Электронная библиотека » Николай Лесков » » онлайн чтение - страница 20


  • Текст добавлен: 17 марта 2021, 20:00


Автор книги: Николай Лесков


Жанр: Русская классика, Классика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 20 (всего у книги 36 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Грабеж

Глава I

Шел разговор о воровстве в орловском банке, дела которого разбирались в 1887 году по осени.

Говорили: и тот был хороший человек, и другой казался хорош, но, однако, все проворовались.

А случившийся в компании старый орловский купец говорит:

– Ах, господа, как надойдет воровская часть, то и честные люди грабят.

– Ну, это вы шутите.

– Нимало. А зачем же сказано: «Со избранными избран будешь, а со строптивыми развратишься»? Я знаю случай, когда честный человек на улице другого человека ограбил.

– Быть этого не может.

– Честное слово даю – ограбил, и если хотите, могу это рассказать.

– Сделайте ваше одолжение.

Купец рассказал нам следующую историю, имевшую место лет за пятьдесят перед этим в том же самом городе Орле незадолго перед знаменитыми орловскими истребительными пожарами. Дело происходило при покойном орловском губернаторе князе Петре Ивановиче Трубецком.

Вот как это было рассказано.

Глава II

Я орловский сторожил. Весь наш род – все были не последние люди. Мы имели свой дом на Нижней улице, у Плаутина колодца, и свои ссыпные амбары, и свои барки; держали артель трепачей, торговали пенькой и вели хлебную ссыпку. Отчаянного большого состояния не имели, но рубля на полтину не ломали и слыли за людей честных.

Отец мой скончался, когда мне пошел всего шестнадцатый год. Делом всем правила матушка Арина Леонтьевна при старом приказчике, а я тогда только присматривался. Во всем я, по воле родительской, был у матушки в полном повиновении. Баловства и озорства за мною никакого не было, и к храму Господню я имел усердие и страх. Еще же жила при нас маменькина сестра и моя тетенька, почтенная вдова Катерина Леонтьевна. Это – уж совсем была святая богомолка. Мы были, по батюшке, церковной веры и к Покрову, к препочтенному отцу Ефиму приходом числились, а тетушка Катерина Леонтьевна прилежала древности: из своего особливого стакана пила и ходила молиться в рыбные ряды, к староверам. Матушка и тетенька были из Ельца, и там, а Ельце и в Ливнах, очень хорошее родство имели, но редко со своими виделись, потому что елецкие купцы любят перед орловскими гордиться и в компании часто бывают воители.

Домик у нас у Плаутина колодца был небольшой, но очень хорошо, по-купечески, обряжен, и житье мы вели самое строгое. Девятнадцать лет проживши на свете, я только и ходу знал, что в ссыпные амбары или к баркам на набережную, когда идет грузка, а в праздник к ранней обедне, в Покров, и от обедни опять сейчас же домой, и чтобы в доказательство рассказать маменьке, о чем Евангелие читали, или не говорил ли отец Ефим какую проповедь; а отец Ефим был из духовных магистров, и, бывало, если проповедь постарается, то никак к не постигнешь. Театр тогда у нас Турчанинов содержал после Каменского, а потом Молотковский, но мне ни в театр, ни даже в трактир «Вену» чай пить матушка ни за что не дозволяли. «Ничего, дескать, там в “Вене”, хорошего не услышишь, а лучше дома сиди и ешь моченые яблоки». Только одно полное удовольствие мне раз или два в зиму позволялось – прогуляться и посмотреть, как квартальный Богданов с протодьяконом бойцовых гусей спускают, или как мещане и семинаристы на кулачки бьются.

