещала, насколько я помню, около трёх сотен подобных мне узников, с большим процентом 12–13-летних малолеток. Жили мы в деревянных бараках, которые назывались общежитиями. В центре здания располагался вестибюль, в четырёх углах которого открывались двери в комнаты. В них вдоль правой и левой стены стояли железные кровати по 12–13 с каждой стороны. Таким образом, всё общежитие, видимо, рассчитывалось на сто человек. Нас, имевших за плечами школу-семилетку, разместили вдоль левой стены, напротив, вдоль стены с окнами, поселили малолеток, с которыми у нас, если не считать самого помещения, не было ничего общего.
Первой в колонии появилась моя дорогая, любимая Баба. Увидев меня, расплакалась:
– Коля! Как это случилось, что ты в тюрьме? Ничего не знаем, сходим с ума. Не могут ничего понять и соседи: удивлены, говорят, что ты всегда был очень вежливым, ни разу не видели тебя пьяным, не слышали, чтобы ругался матом, мирил мальчишек. Все уверены, что тебя заставила что-то натворить шпана.
– Баба! Знай: меня никто не мог заставить сделать что-то очень плохое! Поверь, что таких людей просто не существовало. А ты радуйся, что у меня такой небольшой срок.
– А вас здесь не бьют? Ты говори правду.
– Здесь никто и никого не бьёт, даже не думай об этом. Есть суки – активисты, но эти гниды нас не касаются: знают, что рано или поздно мы будем на свободе, и тогда им никто не позавидует.
Приезжала мама, потом они у меня бывали ещё и ещё, как всегда до предела загруженные продуктами.
До сентября весь день мы находились на рабочей территории. Колония выпускала промышленные, не электро-, холодильники «Т-50» и «Т-100», кажется, какие-то шкафы и тумбочки; возможно, было что-то ещё. Я решил стать столяром-краснодеревщиком. И поднатореть в этой профессии нам было предложено на изготовлении самых простых табуреток. В теории и практике я скоро уже числился отличником. Но сам не сделал ни одной табуретки. Только сначала честно выстрогал для одного или двух табуретов царьги и проножки, но быстро обнаружил место, куда наш простодушный мастер Осминин складировал готовые изделия, отмеченные к тому же ещё и оценками. Моя работа свелась к выбору лучших. Об этом не знали даже увлечённые своей работой другие мальчишки. Из грамотных наших пацанов, кроме меня, в столярке, помнится, больше никого не было.
Наш мастер, раздав задания, часто куда-то, скорее – в другие цеха, уходил. Сразу же исчезал и я: шёл в камеру-сушилку, где одуряюще приятно дышалось запахом хвойной древесины. Выгнать нас из сушилки было кому, так что приходилось на какое-то время опять идти на работу. Осминин был неплохим человеком, но никчёмным психологом. Он, я думаю, всех нас скопом считал пришибленными недоносками. Как-то при моём после долгого отсутствия появлении у верстака он с криком стал мне, не помню уж чем, угрожать. Находящаяся в моих руках лучковая пила от удара об пол взлетела под потолок, от моего оскала и одной лишь фразы мастер, бледный, вылетел из цеха. Больше конфликтов между нами не возникало. От трудовой повинности я, естественно, был свободен, но готовую «продукцию» продолжал сдавать. Беседу со мной имел наш, вероятно, штатный психолог, человек приятный в общении и, в отличие от Осминина, в людях разбирающийся.
Я уже говорил, что людей подлых почти безошибочно вычислял при первом контакте. Гнусность натуры другого нашего «древесного» наставника, преподававшего теорию, лежала на его морде вечным клеймом. Как-то этот скот решил угрозами рукоприкладства заставить меня вымыть в классе пол. Я мгновенно озверел. Не успел оторвать от пола тяжёлый, не нашей поделки, табурет, как мастер пулей вылетел из класса вон. У меня опять состоялась воспитательная беседа с психологом. Как результат: не выстрогали из меня в колонии краснодеревщика, не получил я заранее мне обещанного «за отличные успехи» четвёртого столярного разряда. А удостоверение третьего всё-таки выдали.
