Текст книги "Левша. Повести и рассказы"
Автор книги: Николай Лесков
Жанр: Русская классика, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 21 (всего у книги 36 страниц)
Глава VII
Раздается за стеною и дядин голос, и еще чей-то другой, незнакомый голос; а тоже слышно, что и маменька с тетенькой здесь находятся.
Незнакомый рассказывает, что он был уже у Богоявления и там дьякона слушал, и у Никитья тоже был, но «надо, – говорит, – их в ровнях ровно поставить и под свой камертон слушать».
Дядя отвечает:
– Что же, действуй; я в Борисоглебской гостинице все приготовил. Сквозь все комнаты открыты будут. Приезжих никого нет, кричите, сколько хотите, обижаться будет некому. Отличная гостиница: туда только одни приказные из палат ходят с челобитчиками, пока присутствие; а вечером совершенно никого нет, и даже перед окнами, как лес, стоят оглобли да лубки на Полежской улице.
Незнакомый отвечает:
– Это нам и нужно, а то у них тоже нахальные любители есть и неприметно соберутся мой голос слушать и пересмеевать.
– А ты разве боишься?
– Я не боюсь, а за нахальство рассержусь и побью.
А у самого у него голос, как труба.
– Я им, – говорит, – на свободе все примеры объясню, как в нашем городе любят. Послушаем, как они подведут и покажут себя на все лады: как ворчком при облачении, как середину, как многолетный верх, как «во блаженном успении» вопль пустит и памятную завойку сделает. Вот и вся недолга.
И дядя согласился:
– Да, – говорит, – надо их сровнять и тогда для всех безобидное решение сделать. Который к нашему елецкому фасону больше потрафит, о том станем хлопотать и к себе его сманим, а кто слабже выйдет, тому дадим на рясу за беспокойство.
– Бери деньги с собой, а то у них крадут.
– Да и ты тоже свои с собой бери.
– Хорошо.
– Ну, а теперь ты иди уставляй угощения, а я за дьяконами поеду. Они просили, чтоб в сумерки, потому что наш народ, говорят, шельма: все пронюхает.
Дядя и на это отвечает согласно, но только говорит:
– Я вот этих сумерек-то у них в Орле боюся, а теперь скоро совсем стемнеет.
– Ну, я, – отвечает незнакомый, – ничего не боюсь.
– А как ихний орловский подлет[2]2
«Подлет» – по староорловски то же, что в Москве «жулик», или в Петербурге «мазурик» (см. «Историч. оч. г. Орла» Пясецкого, 1874 г. (Прим. автора.)
[Закрыть] с тебя шубу стащит?
– Ну, как же. Так-то он с меня и стащит! Лучше пусть не попадается, а то я, пожалуй, и сам с него все стащу.
– Хорошо, что ты так силен.
– А ты с племянником ступай. Парнище такой, что кулаком вола ушибить может.
Маменька отказывается:
– Миша слаб, где ему защищаться!
– Ну, пусть медных пятаков в перчатку возьмет, тогда и крепок сделается.
Тетенька отказывается:
– Ишь, что выдумает.
– Ну, а чем я худо сказал?
– На все у вас в Ельце, видно, свое правило.
– А то как же? У вас губернатор правила уставляет, а у нас губернатора нет, вот мы зато и сами себе делаем правило.
– Как бить человека?
– Да, и как бить человека есть правила.
– А вы лучше до воровского часу не оставайтесь, так ничего с вами и не приключится.
– А у вас в Орле в котором часу настает воровской час?
Тетушка отвечает из какой-то книги:
– «Егда люди потрапезуют и помоляся уснут, в той час возстают татие и исходя грабят».
Дядя с незнакомым рассмеялись. Им это все, что маменька с тетенькой говорили, казалось будто невероятно или нерассудительно.
– Чего же, – говорят, – у вас в таком случае полицмейстер смотрит?
