Текст книги "В футбольном зазеркалье"
Автор книги: Николай Кузьмин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 24 (всего у книги 25 страниц)
В палате, где лежал Решетников, с порога чувствовался нарушенный режим. Больные, плесневевшие от скуки, поворотились к новенькому. А тут еще Скачков! Его узнали тотчас и завозились, ожили на всех кроватях. На подоконнике, забытый всеми, еще, казалось, не остыл от всех волнений матча невыключенный маленький приемник.
Из операционной Алексея привезли с ногой в бинтах и гипсе, похожей на большое белое бревно. «Да, худо дело, – поморщился Скачков. – Теперь как пить дать до конца сезона, а то и больше…»
Медицинская сестра макала ватку в блюдечко и протирала Алексею воспаленное лицо. Он уже опомнился от боли, лежал затихший, утонул в подушках. Скачков остановился, подождал, пока управилась сестра.
Решетников узнал его не сразу. Но вот глаза его ожили, заметались, он быстро отвернулся и, стиснув зубы, щекою про макну лея в подушку.
– Ведь черт же его знал! – проговорил Скачков, покаянно касаясь руки поверженного Лехи. Подали табуретку, ткнули сзади в ноги, он сел, свалил на тумбочку пакет, коробку и подхватил сползающий с плеча халат.
Решетников собрался с духом.
– Ладно. Чего уж…
– Тут я вот апельсинчиков… – Скачкова раздражало, что пялятся на них, глазеют со всех коек.
– Вали в тумбочку, – равнодушно сказал Решетников. – Там ребята еще принесли.
– А тут вот шоколад. Ты жуй, копи мощь.
– Теперь я накоплю! – невесело скривился Алексей.
– Так вот же… – огорченно произнес Скачков и удержался, чтобы не вздохнуть, как по покойнику. Конечно, плохо дело, что и говорить. С ногой теперь до самого конца сезона, а там зима, а там… В таком возрасте да вдруг такие перерывы! Потом, хоть и подлечишься, останется одно: костылик в руку и по билету на трибуну. Как сегодня Маркин! И вот орет, беснуется битком набитый стадион, а ты с костыльком между колен, на руки подбородок, сидишь и смотришь, и все как будто бы по-прежнему, но только совсем другие топчут мягкое ухоженное поле, где пролетела, отшумела навсегда твоя так быстро закатившаяся юность. А может быть – и так еще: не сразу соберешься с духом, сядешь на трибуну, а оставаться станешь дома, у телевизора, с ребенком на коленях… «Интересно, – подумал вдруг Скачков, – у Лехи-то…»
– У тебя кто: пацан, девчонка? – спросил он, будто знал, что кто-то у Решетникова есть, но только он забыл, кто именно.
Решетников поморщился и посмотрел на свою уродливо увеченную ногу.
– И пацан, и девка. Ревут поди сейчас.
– Да… – вздохнул Скачков и помолчал. Представил, как переживают за отца мальчишка и девчонка, а жена, быть может, сейчас бежит на телеграф, на переговорный, а может быть, ждет не дождется, когда откроют утром кассы «Аэрофлота».
– Ну, поправляйся. – Придерживая за полы наброшенный халат, он встал. – Я еще забегу.
– Бывай! – Решетников чуть шевельнул покоившейся на подушке головой и приподнял ладонь. Скачков пожал ее без всякого усилия. В больничном белье, на больничной койке Решетников казался слабосильным, хотя всегда был мускулистым, будто литым парнищем килограммов на восемьдесят пять.
– И здорово-то, знаешь, не того… – попробовал Скачков утешить на прощанье. – Оно, конечно, хоть кого коснись, но все же…
– Иди, иди, – с усмешкой покивал Решетников. – У нас же знаешь: при любой погоде.
– Вот именно!.. Ну, будь здоров. Я как-нибудь еще зайду.
– Геш, – позвал Решетников, – говорят, отвальную сыграл?
– Да как сказать? – Скачков остановился. – Может, и отвальная получиться. Но в Баку уже не лечу.
– Что так?
– Да дела. Всякое там…
– А нога?
– Болит. И мешает, знаешь… Заметил, наверное, сегодня?
– А ну-ка покажи.
Скачков уселся, задрал штанину.
– Ух ты! Кто это тебя? Фохт?
Со всех коек потянулись головы, кое-кто подшлепал босиком, в одном белье, Скачков опустил ногу.