Я – аттестованный столяр
До 1952 года в детских колониях страны обязательными считались школы-семилетки. И это было действительно мудрое решение. Будучи, как уже говорил, достаточно наблюдательным, я видел, насколько мы, имевшие семилетнее образование, отличались от других мальчишек-колонистов.
Как оказалось, везение меня не покидало: я действительно попал в далеко не худшую колонию. С осени 1952 года в трёх детских колониях страны, включая нашу (это мы узнали от воспитателя), открывались восьмые классы. В конце августа меня подозвал наш здешний воспитатель, кстати, мой однофамилец, Герасимов. За его рост за глаза мы называли его Полтора-Иваном.
– Герасимов, в нашей школе открывается восьмой класс. Пойдёшь?
– Сейчас! Только разбегусь! Я на свободе школу бросил! Буду тебе здесь учиться!
Он просто молча отвернулся. И уже к вечеру меня перевели из нашей чистой светлой комнаты первого корпуса в соседний тёмный барак, пропахший неистребимым запахом мочи. Здесь жили в основном дети-беспризорники, сироты 12–14 лет, многие из них страдали энурезом.
Согласившись идти учиться, я бы половину дня был в школе, вторую половину – в цеху. Сейчас должен был полный день находиться в рабочей зоне, где, как я уже сказал, пользы от меня не было ни на копейку. Но Полтора-Ивана оказался настоящим воспитателем. В нашей грамотной группе было двое симпатичных ребят-москвичей, то ли с еврейскими, то ли с немецкими фамилиями. Явно из приличных семей, однако срока они имели серьёзные: один (возможно, щипач) – шесть, другой – десять лет. Где-то день на третий в рабочей зоне внеурочно появился один из них – Рихтер, имя, к сожалению, не помню. Кто-то подсказал ему постоянное место моей «работы», нашёл он меня в сушилке:
– Какой у тебя срок?
– Два года. Сейчас уже на четыре месяца меньше.
– Ты всю жизнь решил жить по тюрьмам?
– Ну нет! Я уже понял, что небо в клеточку не для меня.
– Подумай: здесь ты мог бы закончить 8-й и 9-й классы, и у тебя не будут вычеркнуты эти два года из жизни. Неужели тебе это не понятно?
Гонору у меня хватало с избытком, мгновенно взбесить было можно только угрозами, но конченым идиотом я всё-таки не был. Как же мне сейчас захотелось пойти в школу! Как я захотел учиться!!! Конечно же, догадался, кем в рабочую зону был послан Рихтер. Но перестраховался, после ужина пошёл к своим пацанам: «Поговорите с Полтора-Иваном, пусть он разрешит мне учиться!» Уговаривать его не пришлось. Как мне сказали, уже утром следующего дня он сам зашёл в класс: «Ну что, может быть, возьмём Герасимова?» – «Возьмём! Возьмём!» Мне сообщили об этом сразу. Я чувствовал себя по-настоящему счастливым! И, считай, мгновенно оказался на ожидавшем меня в общежитии прежнем чистеньком месте. Настоящим, умным воспитателем был мой однофамилец Герасимов.
Школа
Официально наше учебное заведение являлось одной из средних школ города Наволоки. Но узнал я об этом, только получив табель по окончании 8 класса. Располагалась школа, одноэтажное деревянное строение, в жилой зоне. Классов в ней, наверное, было несколько, и школа работала с утра до ночи. Меня почему-то всё это не касалось, не интересовало. Наш маленький класс находился на светлой солнечной стороне. Парты стояли в три ряда, а их, насколько я сейчас вспоминаю, было шесть, но может, и пять.