Тетенька опять отвечают от Писания:
– «Аще не Господь хранит дом – всуе бдит стрегий». Полицмейстер у нас есть с названием Цыганок. Он свое дело и смотрит, хочет именье купить. А если кого ограбят, он говорит: «Зачем дома не спал? И не ограбили бы».
– Он бы лучше чаще обходы посылал.
– Уж посылал.
– Ну, и что же?
– Еще хуже стали грабить.
– Отчего же так?
– Неизвестно. Обход пройдет, а подлеты за ним вслед и грабят.
– А может быть, не подлеты, а сами обходные грабили.
– Может быть, и они грабили.
– Надо с квартальным.
– А с квартальным еще того хуже, на него, если пожалуешься, так ему же и за бесчестье заплатишь.
– Экий город несуразный! – вскричал Павел Мироныч (я догадался, что это был он), и простился и вышел, а дядя пошевеливается и еще рассуждает:
– Нет, и вправду, – говорит, – у нас в Ельце лучше. Я на живейном поеду.
– Не езди на живейнике! Живейник тебя оберет да и с санок долой скинет.
– Ну, так как хотите, а я опять племянника Мишу с собой возьму. Нас с ним вдвоем никто не обидит.
Маменька сначала и слышать не хотели, чтобы меня отпустить, но дядя стал обижаться и говорит:
– Что же это такое: я же ему часы с ободком подарил, а он неужели будет ко мне неблагодарный и пустой родственной услуги не окажет? Не могу же я теперь все дело расстроить. Павел Мироныч вышел при моем полном обращении, что я с ними буду и все приготовлю, а теперь вместо того, что же, я должен, наслушавшись ваших страхов, дома, что ли, остаться или один на верную погибель идти?
Тетенька с маменькой притихли и молчат.
А дядя настаивает:
– Ежели б, – говорит, – моя прежняя молодость, когда мне было б хоть сорок лет, – так я бы не побоялся подлетов, а я мужик в летах, мне шестьдесят пятый год, и если с меня далеко от дому шубу долой стащут, то я пока без шубы приду, непременно воспаление плеч получу, и тогда мне надо молодую рожечницу кровь оттянуть, или я тут у вас и околею. Хороните меня тогда здесь на свой счет у Ивана Крестителя, и пусть над моим гробом вспомнят, что твой Мишка своего дядю родного, в своем отечественном городе, без родственной услуги оставил, и один раз в жизни проводить не пошел…
Тут мне стало так его жалко и так совестно, что я сразу же выскочил и говорю:
– Нет, маменька, как вам угодно, но я дяденьку без родственной услуги не оставлю. Неужели я буду неблагодарный, как Альфред, которого ряженые солдаты по домам представляют? Я вам в ножки кланяюсь и прошу позволения, не заставьте меня быть неблагодарным, дозвольте мне дядюшку проводить, потому что они мне родной и часы мне подарили, и мне будет от всех людей совестно их без своей услуги оставить.
Маменька, как не смущались, должны были меня отпустить, но только уж зато строго-престрого наказывали, чтобы и не пил, и по сторонам не смотрел, и никуда не заходил, и поздно не запаздывался.
Я ее всячески успокаиваю.
– Что вы, – говорю, – маменька: зачем по сторонам, когда есть прямая дорога. Я при дяде.
– Все-таки, – говорят, – хоть и при дяде, а до воровского часу не оставайся. Я спать не буду, пока вы домой обратите.
А потом стала меня за дверью крестить и шепчет:
– Ты на своего дяденьку Ивана Леонтьевича не очень смотри: они в Ельце все колобродники. К ним даже и в дома-то их ходить страшно: чиновников зазовут угощать, а потом в рот силой льют, или выливают за ворот, и шубу спрячут, и ворота запрут, и запоют: «Кто не хочет пить – того будем бить». Я своего братца на этот счет знаю.