– У баб, – сказал Решетников, – видал? В палец жилы надуваются. У тебя, по-моему, такая же штука.
– Так вот…
– А игрушку вы сегодня провели прилично. Особенно концовочку рванули.
– Старались, – улыбнулся Скачков.
– Дома вам нельзя было проигрывать, – серьезно сказал Решетников. – До финала вы нынче доберетесь – это точно, Геш. Ну, а там…
– Брось загадывать. Не дело.
– Я по игре смотрю.
Провожая его, Решетников беспомощно заозирался, пытаясь приподняться и лечь повыше. Скачков вернулся и подбил подушку.
– Спасибо, Геш… А что, «Сухой» у вас так и не просыхает? Какую он вам штуку проворонил! А? Безногий бы забил.
Скачков уже не помнил зла: матч выиграли все равно. Представил пьяного, несчастного Федора и – жалко стало.
– Что сделаешь? Кончаемся мы, Леха. Все кончаемся.
– Футбол-то не кончается! Какие пацаны растут! На воротах у вас стоял: откуда, только взяли! И тот, по краю, – тоже ничего.
– Белецкий? Белецкий ничего. Играть будет.
– И здорово будет. А нашего усек? Как он мне выкатил на гол! Это же уметь, сообразить надо… Вот будут пацаны играть! А? Куда нам!
– Вот, самый стариковский разговор! – Скачков рассмеялся. – Ладно, побежал я. Будь здоров!
Он занес с улыбкою ладонь, Решетников свою подставил, – они ударили и тряхнули на этот раз крепко, как будто расставались там, на поле, после финального судейского свистка.
– Сколько там? – спросил Скачков, когда приехали, остановились у подъезда и он открыл дверцу, чтобы при свете лампочки вверху увидеть цифры на таксометре.
– Да что ты, Геш! – обиделся шофер. – Скажешь тоже!
– Брось, брось! – запротестовал Скачков. – Вот еще!
– Ладно, давай тогда рублевку, что ли.
– Возьми вот… – Скачков вывернул карман и быстро сосчитал, что осталось. – Два… Сколько тут? Вот, два с полтиной. Бери, бери – ничего!
– Ну, спасибо, Геш. Бывай здоров! Говорят, не летишь завтра? На тренерскую переходишь?
– Вот телеграф! Подумать не успеешь… – изумился Скачков, вытаскивая за собою из машины сумку. Шофер засмеялся и захлопнул дверцу. Машина отъехала.
Высоко вверху во всех окнах квартиры горел свет, и он только сейчас спохватился, как долго задержался после матча.
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
Дверь он отомкнул бесшумно, неслышно приоткрыл, но не успел ступить через порог, навстречу вылетела Клавдия, уже навеселе, нарядная, очень красивая.
– Приветик! – накинулась, не дав поставить сумки. – Ты попоздней не мог?
Из комнаты, откуда она выскочила, наплывал табачный дым, смеялись и галдели подвыпившие гости. Скачков, устало поднимавшийся на плавном тихоходном лифте, с порога угадал тот ералаш в квартире, когда все за столом перемешались, пьют без тостов и курят, курят без конца, гася окурки где попало. Сама Клавдия была возбуждена, глаза блестели. Скачков догадывался, что завелись они еще все там, на стадионе, а сразу после матча расселись в несколько машин и к ним: шуметь, горланить, праздновать. Зазвенела гитара. Взрыв хохота покрыл и заглушил пение.
– Кто там опять? – спросил Скачков.
– Опять! – передразнила Клавдия, забирая у него из рук сумку. – Можно подумать… Опять!
– Так кто там?
– Геннадий Ильич, успокойтесь, пожалуйста! Все приличные люди. Хотят, кстати, помочь тебе. Так что меняй свою кислую физиономию, я тебя в таком виде не пущу. Сегодня, может быть, еще Сашка Боксерман заскочит. Он обещал. И мне обещал, и Валерии.
– Польщен! – хмыкнул Скачков.
– Свою иронию можешь оставить при себе! – осадила его Клавдия. – Видали его… Все-таки где ты был так долго, не скажешь? Его ждут, ждут, а он…
– Так, понимаешь, штука одна… – объяснил он негромко. – Заехать пришлось в одно место.