Нас, учеников с семилеткой, в колонии набралось четырнадцать. Загадкой для меня оставался мальчишка, явно бывший птицей не нашей стаи. Жил он в том самом бараке, где мне какое-то время пришлось подышать «ароматом» дворового туалета. Я с ним не общался ни разу. Учился ли он в каком-то классе, не знаю. Обычно видел его, чистенько одетого, сидящим на скамейке с газетами (!) в руках. Пацаны сказали, что он – политический, осужден по 58 статье, срок – 2 года. Почему такой небольшой «за это»? Мне объяснили: так мало дали по его малолетству, но сколько ему предстоит чалиться на самом деле, не известно никому. Скорее всего, освобождённый из Кинешемской ДТК, он окажется в другой колонии, имея очередной не очень большой срок. И так может продолжаться ещё и ещё раз. Как я уже сказал, мне пришлось прочувствовать «комфорт» пребывания в том общежитии. Почему бы такого явно не из простой семьи культурного мальчишку не поселить у нас? Наверняка на это имелось специальное распоряжение: врагов народа до́лжно было казнить, как подлых негодяев.
В нашей группе пацаны имели срока от 2 до 15 лет. О парне, имевшем самый большой срок, не хотелось бы даже вспоминать. Этот, с белыми глазами, рыжий еврейский парень Масловский внешне был крайне отвратителен буквально для всех. Срок он получил за изнасилование, и удивляться здесь было нечему: вряд ли какая девчонка могла добровольно отдаться такой мерзости. Я же только со временем узнал, как легко лепились у нас уголовные дела в те и много более поздние времена, давались и ещё большие срока совсем невиновным.
А теперь ещё раз о тех, кто буквально всю жизнь занимает самую обширную, самую благодарную часть моей души. Сейчас я говорю об учителях нашей школы. Первое, что я должен сказать: для них мы не были малолетними преступниками, в нас они видели прежде всего детей. В этом мы убедились при первых контактах и чувствовали это изо дня в день. Первое, что они видели ежедневно: благодарный класс – небольшую группу пацанов, безмерно уважающих своих педагогов. Кроме Масловского (его, кстати, от нас вскоре убрали), у них для нас не было фамилий, нас учителя называли только по именам.
Геннадий Иванович, наш физик и биолог в одном лице, закончив первый для меня урок, спросил, всем ли всё было понятно. Не всё понял только я. «Хорошо, я приду на самоподготовку». Так назывались наши обязательные часовые ежевечерние самостоятельные занятия. Пришёл, поинтересовался, кто ещё хочет о чём спросить, после чего сел со мной за парту. И всё мне пояснил ещё раз. Физику я и раньше, да и потом никогда не понимал и не любил, но в 8 классе мои пятёрки были заработаны честно.
Нам никогда (да и не за что было) не делали строгих замечаний. Были ли в нашем классе подсказки? Да. Иногда случались, но не шёпотом, как классическая школьная подсказка, а вслух и лишь как помощь товарищу вспомнить случайно забытое. Именно случайно, так как плохо учившихся среди нас не имелось. И на такие подсказки можно было услышать: «Серёжа, дай Володе вспомнить самому. Он же это прекрасно знает».
И вот на всю жизнь впечатавшееся в мой мозг воспоминание. Начался урок, учительница кого-то вызвала к доске повторить вчерашнее. Для меня голос отвечающего становится всё более глухим, я куда-то проваливаюсь, как вдруг явственно слышу голос Надежды Дмитриевны: «Коля опять спит. Не надо. Не надо, не будите». И больше уже не слышу ничего. Потом тихий голос и прикосновение к плечу: «Коля, проснись. Я начинаю объяснять новый урок». Надежда Дмитриевна, наша классная, знала, что мне всегда хватало прослушать её урок только раз. Где, скажите, в какой школе встретишь такое? Если такие учителя ещё есть, порадуйтесь за их учеников.
Геннадий Иванович начал рассказывать о птицах, и я предложил свою помощь: «Попрошу отца убить ворону, и на ней покажу всем, кто захочет, как просто мы сделаем из неё хорошее наглядное пособие». Потом, уже навсегда расставаясь со своей школой, на шкафу класса я видел сделанное нами с Геннадием Ивановичем чучело вороны.