– Хорош-с, – отвечаю, – маменька; хорошо, хорошо! Во всем за меня будьте покойны.
А маменька все свое:
– Сердце мое, – говорят, – чувствует, что это у вас добром не кончится.
Глава VIII
Наконец, вышли мы с дяденькой наружу за ворота и пошли. Что такое с нами подлеты двумя могут сделать? Маменька с тетенькой, известно, домоседки и не знают того, что я один по десяти человек на один кулак колотил в бою. Да и дяденька еще, хоть и пожилой человек, а тоже за себя постоять могут.
Побежали мы туда-сюда, в рыбные лавки и в ренсковые погреба, всего накупили и все посылаем в Борисоглебскую, в номера, с большими кульками. Сейчас самовары греть заказали, закуски раскрыли, вино и ром расставили и хозяина, борисоглебского гостинника, в компанию пригласили и просим:
– Мы ничего нехорошего делать не будем, но только желание наше и просьба, – чтобы никто чужой не слыхал и не видал.
– Это, – говорит, – сделайте милость; клоп один разве в стене услышит, а больше некому.
А сам такой соня – все со сна рот крестит.
Вскоре же и Павел Мироныч приехал и обоих дьяконов с собою привез: и богоявленского, и от Никития. Закусили сначала кое-как, начерно, балычка да икорки, и сейчас поблагословились за дело, чтобы пробовать.
Три верхние номера все сквозь в одно были отворены. В одном, на кроватях, одежду склали, в другом, крайнем, закуску уставили, а в среднем – голоса пробовать.
Прежде Павел Мироныч посредине комнаты стал и показал, что главное у них в Ельце купечество от дьяконов любит. Голос у него, я вам говорил, престрашный, даже как будто по лицу бьет и в окнах на стеклах трещит.
Даже гостинник очнулся и говорит:
– Вам бы самому и первым дьяконом быть.
– Мало ли что! – отвечает Павел Мироныч, – мне, при моем капитале, и так жить можно, а я только люблю в священном служении громко слушать.
– Этого кто же не любит!
И сейчас после того, как Павел Мироныч прокричал, начали себя показывать дьякона: сначала один, а потом другой одно и то же самое возглашать. Богоявленский дьякон был черный и мягкий, весь как на вате стеган, а никитский рыжий, сухой, что есть хреновый корень, и бородка маленькая, смычком; а как пошли кричать, выбрать невозможно, который лучше. В одном роде у одного лучше выходит, а в другом у другого приятнее. Сначала Павел Мироныч представил, как у них в Ельце любят, чтобы издали ворчанье раздавалось. Проворчал «Достойно есть», и потом «Прободи, владыко» и «Пожри, владыко», а потом это же самое сделали обя дьякона. У рыжего ворчок вышел лучше. В чтении Павел Мироныч с такого с низа взял, что ниже самого низкого, как будто издалека ветром наносит: «Во время оно». А потом начал выходить все выше да выше и, наконец, сделал такое воскликновение, что стекла зазвенели. И дьякона вровнях с ним не отставали.
Ну, потом, таким же манером, и все прочее, как икатенью вести и как ее надо певчим в топ подводить, потом радостное многолетие «и о спасении»; потом заунывное – «вечный покой». Сухой никитский дьякон завойкою так всем понравился, что и дядя, и Павел Мироныч начали плакать и его целовать и еще упрашивать, нельзя ли развести от всего своего естества еще поужаснее.
Дьякон отвечает:
– Отчего же нет: мне это религия допускает, но надо бы чистым ямайским ромом подкрепиться – от него раскат в грудях шире идет.
– Сделай твое одолжение – ром на то изготовлен: хочешь из рюмки пей, хочешь из стакана хлещи, а еще лучше обороти бутылку да и перелей все сразу из горлышка.
Дьякон говорит:
– Нет, я больше стакана зараз не обожаю.