Она стала рыться в сумке, поставила ее на согнутое, на облитое чулком колено. Бутылку она вытащила сразу, но больше ничего не находилось. Футболка полетела в угол, полотенце. Клавдия опустила сумку, в глазах ее, заметно удлиненных зачесанными наверх волосами, мелькнуло пьяненькое удивление:
– И это все? Ты что, хозяин дорогой, не болен?
Ногой он отодвинул брошенную сумку. Давно уж он не узнавал в ней ту, какой ее увидел в стайке восторженных поклонниц футболистов.
– Скачков? – позвала Клавдия, сердито дожидаясь объяснений.
– Ну… понимаешь? Так случилось. Парня я одного заломал и надо было в больницу… Такое, в общем, дело.
– И что – ты все угробил на больницу? Хо-рош хозяин! А может быть, ты по дорожке, да заехал опять к какой-нибудь зна-ко-мой? А? Старинной?
Интонация жены удивила Скачкова, он вытаращил глаза:
– Постой…ты это о чем?
– О! Он еще удивляется! Не понимает… У-у, ненавижу! Притворство твое ненавижу. Любящий папаша, называется, сплошная добропорядочность! А я-то дура… «Куда это он, думаю, всегда так рано рвется? Не посидит, не поговорит ни с кем». Режим, значит? Ну, ну, – режим… Так к кому ты заезжаешь но ночам? Или отпираться будешь?
– Да ты постой… Послушай… – лепетал Скачков, отчаянно краснея. Он уже давно все понял.
В Ереване, после утренней разминки, Матвей Матвеич предложил ему идти в гостиницу пешком и по дороге, как бы невзначай, поинтересовался:
– Геш, о чем спросить хочу: у тебя что, на стороне кто-то завелся? Сообразил Скачков не сразу.
– На какой стороне? Кто?
– Ну, кто, кто! Баба, конечно, кто же еще?
– Чего ты мелешь?
Матвей Матвеич подождал, пока он кончит возмущаться.
– И ты ни к кому не заглядывал? Ну, я имею в виду – в свободное время, вечерком?
Скачков вспомнил о Женьке и неудержимо, по-мальчишески покраснел.
– Глупость какая… Это же… Кто там треплется?
– Да я и говорил, – успокоил его Матвей Матвеич. – Выдумают же! Он-то, хорошо зная Скачкова, поверил, но вот Клавдия… Но кто, кто ей доложил? И ведь ничего теперь не докажешь. Ну, заехал, ну поговорили.
Выручила его Валерия – выглянула в коридор из комнаты, где шло веселье.
– Слушайте, хозяева, хватит вам отношения выяснять! Это можно сделать потом. Геннадий, – она протянула ему руку, – идемте. Она сегодня в трансе. Клава, милая, если на все сплетни обращать внимание… Береги нервные клетки, они не восстанавливаются.
Клавдия повернулась и, разгневанно свистя вокруг колен чешуйчатым, каким-то очень модным платьем, отправилась на кухню. Скачков, сказав Валерии: «Я сейчас», – пошел следом. Оправдываться, уверять было нелепо – да и поверит ли она?
На кухне, присев на корточки, Клавдия рылась в холодильнике.
– Ведь ни черта же не осталось! Все как приехали, как навалились… ладно, в общем. Как-нибудь! Идем, поздоровайся с людьми. А поговорим потом. Потом.
И повела выставлять его, показывать.
Начиналось для Скачкова самое тяжелое. Он спросил, не с сыном ли явились Звонаревы, но Клавдия так взглянула на него, что он умолк и потащился обреченно и покорно.
Появление его в дверях туманной жаркой комнаты, где столько наслоилось и качалось волнами вокруг разгоряченных потных лиц, что он невольно сморщился, его возникновение на пороге взорвало всю компанию. Вскочили на ноги, возликовали и затолкались вокруг него. Словно диковинная и желанная игрушка, он передавался от одного к другому и в кутерьме приветствий, обниманий, поцелуев кому-то что-то бормотал, кому-то незаметно подставлял плечо, чтобы не дотянуться было пьяными губами до щеки, а сам приглядывался, кого это сегодня принесло, и никого почти не узнавал. Так, Звонаревых разве, да одного или двоих еще. Кусок трибуны на дому! Он даже комнаты своей не узнавал – так все захламлено, перебуровлено. И дыму, дыму-то!