Школу нашей ДТК я полюбил сразу, это был мой маленький кусочек свободы. В воскресенье мы имели полноценный выходной. В субботу я оставлял форточку в класс не запертой. Сразу после завтрака нырял в форточку и оставался в классе до обеда, потом возвращался в него до вечера. В классе я вёл ежедневный дневник, описывал погоду, делал записи обо всех увиденных и услышанных за день птицах. Их – синиц, чечёток, снегирей – в ту первую и единственную мою здешнюю зиму мимо нашей зоны пролетало до обидного мало. Писал письма домой, девчонкам. Обдумывал свою дальнейшую жизнь, конкретных планов пока не строил. О моём убежище знали и пацаны, и, я думаю, Полтора-Ивана; не исключаю того, что он мог читать мои дневниковые записи. И, возможно, поэтому никаких вопросов насчёт моего затворничества не возникало.
При школе постоянно жила женщина, которых обычно называют техничками. У тёти Груши, как я её называл, был 8-летний срок. В мой выходной мы с ней время от времени общались, лицо этой несчастной женщины сохранилось в моей памяти на всю жизнь. У них с мужем было трое малолетних детей, началась война, и очень скоро молодая женщина стала вдовой. Работала в колхозе. Во время обмолота зерна она набирала в карманы полову – ненужные отходы, отбрасываемые молотилкой. Дома из мякины выбирала сохранявшиеся в мусоре зёрна и варила из них детям кашу. Увидели, кому следует сообщили, и по «Указу 7–8» от 1932 года, называемому в народе «Законом о трёх колосках», расхитительница колхозного достояния Груня загремела в лагерь. Малых детей отправили в детский дом. Родное государство заботилось об осиротевших детях.
Умер Сталин! И грянула амнистия. Малолеток, осуждённых до десяти лет, взрослых со сроками до пяти освобождали практически поголовно; срока повыше делились пополам. Не касалось это только особо тяжких преступлений. Из наших ребят свободу не получил лишь Гена Голубев из Владимира. Не знаю, не спрашивал, за что суд наградил его шестью годами; сейчас ему уже исполнилось восемнадцать, досиживать осталось года полтора. Генку я запомнил постоянно грустным, неразговорчивым. Он никогда не получал из дома передачек, а так как между нашими койками стояла общая тумбочка, и часто она была заполнена, Гена, у нас была договорённость, мог в любое время подкормиться плюшкой или пирогом, испечёнными для нас руками моей дорогой Бабы. Хотелось бы верить, что половину наказания государство тогда скостило и тёте Груше, память о которой я с грустью пронёс через всю жизнь.
Колония наша опустела чуть ли не за два-три дня. Во всей зоне остались только восьмиклассники. Мы не могли знать, по чьей воле нам была дана возможность в кратчайший срок завершить учебный год. Это радовало и наших учителей, и пацанов. Не рад был, не хотел ни одного лишнего дня оставаться за колючей проволокой лишь один придурок. Этим единственным, конечно же, оказался я. Два дня уговаривали меня учителя и пацаны. Какими же они были умными! С прежним удовольствием мы учились до конца апреля.
В моём табеле стояли честно заработанные пятёрки. Все, кроме одной: по немецкому языку во всех четвертях значилась цифра «4». Надежда Дмитриевна, наша классная, пошла с табелем к учительнице немецкого Вере Ивановне, и та согласилась: «Ради Коли я пойду на нарушение». В моём табеле за третью, четвёртую четверти и за год появились пятёрки. Как они появились, мне по секрету рассказала дорогая моя учительница Надежда Дмитриевна.
Колонию все мы, кроме бедного Гены Голубева, покинули в один день 29 апреля 1953 года. Из окна кинешемского поезда, кажется, это было в Вичуге, мы увидели, как к прицепленному к нашему составу столыпинскому вагону вооружённые конвойные с овчарками вели уже новое пополнение для Хуторовской тюрьмы. Среди них мы даже узнали одного из знакомых подконвойных, недолго же этому конченому великовозрастному подлецу пришлось подышать свободой. Гадов такого калибра, уверен, в этой группе зэков было не так много. А стране нужны были люди, которых можно кормить щами с опарышами, превращать в рабочих скотов, закапывать без крестов в отвалах великих строек коммунизма.