Подкрепились – дьякон и начал с низа «во блаженном успении вечный покой» и пошел все поднимать вверх и все с густым подвоем «всем усопшим владыкам орловским и севским, Аполлосу же и Досифею, Ионе же и Гавриилу, Никодиму же и Иннокентию», и как дошел до «с-о-т-т-в-о-о-р-р-и им», так даже весь кадык клубком в горле выпятил и такую завойку взвыл, что ужас стал нападать, и дяденька начал креститься и под кровать ноги подсовывать, и я за ним то же самое. А из-под кровати вдруг что-то бац нас по булдажкам – мы оба вскрикнули и враз на середину комнаты выскочили и трясемся…
Дяденька в испуге говорит:
– Ну вас совсем! Оставьте их… не зовите их больше… они уж и так под кроватью толкаются.
Павел Мироныч спрашивает:
– Кто под кроватью может толкаться?
Дядя отвечает:
– Покойники.
Павел Мироныч, однако, не оробел: схватил свечку с огнем, да под кровать, а на свечку что-то дунуло и подсвечник из руки вышибло, и лезет оттуда в виде как будто наш купец от Николы, из мясных рядов.
Все мы, кроме гостинника, в разные стороны кинулись и твердим одно слово:
– Чур нас! чур!
А за этим, из-под другой кровати, еще другой купец выползает. И мне кажется, что и этот будто тоже из мясных рядов.
– Что же это значит?
А эти купцы оба говорят:
– Пожалуйста, это ничего не значит… Мы просто любим басы слушать.
А первый купец, который нас с дядей по ногам ударил и у Павла Мироныча свечу вышиб, извиняется, что мы его сами сапогами зашибли, а Павел Мироныч светочью чуть лицо не подпалил.
Но Павел Мироныч рассердился на гостинника и стал его обвинять, что если за номера деньги заплочены, так не надо было сторонних людей без спроса под кровать покладывать.
А гостинник будто все спал, но оказался сильно выпимши.
– Эти хозяева, – говорит, – мне оба родственники: я им хотел родственную услугу сделать. Я в своем доме, что хочу – все могу.
– Нет, не можешь.
– Нет, могу.
– А если тебе заплочено?
– Так что же, что заплочено? Это дом мой, а мне мои родные всякой оплаты дороже. Ты побыл здесь и уедешь, а они здесь всегдашние: вы их не пятками тыкать, ни глаза им жечь огнем не смейте.
– Не нарочно мы их пятками тыкали, а только ноги свои подвели, – говорит дядя.
– А вы ног бы не подводили, а прямо сидели.
– Мы подвели с ужаса.
– Ну, так, что за беда. А они к лерегии привержены и желамши слушать…
Павел Мироныч вскипел.
– Да это нешто, – говорит, – лерегия? Это один пример для образования, а лерегия в церкви.
– Все равно, – говорит гостинник, – это все к одному и тому же касается.
– Ах, вы, поджигатели!
– А вы бунтовщики.
– Какие?
– Дохлым мясом у себя торговали. Заседателя на ключ заперли!
И пошли в этом роде бесконечные глупости. И вдруг все возмутилось, и уже гостинник кричит:
– Ступайте вы, мукомолы, вон из моего заведения, я с своими мясниками сам продолжать буду.
Павел Мироныч ему и погрозил.
А гостинник отвечает:
– А если грозиться, так я сейчас таких орловских молодцов кликну, что вы ни одного непереломленного ребра домой в Елец не привезете.
Павел Мироныч, как первый елецкий силач, обиделся.
– Ну, что делать, – говорит, – зови, если с места встанешь, а я вон из номера не пойду; у нас за вино деньги плочены Мясники захотели уйти – верно, вздумали людей кликнуть.
Павел Мироныч их в кучу и кричать:
– Где ключ? Я их запру.
Я говорю дяде:
– Дяденька! Бога ради! Вот мы до чего досиделись! Тут может убийство выйти! А дома маменька и тетенька ждут… Что они думают!.. Как беспокоются!