В руку ему сунули налитую рюмку, полезли чокаться, толкались. «А, теперь-то!..» – подумал он и, чтобы отвязаться, выпил.
– Ура-а!.. – завопила чья-то глотка. – Геш, ты с нами?
Пока он морщился, махал себе ладошкой в рот, на него, нарушившего свой зарок, смотрели преданно, влюбленно.
– Это же он, он предложил идею: футбол без мяча!
– Да? Гениально.
– Геш, старик, надо пробивать идею в массы.
Слушая, как они шумят и выхваляются один перед другим, Скачков смотрел в пустую рюмку, вертел ее в руке.
Ах, скрыться бы куда-нибудь, никого не видеть и не слышать! Во рту была оскомина от выпитого, и он сердился на себя, что не отказался, как бывало, уступил. То-то они и обрадовались: этой рюмкой он как бы спустился со своего аскетического этажа, сравнялся с ними. «Ну уж дудки»!
– Геш! – с досадою окликнула Клавдия. – Ты что, так уж устал, голуба?
Как было бы у них все по-другому в доме, умей он быть таким, каким хотелось ей! Но нет, его уже не переделаешь. Да и зачем, зачем? Этих людей, как мошкару фонарь, притягивает мощный свет искусства, спорта и литературы. Всю жизнь они привыкли составлять подножие чьего-то успеха и завидуют таксисту, который провез их общего кумира. Скачкову непонятна была власть этой компании над Клавдией. Интересны они ей чем-то, что ли? Или она пугается, что он уходит на покой, – боится: теперь не поздороваются, перестанут узнавать? Нашла о чем жалеть! Для него ничего не кончилось, все продолжается, как было. И не надо ему ничьего участия, жалости, а тем более забот – он стоит крепко.
Сложившись в кресле, Скачков сидел, потирая лоб, и не вынимал из рук страдающего нервного лица. Кругом молчали, дожидаясь, потягивали сигаретки – и становилось по-скандальному невмоготу. Да что он, язык проглотил?
Спас положение развязный Звонарев.
– Милиционер родился! – провозгласил он с громким смехом, и кто-то подхватил – пропало напряжение, а Звонарев, поддернув рукава, уже вздымал в руке, как жезл веселья, бутылку:
– Подставляйте, граждане, посуду!
После длинного, с какой-то непристойной заковыркою тоста взорвался общий дружный хохот. Взметнулись и мелькнули рюмки… Густел дым… Звонарев, душа-парняга, свой в доску малый для любой компании, с бутылкою, в закапанной рубашке, опять кричал и требовал внимания, но где уж там добиться было хоть какой-то тишины: пошло, действительно, поехало!
– …А я вам говорю: весь неореализм этот… Да что мне ваш Висконти! Что мне ваш Висконти! Вы еще Антониони… Да это же сейчас ни для кого не секрет!
– …Здравствуйте: это Полетт Годдар жила с Ремарком… Да, Брижит тоже за немцем. Миллионер какой-то… И не второй, а третий раз.
– Да второй же! Первый муж Роже, Вадим.
– А я говорю: третий. Читать же надо, милочка!
Скачков поднялся и незаметно вышел в коридор. Фу-у, здесь дышать хоть можно! Он увидел свет на кухне, подкрался, выглянул из коридора: конечно, Софья Казимировна с пасьянсом. Отгородилась, дверь стеклянную подперла табуреткой. Видимо, и ей обрыдла колготня.
В комнате, где уложена Маришка, темно, свежо: открыта форточка. Скачков почувствовал, как от него несет проклятым табачищем. Удивительно, что и Клавдия привыкла курить напропалую.
– Папа, ты? – окликнул его тихий голосок Маришки.
– Лежи, лежи… Спокойно, – проговорил Скачков, оглядываясь на притворенную дверь. На цыпочках, бесшумно, пронес он через комнату свое большое тело, она подвинулась под одеяльцем, прихлопнула, куда ему присесть.
– Тебя отпустили, да?
– Тс-с… – предостерег Скачков и, наклонившись, поцеловал одну ручонку, затем другую. Все время чувствовал он отвратительный неистребимый запах, которым пропитался там, с гостями. Пиджак ему сбросить, что ли?
– Пап, пап… – звала его Маришка, он разглядел ее блестевшие глазенки. – Пап, давай сделаем темно? Совсем, совсем темно!
– Ну, валяй, действуй… Давай.
