Текст книги "Тарас Бульба. Повести"
Автор книги: Николай Гоголь
Жанр: Русская классика, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Андрий едва двигался в тёмном и узком земляном коридоре, следуя за татаркою и таща на себе мешки хлеба.
– Скоро нам будет видно, – сказала проводница, – мы подходим к месту, где поставила я светильник.
И точно, тёмные земляные стены начали понемногу озаряться. Они достигли небольшой площадки, где, казалось, была часовня; по крайней мере, к стене был приставлен узенький столик в виде алтарного престола, и над ним виден был почти совершенно изгладившийся, полинявший образ католической Мадонны. Небольшая серебряная лампадка, пред ним висевшая, чуть-чуть озаряла его. Татарка наклонилась и подняла с земли оставленный медный светильник на тонкой высокой ножке, с висевшими вокруг её на цепочках щипцами, шпилькой для поправления огня и гасильником. Взявши её, она зажгла её огнём от лампады. Свет усилился, и они, идя вместе, то освещаясь сильно огнём, то набрасываясь тёмною, как уголь, тенью, напоминали собою картины Жерардо делла Нотте. Свежее, кипящее здоровьем и юностью, прекрасное лицо рыцаря представляло сильную противоположность с изнурённым и бледным лицом его спутницы. Проход стал несколько шире, так что Андрию можно было пораспрямиться. Он с любопытством рассматривал сии земляные стены, напоминавшие ему киевские пещеры. Так же, как и в пещерах киевских, тут видны были углубления в стенах и стояли кое-где гробы; местами даже попадались просто человеческие кости, от сырости сделавшиеся мягкими и рассыпавшиеся в муку. Видно, и здесь также были святые люди и укрывались также от мирских бурь, горя и обольщений. Сырость местами была очень сильна: под ногами их иногда была совершенная вода. Андрий должен был часто останавливаться, чтобы дать отдохнуть своей спутнице, которой усталость возобновлялась беспрестанно. Небольшой кусок хлеба, проглоченный ею, произвёл только боль в желудке, отвыкшем от пищи, и она оставалась часто без движения по нескольку минут на одном месте. Наконец перед ними показалась маленькая железная дверь.
– Ну, слава богу, мы пришли, – сказала слабым голосом татарка, приподняла руку, чтобы постучать, – и не имела сил.
Андрий ударил вместо неё сильно в дверь; раздался гул, показывавший, что за дверью был большой простор. Гул этот изменялся, встретив, как казалось, высокие своды. Через минуты две загремели ключи, и кто-то, казалось, сходил по лестнице. Наконец дверь отперлась; их встретил монах, стоявший на узенькой лестнице, с ключами и свечой в руках. Андрий невольно остановился при виде католического монаха, возбуждавшего такое ненавистное презрение в козаках, поступавших с ними бесчеловечней, чем с жидами. Монах тоже несколько отступил назад, увидев запорожского козака, но слово, невнятно произнесённое татаркою, его успокоило. Он посветил им, запер за ними дверь, ввёл их по лестнице вверх, и они очутились под высокими тёмными сводами монастырской церкви. У одного из алтарей, уставленного высокими подсвечниками и свечами, стоял на коленях священник и тихо молился. Около него с обеих сторон стояли также на коленях два молодые клирошанина в лиловых мантиях, с белыми кружевными шемизетками сверх их и с кадилами в руках. Он молился о ниспослании чуда: о спасении города, о подкреплении падающего духа, о ниспослании терпения, об удалении искусителя, нашёптывающего ропот и малодушный, робкий плач на земные несчастия. Несколько женщин, похожих на привидения, стояли на коленях, опершись и совершенно положив изнеможённые головы на спинки стоявших перед ними стульев и тёмных деревянных лавок; несколько мужчин, прислонясь у колонн и пилястр, на которых возлегали боковые своды, печально стояли тоже на коленях. Окно с цветными стёклами, бывшее над алтарём, озарилось розовым румянцем утра, и упали от него на пол голубые, жёлтые и других цветов кружки света, осветившие внезапно тёмную церковь. Весь алтарь в своём далёком углублении показался вдруг в сиянии; кадильный дым остановился в воздухе радужно освещённым облаком. Андрий не без изумления глядел из своего тёмного угла на чудо, произведённое светом. В это время величественный рёв органа наполнил вдруг всю церковь; он становился гуще и гуще, разрастался, перешёл в тяжёлые ропоты грома и потом вдруг, обратившись в небесную музыку, понёсся высоко под сводами своими поющими звуками, напоминавшими тонкие девичьи голоса, и потом опять обратился он в густой рёв и гром и затих. И долго ещё громовые ропоты носились, дрожа, под сводами, и дивился Андрий с полуоткрытым ртом величественной музыке.