Дядя и сам устрашился.
– Хватай шубу, – говорит, – пока отперто, и уйдем.
Выскочили мы в другую комнату, захватили шубы и рады, что на вольный воздух выкатились; но только тьма вокруг густая, что ни зги не видно, и снег мокрый-премокрый целыми хлопками так в лицо и лепит, так глаза и застилает.
– Веди, – говорит дядя, – я что-то вдруг все забыл – где мы, и ничего рассмотреть не могу.
– Вы, – говорю, – уж только скорей ноги уносите.
– Павла Мироныча нехорошо, что оставили.
– Да ведь что же с ним делать?
– Так-то оно так… но верный прихожанин.
– Он силач; его не обидят.
А снег так и слепит, и как мы из духоты выскочили, то невесть что кажется, будто кто-то со всех сторон вылезает.
Глава IX
Я, разумеется, дорогу отлично знал, потому что город наш небольшой, и я в нем родился и вырос, но эта темнота и мокрый снег прямо из комнатного жара да из света точно у меня память отуманили.
– Позвольте, – говорю, – дяденька, сообразить, где мы находимся.
– Неужели же ты в своем городе примет не знаешь?
– Нет, знаю, мол; первая примета у нас два собора! Один новый, большой, а другой старый, маленький, и нам надо промежду их взять направо, а я теперь за этим снегом не вижу ни большого собора, ни малого.
– Вот тебе и раз! Этак и в самом деле с нас шубы снимут или даже совсем разденут, и нельзя знать будет, куда бежать голым. Насмерть простудиться можно.
– Авось, Бог даст, не разденут.
– А ты знаешь этих купцов, которые из-под постелей вылезли?
– Знаю.
– Обоих знаешь?
– Обоих знаю, один называется Ефросин Иванов, а другой Агафон Петров.
– И что же – они в сам деле купцы?
– Купцы.
– У одного рожа-то мне совсем не понравилась.
– Чем?
– Язовитское в нем ображение.
– Это Ефросин: он и меня раз испугал.
– Чем?
– Мечтанием. Я один раз шел вечером ото всенощной мимо их лавок и стал против Николы помолился, чтобы пронес Бог, потому что у них в рядах злые собаки; а у этого купца Ефросина Иваныча в лавке соловей свищет и сквозь заборные доски лампада перед иконой светится… Я прилег к щелке поглядеть и вижу: он стоит с ножом в руках над бычком – бычок у его ног зарезан и связанными ногами брыкается, головой вскидывает; голова мотается на перерезанном горле и кровь так и хлещет; а другой телок в темном угле ножа ждет, не то мычит, не то дрожит, а над парной кровью соловей в клетке яростно свищет, и вдали за Окою гром погромыхивает. Страшно мне стало. Я испугался и крикнул: «Ефросин Иваныч!» Хотел его просить меня до лав проводить, но он как вздрогнет весь… Я и убежал. И сейчас это в памяти.
– Зачем же ты теперь такую страшность рассказываешь?
– А что же такое? разве вы боитесь?
– Не боюсь, да не надо про страшное.
– Ведь это хорошо кончилось. Я ему на другой день говорю: «Так и так – я тебя испугался». – А он отвечает: «А ты меня испугал, потому что я стоял, соловья заслушавшись, а ты вдруг крикнул».
Я говорю: «Зачем же ты так чувствительно слушаешь?»
«Не могу, – отвечает, – у меня часто сердце заходится».
– Да ты силен или нет? – вдруг перебил дядя.
– Хвалиться, – говорю, – особенной силой не стану, а если пятака три-четыре старинных в кулак зажму, то могу какого хотите подлета треснуть прямо на помин души.
– Да хорошо, – говорит, – если он будет один.
– Кто?
– Ну, кто, подлет-то! А если они двое или в целой компании?..