Бойцовых гусей у нас в то время много держали и спускали их на Кромской площади; но самый первый гусь был квартального Богданова: у другого бойца у живого крыло отрывал; и чтобы этого гуся кто-нибудь не накормил моченым горохом или иначе как не повредил, квартальный его, бывало, на себе в плетушке за спиною носил: так любил его. У протодьякона же гусь был глинистый, и когда дрался – страшно гоготал и шипел. Публики собиралось множество. А на кулачки биться мещане с семинаристами собирались или на лед, на Оке, под мужским монастырем, или к Навугорской заставе, тут сходились и шли, стена на стену, во всю улицу. Бивались часто на отчаянность. Правило такое только было, чтобы бить в подвздох, а не по лицу, и не класть в рукавицы медных больших гривен. Но, однако, это правило не соблюдалось. Часто случалось, что стащут домой человека на руках и отысповедывать не успевают, как уж и преставился. А многие оставались, но чахли. Мне же от маменьки позволение было только смотреть, но самому в стену чтоб не становиться. Однако я грешен был, и в этом покойной родительнице являлся непослушен: сила моя и удаль нудили меня, и если, бывало, мещанская стена дрогнет, а семинарская стена на нее очень наваливает и гнать станет, то я, бывало, не вытерплю и становился. Сила у меня с ранних пор такая состояла, что бывало, чуть я в гонимую стену вскочу, крикну: «Господи благослови! Бей, ребята, духовенных!» – да как почну против себя семинаристов подавать, так все и посыпятся. Но славы себе я не искал и даже, бывало, всех об одном только прошу: «Братцы! пожалуйста, сделайте милость, чтобы по имени меня не называть» – потому что боялся, чтобы маменька не узнала.

Так я прожил до девятнадцати лет и был здоров столь ужасно, что со мною стали обмороки, и кровь носом шла. Тогда маменька стали подумывать меня женить, чтобы не начал на Секеренский завод ходить или не стал с перекрещенками баловаться.

Глава III

Начали к нам по этому случаю приходить в салопах свахи, и с Нижних улиц, и с Кромской, и с Карачевской, и разных матушке для меня невест предлагали. От меня это все велось в секрет, так что все знали больше, чем я. Трепачи наши под сараем и те, бывало, говорят:

– Тебя, Михайло Михайлыч, маменька женить собирается. Как же ты сам на это, сколько согласен? Ты смотри знай, что жена тебя после венца щекотать будет, но ты не робей, ты ее сам как можно щекочи в бока, а то она тебя защекочет.

Я, бывало, только краснею. Догадывался, разумеется, что что-то до меня касается, но сам никогда не слыхал, про каких невест у маменьки с свахами идут разговоры. Как придет одна сваха или другая, маменька с нею запрутся в образной, сядут ко крестам, самовар спросят и все наедине говорят, а потом сваха выйдет, погладит меня по голове и обнадеживает:

– Не тужи, молодчик Мишенька: вот уж скоро не будешь один скучать, скоро мы тебя обрадуем.

А маменька даже, бывало, и за это сердятся и говорят:

– Ему это совсем не надо знать; что я над его головой решу, то с ним и быть должно. Это как в писании.

Я и не тужил; мне было все равно: жениться так жениться, а придет дело до щекотки, тогда увидим, еще кто кого.

Тетушка же Екатерина Леонтьевна шла против маменькиного желания и меня против их научала.

– Не женись, – говорила, – Миша, на орловской, ни за что не женись. Ты смотри: здешние орловские все как переверчены – не то они купчихи, не то благородные. За офицеров выходят. А ты проси мать, чтобы она взяла тебе жену из Ельца, откуда мы сами с ней родом. Там в купечестве мужчины гуляки, но невесты есть настоящие девицы: не щепотинцы, а скромные, на офицеров не смотрят, а в платочек молиться ходят, и старым русским крестом крестятся. На такой как женишься, то и благодать в дом приведешь, и сам с женой по-старому молиться начнешь, а я тебя тогда все свое добро откажу, а ей отдам свое Божие благословение и жемчуг окатный, и серебро, и пронизи, и парчевые шугаи, и телогреи, и все болховское вязание.

И было у тетеньки с маменькой на этот счет тихое между них неудовольствие, потому что маменька уже совсем были от старой веры отставши и по новым святцам Варваре великомученице акафист читали. Они жену мне хотели взять из орловских для того, чтобы у нас было обновление родства.

– По крайней мере, – говорили, – чтобы на прощеные дни, перед постом, было нам к кому на прощанье с хлебами ездить и к нам чтобы было кому завитые хлебы привозить.

Маменька любили потом эти хлебы на сухари резать и в посту в чай с медом обмакивать, а у тетеньки надо всем выше стояло их древнее благочестие.

Спорили они, спорили, а все дело сделалось иначе.

Глава IV

Подвернулся вдруг самый нежданный случай.