В это время почувствовал он, кто-то дёрнул его за полу кафтана. «Пора», – сказала татарка. Они перешли через церковь, не замеченные никем, и вышли потом на площадь, бывшую перед нею. Заря уже давно румянилась на небе: всё возвещало восхождение солнца. Площадь, имевшая квадратную фигуру, была совершенно пуста; посредине её оставались ещё деревянные столики, показывавшие, что здесь был ещё неделю, может быть, только назад рынок съестных припасов. Мостовая, которых тогда не было в обыкновении делать, была просто засохшая груда грязи. Площадь обступали вокруг небольшие каменные и глиняные, в один этаж домы с видными в стенах деревянными сваями и столбами во всю высоту стены, косвенно перекрещенные деревянными же брусьями, как вообще строили домы тогдашние обыватели, что можно видеть и поныне в некоторых местах Литвы и Польши. Все почти они были покрыты непомерно высокими крышами, наполненными множеством слуховых окон и отдушин. На одной стороне, почти близ церкви, выше других возносилось совершенно отличное от прочих здание, вероятно, городовой магистрат или какое-нибудь правительственное место. Оно было в два этажа, и над ним вверху надстроен был в две арки бельведер, где стоял часовой; большой часовой циферблат вделан был в крышу. Площадь казалась мёртвою, но Андрию почудилось какое-то слабое стенание. Рассматривая, он заметил на другой стороне её группу из двух-трёх человек, лежавших почти без всякого движения на земле. Он вперил глаза внимательней, чтобы рассмотреть, заснувшие ли это были или умершие, и в это время наткнулся на что-то, лежавшее у ног его. Это было мёртвое тело женщины, по-видимому, жидовки. Казалось, она была ещё молода, хотя в искажённых, измождённых чертах её нельзя было того видеть. На голове её был красный шёлковый платок; жемчуги или бусы в два ряда украшали её наушники; две-три длинные, все в завитках, кудри выпадали из-под них на её высохшую шею с натянувшимися жилами. Возле неё лежал ребёнок, судорожно схвативший рукою за тощую грудь её и скрутивший её своими пальцами от невольной злости, не нашед в ней молока. Он уже не плакал и не кричал, и только по тихо опускавшемуся и подымавшемуся животу его можно было думать, что он ещё не умер, или, по крайней мере, ещё только готовился испустить последнее дыханье. Они поворотили в улицы и были остановлены вдруг каким-то беснующимся, который, увидев у Андрия драгоценную ношу, кинулся на него, как тигр, вцепился в него, крича: «Хлеба!» Но сил не было у него, равных бешенству; Андрий оттолкнул его: он полетел на землю. Движимый состраданием, он швырнул ему один хлеб, на который тот бросился, подобно бешеной собаке, изгрыз, искусал его и тут же, на улице, в страшных судорогах испустил дух от долгой отвычки принимать пищу. Почти на каждом шагу поражали их страшные жертвы голода. Казалось, как будто, не вынося мучений в домах, многие нарочно выбежали на улицу: не ниспошлется ли в воздухе чего-нибудь, питающего силы. У ворот одного дома сидела старуха, и нельзя сказать, заснула ли она, умерла или, просто, позабылась; по крайней мере, она уже не слышала и не видела ничего и, опустив голову на грудь, сидела недвижима на одном и том же месте. C крыши другого дома висело вниз на верёвочной петле вытянувшееся и исчахлое тело: бедняк не мог вынести до конца страданий голода и захотел лучше произвольным самоубийством ускорить конец свой.
При виде сих поражающих свидетельств Андрий не вытерпел не спросить татарку:
– Неужели они, однако ж, совсем не нашли, чем пробавить жизнь? Если человеку приходит последняя крайность, тогда делать нечего, он должен питаться тем, чем дотоле брезгал; он может питаться теми тварями, которые запрещены законом; всё может тогда пойти в снедь.