– Ничего, мол, если и двое, так справимся – вы поможете. А в большой компании подлеты не ходят.
– Ну, ты на меня не много надейся: я, брат, стар стал. Прежде, точно, я бивал на славу Божию так, что по Ельцу знали и в Ливнах…
Но не успел он этого проговорить, как вдруг, слышим, сзади нас будто кто-то идет и еще поспешает.
– Позвольте, – говорю, – мне кажется, как будто кто-то идет.
– А что? И я слышу, что идет, – отвечает мне дядя.
Глава X
Я молчу, дядя мне шепчет:
– Остановимся и вперед его мимо себя пропустим.
А было это уже как раз на спуске с горы, где летом к Балашевскому мосту ходят, а зимой через лед между барками.
Тут исстари место самое глухое. На горе мало было домов, и те заперты, а внизу, вправо, на Орлик, дрянные бани да пустая мельница, а сверху сюда обрыв, как стена, а с правой сад, где всегда воры прятались. А полицмейстер Цыганок здесь будку построил, и народ стал говорить, что будочник ворам помогает… Думаю: кто это ни проходит – подлет или нет, а в самом деле лучше его мимо себя пропустим.
Мы с дядей остановились… И что же вы думаете: тот человек, который сзади шел, тоже, должно быть, стал, – шагов его сделалось не слышно.
– Не ошиблись ли мы, – говорит дядя, – может быть, никто не шел.
– Нет, – отвечаю, – я явственно слышал шаги и очень близко.
Постояли еще – ничего не слышно; но только что дальше пошли – слышим, он опять за нами поспевает… Слышно даже, как спешит и тяжело дышит.
Мы убавили шаги и идем тише – и он тише; мы опять прибавим шагу – и он опять шибче проходит и вот-вот в самый наш след врезается.
Толковать больше нечего: мы явственно поняли, что это подлет нас следит и следит как есть с самой гостиницы; значит, он нас поджидал, и когда я на обходе запутался в снегу между большим собором и малым – он нас и взял на примет. Теперь, значит, не миновать чему-нибудь случиться. Он один не будет.
А снег, как назло, еще сильней повалил; идешь, точно будто в горшке с простоквашей мешаешь: было и мокро – все облипши.
А впереди теперь у нас Ока, надо на лед сходить; а на льду пустые барки, и чтобы к нам домой на ту сторону перейти, надо сквозь эти барки тесными проходцами пробираться. А у подлета, который за нами следит, верно, тут-то где-нибудь и его воровские товарищи спрятаны. Им всего способнее на льду между барок грабить – и убить, и под воду спустить. Тут их притон, и днем всегда можно видеть их места. Логовища у них налажены с подстилкою из костры и из соломы, в которых они лежат, покуривают и поджидают. И особые женки кабацкие с ними тут тоже привитали. Лихие бабенки. Бывало, выкажут себя, мужчину подманят и заведут, а уж те грабят, а эти опять на карауле караулят.
Больше всего нападали на тех, кто из мужского монастыря от всенощной возвращался, потому что наши певчих любили, и был тогда удивительный бас Струков, ужасного обличья: черный, три хохла на голове, и нижняя губа как будто откидной передок в фаэтоне отваливалась. Пока он ревет – она все откинута, а потом захлопнется. Если же кто хотел цел от всенощной воротиться, то приглашали с собой провожатыми приказных Рябыкина или Корсунского. Оба силачи были, и их подлеты боялись. Особливо Рябыкина, который был с бельмом и по тому делу находился, когда приказного Соломку в Щекатихинской роще на майском гулянии убили…
Я рассказываю все это дяде для того, чтобы ему о себе не думалось, а он перебивает:
– Постой, ты меня совсем уморил. Все у вас убивают: отдохнем, по крайней мере, перед тем, как на лед сходить. Вот у меня еще есть при себе три медных пятака. Бери-ка их тоже к себе в перчатку.