Поезд нёс меня домой, мысли были о совсем недавнем и о ближайшем будущем. Что касалось меня, здесь всё было правильно, моё место на какое-то время должно было быть в камере. Но бросать на тюремные нары 12–14-летних детей за угнанный велосипед, осуждать на десять лет женщину, взявшую с производства катушку ниток (в приговоре значилось как «хищение двухсот метров материала»), могли только нелюди. Пройдёт немного времени, и я встречусь с не менее подлым случаем, когда на 15 и 20 лет будут осуждены действительно невиновные в данном преступлении парни. И это не явилось ошибкой следствия или суда.
Это были 1953–54 годы, когда вслед за амнистией милиция получила приказ мести всех подряд. Виновных или безвинных среди них было больше, никому уже ничего не доказать. Пусть помолчат нынешние защитники Великого кормчего: под рельсами мчащихся в коммунизм поездов навечно остались кости бесчисленных тысяч безвестных, не отпетых в церквях строителей нашего «счастливого будущего».
А что ждало впереди нас? За кого я мог бы поручиться, так это за своих недавних одноклассников: все они, я в это верил, станут достойными людьми. Что до меня, так и здесь всё было решено окончательно. За прошедшие месяцы в своей памяти я не раз перебрал всё, что успел за три года сделать плохого. Но, как ни странно, нашёл в своих поступках не так мало и хорошего. Конченым гадом я не стал, да и не мог им быть. Не было никогда во мне внутренней гнили. И не будет никогда. Знал, что никогда не стану лгать ради собственной корысти; ни при каких обстоятельствах не предам, не продам кого бы то ни было ради того, чтобы выгородить, прикрыть себя, что-то подло для себя выгадать в ущерб другим. Знал, что никогда больше не возьму чужой копейки. Знал, что ни при каких обстоятельствах не найду оправдания, не смогу простить кому-либо откровенной подлости. Меня было больше не увлечь преступной романтикой. Но знал и то, что от уважения к той, уже вымиравшей касте «законников» я точно не отрекусь.
Весь последний год я ежедневно видел, насколько наша небольшая группа с семью классами образования отличалась от других трёх сотен мальчишек, и уже знал, что буду учиться.
Дома
Как я расстался со свободой, наши ребята знали: всё было достойно. Как жил последний год – это, само собой, уже успели выяснить. Так и должно было быть, в колониях бывшие пацаны вели себя по-разному. При самой первой нашей встрече состоялся приблизительно такой разговор:
– И как?
– Небо в клеточку мне не понравилось. Теперь только охота и девчонки.
– Нам тебя не хватает. Давай, как раньше, будем встречаться по выходным. Развлекай девчонок, при случае поможешь в толковищах.
– Согласен.
Позднее мы поговорили основательнее. Я сказал Женьке, что о прежнем забываю наглухо, что вообще пересмотрел своё отношение к нашим «забавам». Нужна будет любая другая помощь, я безотказен, встречаться будем, как всегда.
Но сразу отойти от прежней жизни не получалось. Скоро пришлось разбираться с одним испачкавшимся крысятничеством в колонии негодяем Стрелкой, который, пока я там доучивался, успел обзавестись кодлой подросшего хулиганья. Раз, потом второй я увидел, как вызывающе они вели себя на улице Большой Воробьёвской. Мне это не понравилось, и я объявил шпане о подлянке их кумира. Они же, глядя в рот вернувшемуся из тюрьмы «авторитету», верили только ему. Соседи мне передали, что поздно вечером у моего дома дважды появлялись явно подозрительные группы чужаков. Меня это в общем-то мало тревожило. Но вскоре в двенадцатом часу ночи встреча с этими чертями случилась у меня на Почтовой улице. С ними оказались две твари постарше, взглянуть на которых мне хватило одного раза даже в темноте. Я их уже презирал. Эти отозвали меня в сторону, но первый вопрос сразу задал я:
– Где чалились? Клички?!