– Всё переели, – сказала татарка, – всю скотину. Ни коня, ни собаки, ни даже мыши не найдёшь во всём городе. У нас в городе никогда не водилось никаких запасов; всё привозилось из деревень.
– Но как же вы, умирая такою лютою смертью, всё ещё думаете оборонить город?
– Да, может быть, воевода и сдал бы, но вчера утром полковник, который в Бужанах, пустил в город ястреба с запиской, чтобы не отдавали города; что он идёт на выручку с полком, да ожидает только другого полковника, чтоб идти обеим вместе, и теперь всякую минуту ждут их… Но вот мы пришли к дому.
Андрий уже издали видел дом, непохожий на другие и, как казалось, строенный каким-нибудь архитектором итальянским. Он был сложен из красивых тонких кирпичей в два этажа. Окна нижнего этажа были заключены в высоко выдавшиеся гранитные карнизы; верхний этаж состоял весь из небольших арок, образовавших галерею; между ними были видны решётки с гербами. На углах дома тоже были гербы. Наружная широкая лестница из крашеных кирпичей выходила на самую площадь. Внизу лестницы сидели по одному часовому, которые картинно и симметрически держались одной рукой за стоявшие около них алебарды, а другою подпирали наклонённые свои головы и, казалось, таким образом, более походили на изваяния, чем на живые существа. Они не спали и не дремали, но, казалось, были нечувствительны ко всему: они не обратили даже внимания на то, кто восходил по лестнице. Наверху лестницы они нашли богато убранного, всего с ног до головы вооружённого воина, державшего в руке молитвенник. Он было возвёл на них истомлённые очи, но татарка сказала ему одно слово, и он опустил их вновь в открытые страницы своего молитвенника. Они вступили в первую комнату, довольно просторную, служившую приёмною или просто переднею. Она была наполнена вся сидевшими в разных положениях у стен солдатами, слугами, псарями, виночерпиями и прочей дворней, необходимою для показания сана польского вельможи, как военного, так и владельца собственных поместьев. Слышен был чад погаснувшей свечи. Две другие ещё горели в двух огромных, почти в рост человека, подсвечниках, стоявших посередине, несмотря на то что уже давно в решётчатое широкое окно глядело утро. Андрий уже было хотел идти прямо в широкую дубовую дверь, украшенную гербом и множеством резных украшений, но татарка дёрнула его за рукав и указала маленькую дверь в боковой стене. Этою вышли они в коридор и потом в комнату, которую он не мог хорошо рассмотреть. Свет, проходивший сквозь щель ставня, тронул кое-что: малиновый занавес, позолоченный карниз и живопись на стене. Здесь татарка указала Андрию остаться, отворила дверь в другую комнату, из которой блеснул свет огня. Он услышал шёпот и тихий голос, от которого всё потряслось у него. Он видел сквозь растворившуюся дверь, как мелькнула быстро стройная женская фигура с длинною роскошною косою, упадавшею на поднятую кверху руку. Татарка возвратилась и сказала, чтобы он взошёл. Он не помнил, как взошёл и как затворилась за ним дверь. В комнате горели две свечи; лампада теплилась перед образом; под ним стоял высокий столик, по обычаю католическому, со ступеньками для преклонения коленей во время молитвы. Но не того искали глаза его. Он повернулся в другую сторону и увидел женщину, казалось, застывшую и окаменевшую в каком-то быстром движении. Казалось, как будто вся фигура её хотела броситься к нему и вдруг остановилась. И он остался также изумлённым пред нею. Не такою воображал он её видеть: это была не она, не та, которую он знал прежде; ничего не было в ней похожего на ту, но вдвое прекраснее и чудеснее была она теперь, чем прежде. Тогда было в ней что-то неконченное, недовершённое; теперь это было произведение, которому художник дал последний удар кисти. Та была прелестная, ветреная девушка; это была красавица – женщина во всей развившейся красе своей. Полное чувство выражалося в её поднятых глазах, не отрывки, не намёки на чувство, но всё чувство. Ещё слёзы не успели в них высохнуть и облекли их блистающею влагою, проходившею душу. Грудь, шея и плечи заключались в те прекрасные границы, которые назначены вполне развившейся красоте; волосы, которые прежде разносились лёгкими кудрями по лицу её, теперь обратились в густую роскошную косу, часть которой была подобрана, а часть разбросалась по всей длине руки и тонкими, длинными, прекрасно согнутыми волосами упадала на грудь. Казалось, все до одной изменились черты её. Напрасно силился он в них отыскать хотя одну из тех, которые носились в его памяти, – ни одной! Как ни велика была её бледность, но она не помрачила чудесной красы её; напротив, казалось, как будто придала ей что-то стремительное, неотразимо победоносное. И ощутил Андрий в своей душе благоговейную боязнь и стал неподвижен перед нею. Она, казалось, также была поражена видом козака, представшего во всей красе и силе юношеского мужества, который, казалось, и в самой неподвижности своих членов уже обличал развязную вольность движений; ясною твёрдостью сверкал глаз его, смелою дугою выгнулась бархатная бровь, загорелая щека блистала всею яркостью девственного огня, и, как шёлк, лоснился молодой чёрный ус.