– Вот так! – она нырнула с головой под одеяло, затихла там и позвала: – Тебе тоже темно? Совсем, совсем? Тогда давай говорить. Давай?
– Ну, говори, я слушаю… Говори.
– Пап, – доносилось из-под одеяла, – а дядя Вадим, он кто? Он дурак, да?
– Ну, так уж сразу… Так нельзя. Нехорошо.
– Нет, дурак! – она сердито вынырнула из-под одеяла. – Зачем он меня все время щелкает в живот? Позовет и щелкнет, позовет и щелкнет!
– А, плюнь! Не обращай внимания.
Она затихла, как бы обдумывая житейский дружеский совет, затем опять позвала, но спокойно, кутаясь по горло в одеяльце:
– Пап, а почему когда большие падают, то им совсем не больно? «Видно, с Софьей Казимировной у телевизора сидела!» Вспомнил Решетникова с ногою, как бревно, и потрепал Маришку по головке.
– Всем, брат, больновато, всем. И большим, и маленьким… Ну, будешь спать?
Ворочаясь и подтыкая одеяльце, Маришка обиженно проговорила в темноте:
– Вот и ты тоже: спать. А ты лучше спроси меня, спроси! Ну?
– Да я пожалуйста! Что хочешь…
– Нет, ты спроси: а не хочу ли я конфетку?
– Постой! – он вспомнил апельсины в сумке и вскочил. – У меня получше есть. Постой!
– Только тих-хо! – зашипела на него Маришка, отбрасывая одеяльце и садясь в постели. Он спохватился тоже и на цыпочках, балансируя руками, направился к двери.
– Да тише ты, как слон! – командовала вслед ему Маришка. – Сейчас баба Соня как услышит…
Но в тот момент, когда он крался, замирая, чтобы не скрипнуть половицей, дверь распахнулась настежь, и Клавдия, картинно замерев в проеме, увидела и осудила все: его, с лицом захваченным врасплох, Маришку, свесившую ноги.
– Ну, вот! – она была зла, кипела в ней неизрасходованная на него досада. – Конечно, нашел себе компаньона по уму! Ко всему надо еще и из ребенка идиота сделать… Марина, ты наказана! Лежать!.. Перед людьми ведь стыдно, перед людьми! Уж ничего не требуют, не просят… но хоть какой-то разговор, хоть слово-то сказать ты в состоянии? Или уж катился бы к своим знакомым, если тебе так все не нравится!
Прошелестела метнувшаяся с кухни Софья Казимировна, заняла свой пост у кровати. Она как будто и не слышала сердитых слов племянницы, но по лицу, по носу видно было, что мнение ее, конечно же, давно известно.
– Примерный папаша… папашка! – фыркнула Клавдия и ушла. «Нет, это крест мой, наказание мое!» – войдет она сейчас и скажет гостям. Ну, не скажет, так всем, видимо, даст понять, как ей мучительно, невыносимо, – в кресло плюхнется, нашарит, схватит сигарету… Скачков, загородив собою все окно на кухне, в карманах руки, плечи сведены, качался, успокаивал себя, а между тем прекрасно представлял, как сунется к Клавдии тот же Звонарев, учтиво щелкнет зажигалкой, и пока она, страдальчески пуская клубы в потолок, будет молчать, качать ногой и стряхивать куда попало пепел, компания заделикатничает и притихнет, но в том молчании, в коротких переглядываньях, вздохах будет давнишнее сочувствие хозяйке.
«Войти разве, сказать, чтоб к черту по домам? Вот будет номер!» Он усмехнулся и вынул из карманов руки. А что? Только спокойно надо, без истерики – войти, остановиться на пороге и ровно, голосом усталым, быть может, потянуться даже и зевнуть… Ну, тут, конечно, Клавдия взовьется, однако – не беда: матч должен состояться при любой погоде! Тут важно появиться на пороге и сказать – концовочку, концовочку рвануть!
Он откачнулся от окна, прислушался: ага, опять загомонили! Ну что ж… И тем же шагом, как привык вести команду, цепочку дружных сыгранных ребят, он направился решительно и твердо, будто заранее настраиваясь на игру, которую нельзя проигрывать ни при какой погоде.
Западную трибуну в упор поливало солнце; становилось невмоготу. Зной уже высушил утреннюю прохладу обширного зеленого поля. Нестерпимо блестели стекла прожекторов на угловатых мачтах и в пустых комментаторских кабинах над центральной ложей.