– Колония в Буе! (Значит, комсомольские суки! И об одной твари я точно знал.)
– Кто мне расскажет о Еропкине?
Переглянувшись, оба сразу молча исчезли. Удивлённое этим хулиганьё (меня, вероятно, ожидали увидеть как минимум с ножом в животе) опять же подошло вплотную ко мне. Заговорил Стрелка:
– Карась, мы вызовем тебя на толковище!
– Хорошо, буду ждать, а ты не забудь взять с собой верёвку!
– Зачем? – он явно удивился.
– Что? Я ещё должен принести верёвку, на которой мы тебя повесим?
Ошарашенные моим ответом черти так и остались молча стоять на месте, когда я уходил. Из города Стрелка быстро исчез. Так нет же, вскоре я вообще попал в «непонятную»: нож в руке какого-то барачного урода свистнул над моей головой буквально в миллиметрах. Меня спасли реакция, кулак и быстрые ноги.
Интересно, что в те годы я не боялся практически ничего и никого, но при этом был предельно осторожен. Ночью по нашим улицам ходил только по центру дороги; при звонке в дворовую калитку открывал её, лишь проверив, кто звонит. И главное, что это состояние постоянной готовности к чему-то неожиданному мне откровенно нравилось. А вот «оружием» через какое-то время обзавёлся: нашёл дома добротно изготовленный кожаный собачий арапник. Готовый мгновенно оказаться в правой руке, он до того удобно лежал под рукавом вдоль руки левой и, что немаловажно, не являлся предметом запретным.
А настоящую мою жизнь украшали девчонки. Домой приходил очень поздно, не понимая того, что, пока меня нет, родители и особенно моя дорогая Баба лежали без сна в постоянном ожидании чего-то страшного. Однажды отец позвал меня съездить с ним по делам в лес; возвращаясь, он с непривычной, неожиданной для меня робостью начал об этом разговор. И я понял, какой скотиной, мучителем являлся для родных мне людей. А когда объяснил, где и с кем коротаю долгие вечера, не менее удивительным был всплеск радости отца. Сразу же я объяснил всё Бабе и матери. И всем стало спокойнее.
Но как же в этой новой, честной моей жизни далеко не всё оказалось предсказуемым: меня и едва успокоившихся моих родных уже подстерегала немыслимо большая беда. Со своими ребятами я встречался каждое воскресенье, и расписание наших встреч казалось практически незыблемым: в двенадцать часов мы в парке имени Степанова, в три – на стадионе «Красное знамя», в семь вечера – в саду БИМ. Этот сад являлся излюбленным местом воскресных встреч не только нормальной молодёжи, но и многих, главным образом молодых, разной масти уголовников. Выбирая своё будущее, к бывалой шпане присматривалась идущая им на смену юная совсем ещё глупая поросль. Большинство посетителей приходили в сад отдохнуть и пообщаться. Нам же на глаза попадал более примелькавшийся контингент. Тут и там сходились и, переговорив, распадались кучки щипачей, гопников. Чуть ли не все здешние завсегдатаи знали друг друга в лицо либо были наслышаны по кличкам. Мы там бывали каждый выходной. Так относительно спокойно в саду проходили вечера до весны 1953 года.
Вернувшись из колонии, я сразу заметил, что после амнистии обстановка здесь стала более напряжённой. Едва ли не каждое воскресенье в саду БИМ мы видели санитаров, спешащих по аллеям с носилками. Вершились «суды», чаще – праведные, над теми, кто плохо вёл себя в лагерях. Мы считали это само собой разумеющимся.
Случались сценки и весёлые. Однажды, не найдя пока ни Женьки, ни Вовки, я чесал язык с двумя встреченными девчонками; мы подошли к танцплощадке. И тут увидел Копчёного с подвыпившим незнакомым парнем в новом очень приличном костюме. Вовка, держась за полу пиджака парня, разговаривал с ним противным плаксивым голосом, а этого просто не должно было случиться ни при каких обстоятельствах:
– Ну, извини меня, пожалуйста, я же нечаянно…
– Сейчас я тебя извиню, очкарик!