– Нет, я не в силах ничем возблагодарить тебя, великодушный рыцарь, – сказала она, и весь колебался серебряный звук её голоса. – Один бог может возблагодарить тебя; не мне, слабой женщине…
Она потупила книзу свои очи; прекрасными, снежными полукружьями надвинулись на них веки, окраённые длинными, как стрелы, ресницами. Наклонилося всё чудное лицо её, и тонкий румянец оттенил его снизу. Ничего не умел сказать на это Андрий. Он хотел бы выговорить всё, что ни есть на душе, – выговорить его так же горячо, как оно было на душе, – и не мог. Почувствовал он что-то заградившее ему уста: звук отнялся у слова; почувствовал он, что не ему, воспитанному в бурсе и бранной кочевой жизни, отвечать на такие речи, и вознегодовал на свою козацкую натуру.
В это время вошла в комнату татарка. Она уже успела нарезать ломтями принесённый рыцарем хлеб и яства, несла их на золотом блюде и поставила перед своею панною. Красавица взглянула на неё, на хлеб и возвела очи на Андрия – и много было в очах тех. Сей умилённый взор, выказавший изнеможенье и бессилие выразить обнявшие её чувства, был более доступен Андрию, чем все речи. Его душе вдруг стало легко; казалось, всё развязалось у него. Душевные движенья и чувства, которые дотоле как будто кто-то удерживал тяжкою уздою, теперь почувствовали себя освобожденными, на воле и уже хотели излиться в неукротимые потоки слов, как вдруг красавица, оборотясь к татарке, беспокойно спросила:
– А мать? Ты отнесла ей?
– Она спит.
– А отцу?
– Отнесла; он сказал, что придёт сам благодарить рыцаря.
Она взяла хлеб и поднесла его ко рту. С неизъяснимым наслаждением глядел Андрий, как она ломала его блистающими пальцами своими и ела; и вдруг вспомнил о бесновавшемся от голода, который испустил дух в глазах его, проглотивши кусок хлеба. Он побледнел и, схватив её за руку, закричал:
– Довольно! Не ешь больше! Ты так долго не ела, тебе хлеб будет теперь ядовит.
И она опустила тут же свою руку; положила хлеб на блюдо и, как покорный ребёнок, смотрела ему в очи. И пусть бы выразило чьё-нибудь слово… но не властны выразить ни резец, ни кисть, ни высоко-могучее слово того, что видится иной раз во взорах девы, ниже того умилённого чувства, которым объемлется глядящий в такие взоры девы.