Сидим мы раз с тетушкой на Святках после обеда у окошечка, толкуем что-то от Божества и едим в поспе моченые яблоки и вдруг замечаем – у наших ворот на улице, на снегу, стоит тройка ямских коней. Смотрим, из-под кибитки из-за кошмы вылезает высокий человек в калмыцком тулупе, темным сукном крыт, алым кушаком подпоясан, зеленым гарусным шарфом во весь поднятый воротник обверчен, и длинные концы на груди жгутом свиты и за пазуху сунуты, на голове яломок, а на ногах телячьи сапоги мехом вверх.

Встал этот человек и вытряхивается, как пудель, от снега, а потом вместе с ямщиком зацепил из кибитки из-под кошмы другого человека в бобровом картузе и в волчьей шубе и держит его под руки, чтобы он мог на ногах устояться, потому что ему скользко на подшивных валенках.

Тетенька Катерина Леонтьевна очень обеспокоилась, что это за люди и зачем у наших у наших ворот высаживаются, а как волчью шубу увидала, так и благословилася:

– Господи Исусе Христе, помилуй нас, аминь! – говорит. – Ведь это братец Иван Леонтьич, твой дядя, из Ельца приехал. Что это с ним случилось? С самых отцовых похорон три года здесь не был, а тут вдруг привалил на Святках. Скорее бери ключ от ворот, бежи ему встречу.

Я бросился искать маменьку, а маменька стали ключ искать и насилу его нашли в образнике, да пока я выбежал к воротам, да замок отпирать стали, да засов вытаскивать, тройка уже и отъехала, и тот, что в калмыцком тулупе был, уехал в кибитке, а дядя один стоит, за скобку держится и сердится.

– Что это, – говорит, – вы, как тетери, днем закупорились.

Маменька с ним здравствуется и отвечают:

– Разве вы, – говорит, – братец, не знаете, какое у нас орловское положение? Постоянно с ворами, и день, и ночь от полиции запираемся.

Дядя отвечает, что это у всех одно положение: Орел да Кромы – первые воры, а Карачев напридачу, а Елец всем ворам отец.

– И мы, – говорит, – тоже от своей полиции запираемся, но только на ночь, а на что же днем? Мне то и неприятно, что вы меня днем на улице у ворот оставили; у меня валенки кожей обшиты – идти нельзя, скользко, а я приехал по церковной надобности не с пустыми руками. Помилуй Бог, какой орловчин с шеи рванет и убежит, а мне догонять нельзя.

Глава V

Мы все извинились перед дяденькой, отвели его в комнату из дорожного платья переодеваться. Переобулся Иван Леонтьич из валенков в сапоги, одел сюртюк и сел к самовару, а матушка стала его спрашивать: по какому он такому церковному делу приехал, что даже на праздничных днях побеспокоился, и куда его попутчик от наших ворот делся?

А Иван Леонтьевич отвечает:

– Дело большое. Разве ты не понимаешь, что я нынче ктитор, а у нас на самый первый день праздника дьякон оборвался.

Маменька говорит:

– Не слышали.

– Да ведь у вас когда же о чем-нибудь интересном слышать! Такой уж у вас город глохлый.

– Но каким же это манером у вас дьякон оборвался?

– Ах, это он, мать моя, пострадал через свое усердие. Стал служить хорошо по случаю освобождения от галлов, и все громче, да громче, да еще громче, и вдруг как возгласил о «спасении» – так ему жила и лопнула. Подступили его с амвона сводить, а у него уже полон сапог крови натекло.

– Умер?

– Нет. Купцы не допустили: лекаря наняли. Наши купцы разве так бросят? Лекарь говорит: может еще на поправку пойти, но только голоса уже не будет. Вот мы и приехали сюда с нашим с первым прихожанином хлопотать, чтобы нашего дьякона от нас куда-нибудь в женский монастырь монашкам свели, а себе здесь должны выбрать у вас промежду всех одного самого лучшего.

– А это кто же ваш первый прихожанин, и откуда он отъехал?

– Наш первый прихожанин называется Павел Мироныч Мукомол. На московской богачихе женат. Целую неделю свадьбу праздновали. Очень ко храму привержен и службу всякую церковную лучше протодьякона знает. Затем его все и упросили: поезжай, посмотри и выбери, что тебе полюбится – то и нам будет любо. Его всяк стар и мал почитает. И он при огромном своем капитале, что три дома имеет и свечной завод, и крупчатку, а сейчас послушался и для церковной надобности все оставил и полетел. Он пока в Репинской гостинице номер возьмет. Шалят у вас там или честно?

Маменька отвечают:

– Не знаю.

– То-то вот и есть, что вы живете и ничего не знаете.