Шевелев стянул пиджак и остался в легкой рубашке с короткими рукавами. Поздоровевшие председательские руки потеряли мускулистость и округлились, дорогой браслет с часами перехватывал волосистое запястье. Сдув пыль с сиденья рядом с собой, Шевелев аккуратно положил пиджак вверх подкладкой.
– Геш, я тебе вот что скажу… – он ткнул пальцем в переносицу, поправляя большие темные очки. – Ты думаешь, у нас было по-другому?
То же самое. У тебя хоть скандал, и все. Ну, выкинул, ну, шум… А я ведь врезал одному, не удержался. Честно говорю. Грозился, гад, в суд подать. Представляешь?
Скачков вздохнул и вытянул ноги, уставился на тусклый блеск начищенных штиблет. Припекало все сильней, но пиджака он не снимал. Сидел согнутый, обе руки в карманах. Скверно, муторно было на душе, – не глядел бы на белый свет.
– Выпил, нет? – осторожно спросил Шевелев.
– Так… малость. – Скачков тронул дужку очков. Хорошо еще, что за очками не видно было бледного измятого лица. – Но это потом уже, после всего.
– В одиночку, что ли?
– Да как-то… Знаешь…
– Ну, понятно.
Внизу, у кромки поля, хозяйничали Татаринцев и Говоров, оба в полинявших тренировочных костюмах, в старых сохранившихся футболках. Татаринцев, как когда-то на тренировках, задрал на правой ноге штанину. Попав сегодня на стадион, на поле, он оказался в позабытой стихии и впал в неуемный азарт. Вокруг него расстилалось сохнущее после ночной поливки поле, подмывающе стучали накачанные футбольные мячи, старательно носились одетые в самодельную форму ребятишки, наводнившие стадион с самого раннего часа (многие явились с родителями). Размашистая деятельность Татаринцева сделала его как бы главным экзаменатором. Распоряжаясь, он успел сорвать голос. Ребятишки побаивались его и часто теряли мячи, он сердился и требовал повторить упражнение сначала.
Родители ребятишек, как и положено на трудном экзамене, застенчиво, табунчиком, дожидались в отдалении, обмахивались газетами и наблюдали за вдохновенными распоряжениями старого футболиста. В свое время они тоже гоняли мяч, но – так, несерьезно; все же каждый из них чувствовал себя человеком приобщенным и с понимающим видом обменивался негромкими замечаниями с соседом. На пустой трибуне, на солнцепеке, кое-где на длинных рядах терпеливо расположились одинокие фигуры бабушек с вязанием или книгой в руках. Время от времени старушки поднимали голову и сквозь очки интеллигентно поглядывали на все вокруг, как люди, попавшие на стадион по необходимости, впервые.
В проходе под трибуной заинтересованно толпились рабочие стадиона, забросившие все свои дела. За долгие годы на стадионе они не помнили такой суеты, какая затеялась сегодня. Скачков обратил внимание, что каждый из рабочих поздоровался с ним сегодня с особенным почтением: для них он был уже не Гешка Скачков, а уважаемый Геннадий Ильич, руководитель группы подготовки.
С поля к ним наверх, прыгая по рядам, поднялся Говоров, запарившийся, но веселый. Сел рядом, оттянул фуфайку и с облегчением стал дуть себе на грудь.
– Сбежал? – спросил Шевелев.
Говоров, энергично утирая лицо, махнул рукой:
– Да ну его! Ты что, Татарина не знаешь? Псих и псих. Все не по его, все не по нраву! Пускай один мылится, раз такое дело.
Точно – и Шевелев, да и Скачков тоже прекрасно помнили, что угодить Татаринцеву было трудно. Правда, при своей привередливости он любил все делать собственными руками. В то время еще не знали навинчивающихся шипов, не было в команде и сапожника, и Татаринцев сам набирал шипы всему составу (был вечный жмот: тащил к себе в чемоданчик обрезки кожи, дратву, гвозди). Тогда и бутсы были не такими, как сейчас, – потяжелей и с дополнительным креплением с боков, и с тех лет у Скачкова сохранилась привычка пользоваться длинными шнурками из тесьмы, чтобы можно было перехлестнуть стопу крест-накрест. Он оставался последний, кто применял такую старомодную шнуровку.