– Царица! – вскрикнул Андрий, полный и сердечных, и душевных, и всяких избытков. – Что тебе нужно? Чего ты хочешь, прикажи мне! Задай мне службу самую невозможную, какая только есть на свете, – я побегу исполнять её! Скажи мне сделать то, чего не в силах сделать ни один человек, – я сделаю, я погублю себя… Погублю, погублю! Погубить себя для тебя, клянусь святым крестом, мне так сладко… но не в силах сказать того! У меня три хутора, половина табунов отцовских – мои, всё, что принесла отцу мать моя, что даже от него скрывает она, – всё моё! Такого ни у кого нет теперь у козаков наших оружия, как у меня: за одну рукоять моей сабли дают мне лучший табун и три тысячи овец. И от всего этого откажусь, кину, брошу, сожгу, затоплю, если только ты вымолвишь одно слово или хотя только моргнёшь своею тонкою чёрною бровью! Но знаю, что, может быть, несу глупые речи, и некстати, и нейдёт всё это сюда, что не мне, проведшему жизнь в бурсе и на Запорожье, говорить так, как в обычае говорить там, где бывают короли, князья и все, что ни есть лучшего в вельможном рыцарстве. Вижу, что ты иное творенье бога, нежели все мы, и далеки пред тобою все другие боярские жёны и дочери-девы. Мы не годимся быть твоими рабами; только небесные ангелы могут служить тебе.
С возрастающим изумлением, вся превратившись в слух, не проронив ни одного слова, слушала дева открытую сердечную речь, в которой, как в зеркале, отражалась молодая, полная сил душа. И каждое простое слово сей речи, выговоренное голосом, летевшим прямо с сердечного дна, было облечено в силу. И выдалось вперёд всё прекрасное лицо её, отбросила она далеко назад досадные волосы, открыла уста и долго глядела с открытыми устами. Потом хотела что-то сказать и вдруг остановилась и вспомнила, что другим назначеньем ведётся рыцарь, что отец, братья и вся отчизна его стоят позади его суровыми мстителями, что страшны облёгшие город запорожцы, что лютой смерти обречены все они с своим городом… И глаза её вдруг наполнились слезами; быстро она схватила платок, шитый шелками, набросила себе на лицо его, и он в минуту стал весь влажен; и долго сидела, забросив назад свою прекрасную голову, сжав белоснежными зубами свою прекрасную нижнюю губу, – как бы внезапно почувствовав какое укушение ядовитого гада, – и не снимая с лица платка, чтобы он не видел её сокрушительной грусти.
– Скажи мне одно слово! – сказал Андрий и взял её за атласную руку. Сверкающий огонь пробежал по жилам его от сего прикосновения, и жал он руку, лежавшую бесчувственно в руке его.
Но она молчала и не отнимала платка от лица своего и оставалась неподвижна.
– Отчего же ты так печальна? Скажи мне, отчего ты так печальна?
Бросила прочь она от себя платок, отдёрнула налезавшие на очи длинные волосы косы своей и вся разлилася в жалостных речах, выговаривая их тихим-тихим голосом, подобно когда ветер, поднявшись прекрасным вечером, пробежит вдруг по густой чаще приводного тростника: зашелестят, зазвучат и понесутся вдруг унывно-тонкие звуки, и ловит их с непонятной грустью остановившийся путник, не чуя ни погасающего вечера, ни несущихся весёлых песен народа, бредущего от полевых работ и жнив, ни отдалённого тарахтанья где-то проезжающей телеги, – наносящих лёгких вечерних мечтаний человеку.
– Не достойна ли я вечных жалоб? Не несчастна ли мать, родившая меня на свет? Не горькая ли доля пришлась на часть мне? Не лютый ли ты палач мой, моя свирепая судьба? Всех ты привела к ногам моим: лучших дворян изо всего шляхетства, богатейших панов, графов и иноземных баронов, и всё, что ни есть цвет нашего рыцарства. Всем им было вольно любить меня, и за великое благо всякий из них почёл бы любовь мою. Стоило мне только махнуть рукой, и любой из них, красивейший, прекраснейший лицом и породою, стал бы моим супругом. И ни к одному из них не причаровала ты моего сердца, свирепая судьба моя; а причаровала моё сердце мимо лучших витязей земли нашей к чуждому, к врагу нашему. За что же ты, пречистая божья матерь, за какие грехи, за какие тяжкие преступления так неумолимо и беспощадно гонишь меня? В изобилии и роскошном избытке всего текли дни мои: лучшие, дорогие блюда и сладкие вина были мне снедью. И на что всё это было? К чему оно всё было? К тому ли, чтобы, наконец, умереть лютою смертью, какой не умирает последний нищий в королевстве. И мало того, что осуждена я на такую страшную участь; мало того, что перед концом своим должна видеть, как станут умирать в невыносимых муках отец и мать, для спасенья которых двадцать раз готова бы была отдать жизнь свою; мало всего этого, нужно, чтобы перед концом своим мне довелось увидать и услышать слова и любовь, какой не видала я. Нужно, чтобы он речами своими разодрал на части моё сердце, чтобы горькая моя часть была ещё горше, чтобы ещё жалче было мне моей молодой жизни, чтобы ещё страшнее казалась мне смерть моя и чтобы ещё больше, умирая, попрекала я тебя, свирепая судьба моя, и тебя, – прости моё прегрешение, – святая божья матерь!