– Мы гостиниц боимся.

– Ну, да ничего; Павла Мироныча тоже нелегко обидеть: сильней его ни в Ельце, ни в Ливнах кулачника нет. Что ни бой – то два или три кулачника от его руки падают. Он в прошлом году, постом, нарочно в Тулу ездил, и даром, что мукомол, а там двух самых первых самоварников так сразу с грыжей и сделал.

Маменька и тетенька перекрестились:

– Господи! – говорят, – зачем же ты такого к нам с собою на святые вечера привез!

А дяденька смеется:

– Чего, – говорит, – вы, бабы, испугались! Наш прихожанин хороший человек, и по церковному делу мне без него обойтись невозможно: мы с ним приехали на живую минуту, чтобы обобрать в свою пользу, что нам годится, и уехать.

Матушка с тетей опять ахнули.

– Что ты это, братец, зачем такое страшное шутишь!

Дядя веселее рассмеялся.

– Эх вы, – говорит, – вороны-сударыни, купчихи орловские! У вас город-то – не то город, не то пожарище, ни на что не похож, и сами-то вы в нем все, как копчушки в коробке, заглохли! Нет, далеко вам до нашего Ельца, даром что вы губернские. Наш Елец хоть уезд-городок, да Москвы уголок; а у вас и есть хорошего, так вы и то ценить не можете. Вот мы это-то самое у вас и отберем.

– Что же это такое?

– Дьякон нам хороший в приход нужен, а у вас, говорят, есть два дьякона с голосами: один у Богоявленья, в Рядах, а другой на Дьячковской части, у Никития. Выслушаем их во всех манерах, как Павел Мироныч покажет, что к нашему, к елецкому вкусу подходящее, и которого изберем, того к себе сманим и уговор сделаем; за беспокойство получай на рясу деньгами. Павел Мироныч теперь уже поехал собирать их на пробу, а мне сейчас надо идти к Борисоглебскому собор-цу; там, говорят, у вас есть гостинник, у которого всегда пустая гостиница. Вот в этой, в пустой гостинице возьмем три номера насквозь и будем пробу делать. Должен ты, Мишутка, сейчас меня туда вести в провожатых. Я спрашиваю:

– Это вы, дяденька, мне говорите?

Он отвечает:

– Известно, тебе. Кто же еще, кроме тебя, Мишутка? Ну, а если обижаешься, так, пожалуй, назову тебя Михайло Михайлович: окажи родственную услугу – проводи, сделай милость, на чужой стороне дядю родного.

Я откашлянулся и вежливо отвечаю:

– Это, дяденька, состоит не в том расчислении: я ничем не обижаюсь и готов со всей моей радостью, но я сам собой не владею, а как маменька прикажет.

Маменьке же это совершенно не понравилось:

– Зачем, – говорит, – вам, братец, в такую компанию с собой Мишу брать? Можно сделать, что вас другой кто-нибудь проводит.

– Мне с племянником-то приличней ходить.

– Ну, что он еще знает!

– Да, небось, все знает. Мишутка, знаешь все?

Я застыдился.

– Нет, – говорю, – я всего знать не могу.

– Почему так?

– Маменька не позволяют.

– Вот так дело! А как ты думаешь: родной дядя всегда может во всем племянником руководствовать или нет? разумеется, может. Одевайся же сейчас, и пойдем во все следы, пока дойдем до беды.

Я то тронусь, то стою как пень: и его слушаю, и вижу, что маменька ни за что не хотят меня отпустить.

– У нас, – говорят, – Миша еще млад, и со двора он в вечернее время никуда выходить не обык. Зачем же тебе его непременно? Теперь не оглянешься, как и сумерки, и воровской час будет.

Но тут дядя на них даже и покричал:

– Да полно вам, в самом деле, дурачиться! Что вы этого парня в бабьем рукаве парите? Малый вырос такой, что вола убить может, а вы его все в детках бережете. Это одна ваша женская глупость, а он у вас от этого хуже будет. Ему надо развитие силы жизни иметь и утверждение характера, а мне он нужен потому, что, помилуй Бог, на меня, в самом деле, в темноте или где-нибудь в закоулке ваши орловские воры нападут, или полиция обходом встретится – так ведь со мной все наши деньги на хлопоты… Ведь сумма есть, чтобы и оборванного дьякона монашкам сбыть, и себе сманить сильного… Неужели же вы, родные сестры, столь безродственны, что хотите, чтобы меня, брата вашего, по голове огрели или в полицию бы забрали, а там бы я после безо всего оказался?