– Геш, – позвал Шевелев, – усеки-ка во-он того малого. Видишь, с пятеркой? – Он направил палец вниз, на поле, нацеливаясь на вихрастого парнишку с самодельной цифрой пять на майке. Скачков узнал Алика, из заворотных пацанов на тренировочном поле «Локомотива».
– Знаю, – кивнул он. – Мировой малый. Мощи маленько надо накачать.
– Мощь нарастет, – сказал Шевелев, не переставая наблюдать за тем, что происходило на поле.
Тех, кто принимал сегодня экзамены у пацанов, когда-то знал весь город – игроки «основы», знаменитости, – их вытеснили с поля такие, как Скачков. А теперь и сам он… тоже прежний. Второй день. Или первый, если вчерашний не считать? Годы, неумолимые годы подравняли их всех, и сегодня они, бывшие, стали как бы одной семьей, объединенные своим все же славным прошлым.
Говоров неожиданно фыркнул и толкнул Скачкова в бок:
– Геш, треп идет, будто вышибон дома устроил? – Скачков нервно тронул дужку очков. Не приходить сегодня на стадион было нельзя – договорились с Шевелевым заранее. Но все же как, какими путями так быстро разлетаются по городу слухи?
Заметив, что с ним происходит, Говоров стал утешать, сводить все к смеху.
– Да брось ты, Геш, подумаешь! Ты думаешь, у меня не так было? Или у него? – показал на Шевелева. – Или у Татарина? У всех. Это вашему Маркину одному повезло – как по трамвайному билету выиграл. А остальные… Ты вот его спроси, его, – он засмеялся и ударил Шевелева по плечу. – Помнишь, как ты этому врезал… ну, пустоту-то все не мог нарисовать?
Шевелев скривился и одним пальцем почесал щеку.
– Я уже говорил.
– Вот ханыга был! Бабам от него проходу не было.
– Был! – усмехнулся Шевелев. – Он и сейчас есть. Недавно – не поверишь! – опять встретились. Хотел выставку у нас в клубе устроить из мазни своей. А в кабинет, ко мне ввалился и – рот раскрыл. «Как, говорит, опять это ты?» «Как видишь». На том и разговор весь.
– Однако ты, Геш, напрасно сделал, – наставительным тоном старшего заметил Говоров. – Зачем ты с ними Клашку-то отпустил? Ну, да я думаю, что она сама не дура распоследняя.
Отпустил! Он вообще не помнил, как все произошло. Какое-то подмывающее помрачнение рассудка, похожее на то, когда он впервые забил свой ответственный гол. Кажется, кого-то пришлось взять за шиворот, кажется, ему грозили милицией… Удивительно, что он никак не отреагировал, когда уносили завернутую в одеяльце Маришку. Видимо, она спала и не проснулась… Оставшись один в покинутой всеми квартире, он сразу же, едва затихло в подъезде, с ожесточением принялся стаскивать на кухню всю грязную посуду, очищать комнату, где намеревался жить. Распахнул окно… По запарке, под настроение хотел было тут же перемыть все и расставить по местам, но вдруг задумался, остановился, – на глаза попалась недопитая бутылка. А, черт! Попробовать, что ли?..
Утром он едва разлепил глаза. В привычку у него вошло здоровое мускулистое начало дня – теперь он застонал и не сразу сообразил, где он и что с ним происходит. Хорошо еще, что имелась большая, неотложная обязанность: отбор мальчишек на стадионе, иначе от одного вида всего, что его окружало в разграбленной квартире, можно было сойди с ума. И он ушел, оставив все, как есть: размокшие окурки, полная раковина тарелок и чашек, крошки и объедки.
Он не сомневался, что Клавдия у Звонаревых. Где-то в глубине души – сразу же, едва он умылся, подставил голову под кран – была надежда, что все еще направится и уверенность в благополучном (в общем-то!) исходе помогла ему не запаниковать, не побежать искать по городу. Сейчас он думал о Маришке так же, как обычно, когда бывал в поездках. Так вот, пускай еще одна, теперь уже последняя поездка. После того, как многое для него закатилось, ушло в прошлое, осмысленность всем его действиям, всей его новой жизни придало существование ребенка. Маришка представлялась ему как бы залогом того, что несчастным он быть не может…
В конце концов на знойной и пустой трибуне они остались втроем, старые соратники по зеленому полю. Татаринцев, стянув фуфайку и от-дуваясь, чувствовал себя прекрасно: он сегодня сам, своими руками «провернул» важное и хлопотное дело.