И когда затихла она, безнадёжное, безнадёжное чувство отразилось на лице её; ноющею грустью заговорила всякая черта его, и всё, от печально поникшего лба и опустившихся очей до слёз, застывших и засохнувших по тихо пламеневшим щекам её, всё, казалось, говорило: «Нет счастья на лице сём!»
– Не слыхано на свете, не можно, не быть тому, – говорил Андрий, – чтобы красивейшая и лучшая из жён понесла такую горькую часть, когда она рождена на то, чтобы пред ней, как пред святыней, преклонилось всё, что ни есть лучшего на свете. Нет, ты не умрёшь! Не тебе умирать! Клянусь моим рождением и всем, что мне мило на свете, ты не умрёшь! Если же выйдет уже так и ничем – ни силой, ни молитвой, ни мужеством – нельзя будет отклонить горькой судьбы, то мы умрём вместе, и прежде я умру, умру перед тобой, у твоих прекрасных коленей, и разве уже мёртвого меня разлучат с тобою.
– Не обманывай, рыцарь, и себя и меня, – говорила она, качая тихо прекрасной головой своей, – знаю, и, к великому моему горю, знаю слишком хорошо, что тебе нельзя любить меня; и знаю я, какой долг и завет твой: тебя зовут отец, товарищи, отчизна, а мы – враги тебе.
– А что мне отец, товарищи и отчизна? – сказал Андрий, встряхнув быстро головою и выпрямив весь прямой, как надречная осокорь, стан свой. – Так если ж так, так вот что: нет у меня никого! Никого, никого! – повторил он тем тем голосом и сопроводив его тем движением руки, с каким упругий, несокрушимый козак выражает решимость на дело, неслыханное и невозможное для другого. – Кто сказал, что моя отчизна Украйна? Кто дал мне её в отчизны? Отчизна есть то, чего ищет душа наша, что милее для неё всего. Отчизна моя – ты! Вот моя отчизна! И понесу я отчизну сию в сердце моём, понесу её, пока станет моего веку, и посмотрю, пусть кто-нибудь из козаков вырвет её оттуда! И всё, что ни есть, продам, отдам, погублю за такую отчизну!
На миг остолбенев, как прекрасная статуя, смотрела она ему в очи и вдруг зарыдала, и с чудною женскою стремительностью, на какую бывает только способна одна безрасчётно великодушная женщина, созданная на прекрасное сердечное движение, кинулась она к нему на шею, обхватив его снегоподобными, чудными руками, и зарыдала. В это время раздались на улице неясные крики, сопровождённые трубным и литаврным звуком. Но он не слышал их. Он слышал только, как чудные уста обдавали его благовонной теплотой своего дыхания, как слёзы её текли ручьями к нему на лицо, и спустившиеся все с головы пахучие её волосы опутали его всего своим тёмным и блистающим шёлком.
В это время вбежала к ним с радостным криком татарка.
– Спасены, спасены! – кричала она, не помня себя. – Наши вошли в город, привезли хлеба, пшена, муки и связанных запорожцев.
Но не слышал никто из них, какие «наши» вошли в город, что привезли с собою и каких связали запорожцев. Полный не на земле вкушаемых чувств, Андрий поцеловал в сии благовонные уста, прильнувшие к щеке его, и небезответны были благовонные уста. Они отозвались тем же, и в сём обоюдно-слиянном поцелуе ощутилось то, что один только раз в жизни даётся чувствовать человеку.
И погиб козак! Пропал для всего козацкого рыцарства! Не видать ему больше ни Запорожья, ни отцовских хуторов своих, ни церкви божьей! Украйне не видать тоже храбрейшего из своих детей, взявшихся защищать её. Вырвет старый Тарас седой клок волос из своей чуприны и проклянёт и день, и час, в который породил на позор себе такого сына.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?