Недалеко, но в стороне, не вмешиваясь, стояли несколько знавших Копчёного пацанов. Его поведение их тоже, как и меня поначалу, озадачивало. Этим нужна была только команда: помочь настоящим пацанам готовы были многие из присутствующих в саду. А до меня уже дошло: будет какая-то интересная развязка. Не мог же Вовка так вот по-щенячьи скулить, извиняться перед бакланом. Того я уже просчитал: это был просто классический тип хулигана. Только подонки этой масти могут так упиваться своей властью над беззащитным очкариком. Неожиданно из толпы вынырнул Эдик Богдановский, и тоже в очках. Мы были давно знакомы, я знал, что он Вовкин добрый приятель, студент, отличник и умница. Знал я и то, что этот всегда подчёркнуто аккуратно одетый парень, как и мы, не в ладах с законом. Сейчас же понял: Эд в курсе возникшего конфликта и не удивляется, что его друг изображает из себя студента-хлюпика. Шла какая-то, явно издевательская, игра. Но что этому баклану готовилось? До банального мордобития дело не дойдёт точно: не в наших это было правилах. Случай этот виделся мне каким-то особенным, я ждал любопытной развязки.
– Послушай, друг, он же извинился, – в конфликт включился Эдик, – ты же вдвое его больше.
– Ещё и ты будешь вякать! Вас, студентиков, учить надо! Этим я сейчас и займусь, отойдём вон туда, – он показал рукой на кусты рядом с выходом из сада.
– А может, не надо?
– Там и поговорим.
Оказалось, что чёрт был с приятелем. И они уже вдвоём чуть ли не подталкивали «бедных очкариков» к кустам. Я пошёл следом. Едва эти четверо успели скрыться за листвой, как буквально пулей мимо меня пролетел напарник хулигана. Две-три минуты – и тоже едва не бегом к выходу направился и главный «учитель». Но… уже без своего шикарного пиджака. Из кустов вышли парни, на мой вопрос, как эти придурки ухитрились налететь на такую невезуху, Вовка, от души хохоча, рассказал:
– Я вышел с танцплощадки подышать и нечаянно наступил этому баклану на ногу. Извинился. Но ты же знаешь чертей, у них всегда рога чешутся. Он попёр буром. Эдик это увидел, и мы решили развлечься. Он, по-моему, в натуре об****лся, увидев у Эдьки в руках «Марголин»: сразу поднял руки. Но я так и не понял, как смог растаять в воздухе второй: стоял рядом – и вдруг его нет. По моей вежливой просьбе чертила сам снял свой клифт и даже нашёл, на что его повесить. Он из какого-то очень неплохого материала, я это специально проверил, когда просил меня не бить. Мы так на заборе его и оставили, потом кто-то найдёт – порадуется.
Эта история имела короткое продолжение. Тот парень, как и ожидалось, недавно освободился из лагеря, сидел по «бакланьей» 74 статье. Выйдя по амнистии на свободу, возомнил себя авторитетным уголовником. Вычислить известного в городе очкарика ему не составило труда, захотел сатисфакции, стал искать помощников. И нашёл: его раздели ещё раз, уже основательно, и предложили тихо заткнуться.
Гоп-стопом в городе промышляла не только дурная молодёжь, но и негодяи более взрослые. Из первых многих мы знали в лицо, с другими не общались, но при случае могли указать им место в подобающем стойле. Конфликтов с правильными пацанами избегали даже взрослые грабители: они знали, что мы прикрыты «крышей» парней более серьёзной квалификации. У гопников отношения с законом были более сложными: каждого из них ждал гарантированный 15-летний срок. Зато они, вкалывая и умирая в лагерях, будут иметь почётное клеймо строителя светлого коммунистического будущего.