– Геш, пацаны в порядке. В обиде не останешься. К благодарности он не привык.
На прощание Шевелев спросил:
– Когда занятия? Через недельку?
Представив себе целую неделю вынужденного безделья, Скачков запротестовал:
– Ты что? Завтра и начнем.
Понял ли Шевелев, что он хватается за дело, как за спасение от домашней пустоты?
– Ладно, Геш. Только вот что: тут еще могут подойти. Ты тогда сам распоряжайся.
– Договорились.
Он вышел через служебный подъезд, к которому в дни матчей одна за другой подкатывают новенькие сверкающие автомашины. В вестибюле было пусто и прохладно. Тень от трибуны, постепенно укорачиваясь, спасала и крыльцо. Направо, у закрытого газетного киоска, всхлипывал худенький мальчишка в майке с номером на спинке и в кедах. Скачков разглядел, что ноги маленького футболиста покрыты цыпками, колени сбиты. Пожилая женщина с зонтиком, видимо, бабушка, утешала мальчишку, ласково выговаривала ему и пыталась прижать к груди, тот сердито вырывался и плакал еще горше. Как видно, случилось что-то непоправимое. Скачков медленно подошел.
Виновником слез мальчишки оказался Татаринцев: придрался к чему-то на испытаниях и отказал зачислить в группу.
– Ну вот, а ты и расплакался, – неумело утешал Скачков. – Как звать-то?
Бабушка смотрела на Скачкова настороженно, готовая, если потребуется, решительно выступить в защиту. Но мальчишка узнал футболиста и быстро, торопясь, вытер глаза рукавом.
– Се-режка, – в два приема произнес он, не удержав последнего всхлипа.
Скачков стоял над ним взрослым снисходительным дядей. Он обежал мальчишку взглядом и отметил про себя, что все они, будущие, подбираются один к одному: худощавые, легконогие, как жеребята, ничего лишнего. Выросли они, как можно догадаться, вблизи от футбольных полей и с самых ранних лет обречены на сладкую и мучительную привязанность. Та же знакомая «пятерка», Алик… Мысленно Скачков видел его старшим группы – не по возрасту, конечно, а по мастерству.
– Ну ладно, хватит реветь. Учишься хорошо?
Мальчишка опустил лицо и неопределенно пожал худеньким плечом. В растянутый ворот видна была бледная ключица. Напряженно пульсировала жилка на шее.
– Двойки, тройки есть?
Быстро глянув в лицо Скачкова, мальчишка еще ниже нагнул трепетную шею.
– Тройка. Одна. По черчению… Но я исправлю, Геннадий Ильич! Честное слово! У меня рейсфедер мажет.
Столько было надежды, столько мольбы в его заплаканных глазах! Бабушка с зонтиком под мышкой выжидающе молчала.
– С тройками, старик, дело не пойдет. Надо поднажать. Договорились? Ну тогда давай, приходи завтра. В десять.
– Да вы что, Геннадий Ильич! – мальчишка, зажмурившись от счастья, прижался лицом к бабушке.
– Спасибо вам, – церемонно поклонилась бабушка и рукою в нитяной перчатке потеребила косицы выгоревших волос на тоненькой Сережкиной шее.
А впереди был еще целый день!
Где-то на гремучей от трамвая улице Скачков увидел в подвальном этаже пельменную и ощутил голод. В пельменной влажная духота казалась осязаемой – не воздух, а наваристый бульон, который подавался в металлических тарелках! Из раздаточного окна несло зноем. Люди, утираясь, тесно сидели за столиками и торопливо ловили ложками горячие, скользкие пельмени.
Ближе к центру стали попадаться чистенькие кафе, в этот час совсем пустые. Интересно было прожить в городе всю жизнь и не знать, что в нем имеются такие уютные, прохладные заведения. Приходилось осваиваться заново, как приезжему. Он вошел и устроился за угловым столиком: снял пиджак и повесил на спинку стула, отстегнул запонки и закатал рукава. Фу-у… здесь хоть можно дух перевести! Он заказал яичницу, а пока принялся жевать твердые, как шайбы, беляши, запивая их ледяным лимонадом. Хорош здесь лимонад!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.