– Пожалуй, давайте, у меня рукавичка с варежкой свободная, три пятака еще могу захватить.
И только что хочу у него взять эти пятаки, как вдруг кто-то прямо мимо нас из темноты вырос и говорит:
– Что, добрые молодцы, кого ограбили?
Я думал: так и есть – подлет, но узнал по голосу, что это тот мясник, о котором я сказывал.
– Это ты, – говорю, – Ефросин Иваныч? Пойдем, брат, с нами вместе заодно.
А он второпях проходит, как будто с снегом смешался, и на ходу отвечает:
– Нет, братцы, гусь свинье не товарищ: вы себе свой дуван дуваньте, а Ефросина не трогайте. Ефросин теперь голосов наслышался, и в нем сердце в груди зашедшись… Щелкану – и жив не останешься…
– Нельзя, – говорю, – его остановить; – видите, он на наш счет в ошибке: он нас за воров почитает.
Дядя отвечает:
– Да и Бог с ним, с его товариществом. От него тоже не знаешь, жив ли останешься. Пойдем лучше, что Бог даст, с одною с Божьей помощью. Бог не выдаст – свинья не съест. Да теперь, когда он прошел, так стало и смело… Господи помилуй! Никола, мценский заступник, Митрофаний воронежский, Тихон и Иосаф… Брысь! Что это такое?
– Что!
– Ты не видал?
– Что же тут можно видеть?
– Вроде как будто кошка под ноги.
– Это вам показалось.
– Совсем как арбуз покатился.
– Может быть, с кого-нибудь шапку сорвало.
– Ой!
– Что вы?
– Я про шапку.
– А что такое?
– Да ведь ты же сам говоришь: «сорвали»… Верно, там, на горе, кого-нибудь тормошат.
– Нет, верно, просто ветер сорвал.
И мы с этими словами стали оба спускаться к баркам на лед.
А барки, повторяю вам, тогда ставили просто, без всякого порядка, одна около другой, как остановятся. Нагромождено, бывало, так страшно тесно, что только между ними самые узкие коридорчики, где насилу можно пролезть, и все туда да сюда загогулями заворачивать надо.
– Ну, тут, – говорю, – дяденька, я от вас скрывать не хочу, – здесь и есть самая опасность.
Дядя замер – уж и святым не молится.
– Идите, – говорю, – теперь вы, дяденька, вперед.
– Зачем же, – шепчет, – вперед? – Впереди безопаснее. – А отчего безопаснее?
– Оттого, что если подлет на вас налетит, то вы сейчас на меня взад подадитесь, а я вас тогда поддержу, а его съезжу. А сзади мне вас не видно: подлет вам может рукою или скользкою мочалкою рот захватить, а я не услышу… идти буду.
– Нет, ты не иди… А какие же у них есть мочалки?
– Скольские такие. Женки их из под бань собирают и им приносят рты затыкать, чтобы голосу не было.
Вижу, дядя все это разговаривает, потому что впереди идти боится.
– Я, – говорит, – впереди идти опасаюсь, потому что он может меня по лбу гирей стукнуть, а ты тогда заступиться не успеешь.
– Ну, а позади вам еще страшнее, потому что он может вас в затылок свайкой свистнуть.
– Какой свайкой?
– Что же это вы спрашиваете: разве вам неизвестно, что такое свайка?
– Нет, я знаю: свайка для игры делается – железная, вострая…
– Да, вострая.
– С круглой головкой?
– Да, фунта в три, в четыре, головка шариком.
– У нас в Ельце на это носят кистени; но чтобы свайкой – я это в первый раз слышу.
– А у нас в Орле первая самая любимая мода – по голове свайкой. Так череп и треснет.
– Однако пойдем лучше рядом под ручки.
– Тесно вдвоем между барками.
– А как это… свайкой-то, в самом деле!.. Лучше как-нибудь тискаться будем.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.