А перед моим Ангелом-хранителем возникла одна из очень непростых в управлении судьбой задач. В один из очередных воскресных дней причин отступить от устоявшегося у нас воскресного распорядка не предвиделось. Скоро я должен был отправляться в парк Степанова. Как вдруг, ещё раньше приметив моё пристрастие к картам, во двор с предложением «побурить» зашли три деревенских парня. Они квартировали по соседству, каких-либо пересечений на этой почве раньше между нами не было, я и имён-то их, как сейчас помнится, не знал. Буру я не любил, других более-менее стоящих игр «под интерес» они не знали. Времени мне хватало, и, поставив рядом будильник, я решил просто скоротать часы. А они, как известно, за приятным занятием летят быстро. Увидел, что в парк уже опоздал, значит, к трём поеду на стадион. Прозевал и стадион, тогда уже решил не ходить и в сад; играли до сумерек.
Идя на 5-ю Березниковскую к девчонкам, я вдруг увидел Адяма, бегущего с вертящейся на пальце цепочкой с карманными часами. Уже оставившая меня более года назад интуиция резко и больно сжала сердце. С такой силой она не тревожила меня никогда. Я понял: это к большой беде. Что и как этому предшествовало, потом узнал в мельчайших деталях. Ребята и почему-то (раньше такого не случалось) оказавшийся рядом Адям ожидали меня в парке. К ним подошли два парня, попросили помочь «кинуть» одного пьяненького мужичка, отдыхавшего недалеко под соснами с бутылкой водки. Щипачам это было не нужно, не их профиль, но в помощники сразу же вызвался дурак Адям. Грабители ушли. Дядю вытряхнули без какого-либо серьёзного насилия, забрали деньги и часы-«луковицу». Гопники сразу исчезли, всю «добычу» оставив дураку. Спешно уходя, деньги Адям где-то припрятал.
Утром третьего дня к нам прибежала мать Адяма и, увидев меня, остолбенела:
– Почему тебя не забрали? Адика увезли ночью.
– А почему меня должны были забрать?
– В машине с ним я увидела ещё двоих, подумала, там и ты. Слышала, что от нас поехали за Витькой и Серёжкой.
В следующую минуту я не бежал, летел в центр города. Женька с Копчёным на Сакко играли в волейбол. Они знали, в какое дерьмо два дня назад влип Адям, но при чём здесь Бушма и Гупый? Это значило, что кто-то сдал всех. Женька, его дом был на виду, забежал на минуту, переоделся и взял паспорт. Вовка счёл за благо домой не заходить. Я увёл их в Воробьёво, определил в разные места ночёвок.
Вечером они, в общем-то по дури, пошли в сад. Вдруг увидев там Адяма, буквально обалдевшие, подошли и… только хорошая спортивная подготовка помогла уйти от бросившихся к ним сразу с двух сторон оперов. Стало понятно: ссучившегося гада выпустили как приманку.
А утром в мою калитку постучался… Адям. О вчерашнем я уже знал. А это значило, что взамен настоящих гопников, наверняка даже не зная, где их искать, он сдал своих же невиновных в грабеже товарищей. И его появление у меня говорило ещё больше: ментам (про неудачу со мной они знали) нужно было «добрать» Женьку и Копчёного. Иуде сейчас наверняка были выданы какие-то гарантии, и ко мне его послали со специальной задачей.
– Ты, падаль, зачем пришёл? Хочешь оправдаться? Мусора тебя купили, и ты, тварь, сдал своих невиновных товарищей. Хочешь купить себе свободу? Но она тебе уже не нужна. Ты же не жилец, скотина! Ты – покойник!
Он так, без единого слова, и ушёл. Матери сказал, что не хочет оставаться дома, возвращается в тюрьму, потому что «Колька меня всё равно убьёт». И, думаю, по своей безмозглости он в это верил. Что Адям и без меня уже приговорён, не надо было идти к гадалке.
Денег мы сколько-то нашли, и через два дня уже ночью я проводил парней до привокзальной площади. У нас было всё обговорено. На вокзале их могли ждать опера́, поэтому мы решили, что до следующей остановки поезда, идущего в сторону Кинешмы, они пойдут пешком. Далее на пароходе до Астрахани, а потом до Северного Кавказа, где жил мой старший брат Юрий. Для милиции парни были потеряны.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?