Матушка говорит:

– Боже от этого сохрани – не в одном Ельце уважают родственность! Но ты возьми с собой приказчика или даже хоть двух молодцов из трепачей. У нас трепачи из кромчан, страсть, очень сильные, фунтов по восьми в день одного хлеба едят без приварка.

Дядя не захотел.

– На что, – говорит, – мне годятся наемные люди. Это вам, сестрам, даже стыдно и говорить, а мне с ними идти стыдно и страшно. Кромчане! Хороши тоже люди называются! Они пойдут провожать, да сами же первые и убьют, а Миша мне племянник, – мне с ним, по крайней мере, смело и прилично.

Стал на своем и не уступает.

– Вы, – говорит, – мне в этом никак отказать не можете, иначе я родства отрекаюсь.

Этого матушка с тетенькой испугались и переглядываются друг на дружку: дескать, что нам делать – как быть?

Иван Леонтьич настаивает:

– И то, – говорит, – поймите: можете ли вы еще отказать для одного родства? Помните, что я его беру ни для какой-нибудь своей забавы или для удовольствия, а по церковной надобности. Посоветуйтесь-ка, можно ли в этом отказать? Это отказать – все равно, что для Бога отказать. А он ведь раб Божий, и Бог с ним волен: вы его при себе хотите оставить, а Бог возьмет да и не оставит.

Ужасно какой был на словах убедительный.

Маменька испугалась.

– Полно тебе, пожалуйста, говорить такие страсти.

А дядя опять весело расхохотался.

– Ах, вороны-сударыни! Вы слов-то силы не понимаете! Кто же не раб Божий? А я вот вижу, что вам самим ни на что не решиться, и я сам его у вас из под крыла вышибу…

И с этим хвать меня за плечо и говорит:

– Поднимайся сейчас, Миша, и одевай гостиное платье, я тебе дядя и старик, седых лет доживший. У меня внуки есть, и я тебя с собой беру на свое попечение и велю с собой следовать.

Я смотрю на мать и тетеньку, а самому мне так на нутре весело, и эта дяденькина елецкая развязка очень мне нравится.

– Кого же, – говорю, – я должен слушать?

Дядя отвечает:

– Самого старшего надо слушать – меня и слушай. Я тебя не на век, а всего на один час беру.

– Маменька! – вопию. – Что же вы мне прикажете?

Маменька отвечает:

– Что же… если всего на один час, так ничего – одевай гостиное платье и иди, проводи дядю; но больше одного часу ни одной минуты не оставайся. Минуту промедлишь – умру со страху!

– Ну, вот еще, – говорю, – приключение! Как это я могу в такой точности знать, что час уже прошел и что новая минута начинается, а вы меж тем станете беспокоиться…

Дядя хохочет.

– На часы, – говорит, – на свои посмотришь и время узнаешь.

– У меня, – отвечаю, – своих часов нет.

– Ах, у тебя до сей поры даже и часов своих нет! плохо же твое дело!

А маменька отзываются:

– На что ему часы?

– Чтобы время знать.

– Ну… он еще млад… их заводить не сумеет… На улице слышно, как на Богоявлении и на девичьем монастыре часы бьют.

Я отвечаю:

– Вы разве не знаете, что на богоявленских часах вчера гиря сорвалась, и они не бьют.

– Ну, так девичьи.

– А девичьих никогда не слышно.

Дядя вмешался и говорит:

– Ничего, ничего: одевайся скорей и не бойся просрочить. Мы с тобою зайдем к часовщику, и я тебе в подарок часы куплю. Пусть у тебя за провожение дядино память будет.

Я как про часы услыхал – весь возгорелся: скорее дяде руку чмок, надел на себя гостиное платье и готов.

А маменька благословила и еще несколько раз сказала:

– Только на один час!

Глава VI

Дяденька был своего слова барин. Как только мы вышли, он говорит:

– Свисти скорее живейного извозчика – поедем к часовщику.

А у нас тогда, в Орле, путные люди на извозчиках еще не ездили. Ездили только какие-нибудь гуляки, а больше извозчики стояли для наемщиков, которые в Орле за других во все места в солдаты нанимались.

Я говорю:

– Я, дяденька, свистать умею, но не могу, потому что у нас на живейниках наемщики ездят.

Он говорит: «Дурак!» – и сам засвистал. А как подъехали, опять говорит:

– Садись без разговора! Пешком в час оборотить к твоим бабам не поспеем, а я им слово дал, и мое слово олово.

Но я от стыда себя не помню и с извозчика свешиваюсь.

– Что ты, – говорит, – ерзаешь?

– Помилуйте, – говорю, – подумают, что я наемщик.

– С дядей-то?

– Вас здесь не знают; скажут: вот он его уже катает, по всем местам обвезет, а потом закороводит. Маменьку стыдить будут.

Дядя ругаться начал. Как я ни упирался, а должен был с ним рядом сидеть, чтобы скандала не заводить. Еду, а сам не знаю, куда мне глаза деть, – не смотрю, а вижу и слышу, будто все кругом говорят: «Вон оно как! Арины Леонтьевны Миша-то уж на живейном едет – верно, в хорошее место!» Не могу вытерпеть!

– Как, – говорю, – вам, дяденька, угодно, а только я долой соскочу.

А он меня прихватил и смеется.

– Неужели, – говорит, – у вас в Орле уже все подряд дураки, что будут думать, будто старый дядя станет тебя куда-нибудь по дурным местам возить? Где у вас тут самый лучший часовщик?

– Самый лучший часовщик у нас немец Керн почитается; у него на окнах арап с часами на голове во все стороны глазами мигает. Но только к нему через Орлицкий мост надо на Болховскую ехать, а там в магазинах знакомые купцы из окон смотрят; я мимо их ни за что на живейном не поеду.

Дядя все равно не слушает.

– Пошел, – говорит, – извозчик, на Болховскую, к Керну.

Приехали. Я его упросил, чтобы он хоть здесь отпустил извозчика, что я назад ни за что в другой раз по тем же улицам не поеду. На это он согласился. Меня назвал еще раз дураком, а извозчику дал пятиалтынный и часы мне купил серебряные с золотым ободочком и с цепочкой.

– Такие, – говорит, – часы у нас, в Ельце, теперь самые модные; а когда ты их заводить приучишься, а я другой раз приеду – я тебе тогда золотые куплю и с золотой цепочкой.

Я его поблагодарил и часам очень рад, но только прошу, что бы все-таки он больше на извозчиках со мною не ездил.

– Хорошо, хорошо, – говорит, – веди меня скорее в Борисоглебскую гостиницу; нам надо там сквозной номер нанять.

Я говорю:

– Это отсюда рукой подать.

– Ну, и пойдем. Нам здесь у вас в Орле прохлаждаться некогда. Мы зачем приехали? Себе голосистого дьякона выбрать сейчас; это и делать. Время терять некогда. Проведи меня до гостиницы и сам ступай домой к матери.

Я его проводил, а сам поскорее домой.

Прибежал так скоро, что всего часа еще не прошло, как вышел, и своим дядин подарок, часы, показываю.

Маменька посмотрела и говорит:

– Что ж… очень хороши, повесь их у себя над кроватью на стенку, а то ты их потеряешь.

А тетенька отнеслась еще с критикой:

– Зачем же это, – говорит, – часы серебряные, а ободок желтый?

– Это, – отвечаю, – самое модное в Ельце.

– Пустяки какие, – говорит, – у них в Ельце выдумывают. Старики умные в Ельце жили – все носили одного звания: серебряные часы так серебряные, а золотые так золотые; а это на что одно с другим совокуплено насильно, что Бог разно по земле рассеял.

Но маменька помирили, что дарованному коню в зубы не смотрят, и опять сказали:

– Поди в свою комнату и повесь над кроваткой. Я тебе в воскресенье под них монашкам закажу вышить подушечку с бисером и с рыбьими чешуйками, а то ты как-нибудь в кармане стекло раздавишь.

Я весело говорю:

– Починить можно.

– Как чинить понадобится, тогда часовщик сейчас магнитную стрелку на камень в середине переменит, и часы пропали. Лучше поди скорее повесь.

Я, чтобы не спорить, вбил над кроваткой гвоздик и повесил часы, а сам прилег на подушку и гляжу на них, любуяся. Очень мне приятно, что у меня такая благородная вещь. И как они хорошо, тихо тикают: тик-тик-тик-тик… Я слушал, слушал да и уснул. Пробуждаюсь от громкого разговора в зале.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации