Текст книги "Антука"
Автор книги: Николай Лесков
Жанр: Литература 19 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)
Николай Лесков
Антука
Рассказ
«En-tout-cas» – зонтик на всякую погоду.
(Из модного прейскуранта)
На скором поезде между чешской Прагой и Веной я очутился vis-à-vis с неизвестным мне славянским братом, с которым мы вступили по дороге в беседу. Предметом наших суждений был «наш век и современный человек». И я, и мой собеседник находили много странного и в веке, и в человеке; но чтобы не впадать в отчаяние, я привел на память слово Льва Толстого и сказал:
– Образуется!
Собеседник понял значение этого слова и продолжал:
– Это верно; но только что образуется-то! Было преобладающее впечатление свирепства, злости, бездушия или слабости и распущенности, и все-таки можно было предвидеть, как жизнь перетолчет это в своей ступе и что из этого образуется. А теперь преобладает во всем какой-то фасон «антука» – что-то готовое на всякий случай и годное для всякой погоды: от дождя и от солнца. Меня поражает эта удивительная приспособительность, которую я замечаю во всех слоях общества и повсюду. Неделя тому назад как я видел такой экземпляр в этом роде, что прямо в печать просится.
Я его попросил рассказать, и он мне рассказал следующее.
Глава первая
Недавно мне привелось побывать в соляных копях в Галиции. Оттуда, когда выйдешь на землю, представляются два места для отдыха и подкрепления: можно идти позавтракать при буфете на железнодорожной станции, а можно то же самое сделать и в ближайшей «старой корчме». В корчме укромнее, проще и теплее, чем на станции.
Здесь в сырое время можно и обсушиться, и обогреться, потому что тут есть огромный кирпичный камин, и чуть холодновато – всегда тлеет толстый обрубок дерева, а вокруг него весело потрескивает и издает здоровый, смолистый запах зеленый вереск.
Там, на «бангофе» – Европа, а здесь, в корчме – еще «stara Polska».
Я бываю в той местности раза два в год и знаю тамошнюю корчму много лет назад. Когда тут не было железнодорожного «бангофа», корчма была единственным приютом для путников, а теперь она занимает второе место, но я ей все-таки верен.
Лета мало изменили корчму. Тот же низенький, старопольский фасад и тот же грязноватый ход через сени с вытоптанным кирпичным полом и с тяжелыми столами, покрытыми не совсем чистыми ширинками грубой ткани. В огромном камине и теперь пылает огонь, в стороне перегородка, и в ней квадратное оконце, за которым находится главное место хозяина. Перед оконцем полка и на ней неизысканная выставка закусок: жареный гусь, обложенный кисло-сладкой капустой; бигос из колбас и капусты; зразы с кашей, с хлебом и капустой; капустняк с фаршем; жареная серна и мелкая дичь, прошпигованная салом, и, вдобавок, щука по-жидовски с шафраном. В графинах водка, наливки разных цветов, бочонок с пивом и наш добрый красный гольдек в полубутылках. Впрочем, над прилавком есть надпись, что здесь еще можно иметь старый мед, и тут же иллюстрированный прейскурант, в котором значится несколько названий венгерских вин, между которыми подчеркнут «маслачь». Патрон большой краковской корчмы это вино особенно рекомендует.
Но самое замечательное здесь собственно в самом патроне, и с него начинается дело. И корчма, и мед, и бигос – это все старого типа, а в патроне есть обновление во вкусе «антука». Нынешний патрон здесь с прошлого года и он мне не знаком, но предместник его внушал мне большие симпатии. Это был пожилой, сухощавый и очень медлительный в своих движениях поляк. Его звали пан Игнаций. Он был человек задумчивый, точно он нес на себе судьбы мира и по дороге зашел в корчму, присел у прилавка, пригорюнился и начал хозяйствовать, но совсем без удовольствия, так как это не его дело. В таком грустном, но благородном настроении он здесь состарелся и умер, все размышляя о Польше и о «ракушанских швабах». Теперь вместо почтенного Игнация за буфетом не сидит, а мотается новый арендатор – человек более молодой и несравненно более подвижный, даже чересчур подвижный и говорливый. Зовут его пан Мориц или «гер Мориц», – кому как угодно, – он на все откликается. (Игнаций никогда на «гера» не откликался.)
Между паном Игнацием и Морицем во всем огромная и страшная разница: они и по характеру, и по темпераменту, и по воспитанию совсем разные типы.
Игнаций представлял из себя нечто поэтическое и вдохновительное, – особенно для нашего брата-славянина: это был матерый, чистокровный поляк, – «шляхтич на огороде равный воеводе». Он ходил в темной чемарке из довольно грубого, но зато настоящего, «хозяйственного», польского сукна, в панталонах, заправленных в сапоги, которые называются «бутбми», и в поясе с бляхой. Лицо он имел красивое, смуглое, с таинственным и мрачным выражением. Высокий лоб его осенял высокий же с проседью черный чуб, а над устами его простирались огромные черные с проседью усы. В глубоких карих глазах Игнация жила какая-то поэтическая, с ним навеки умершая тайна. Он мне очень нравился, и я остаюсь в том убеждении, что снедавшая его тайна была в своем роде что-то благородное и грустное.
Теперешний принципал корчмы, пан Мориц, с первого взгляда производит совсем иное, как будто легкомысленное впечатление. Он среднего роста, проворен, вертляв, с тонкими чертами лица, голубыми глазами и точно выточенным тонким носом, на котором у него ловко сидит маленькое стальное pince-nez без шнурка. В лице и фигуре Морица не отпечатлелся никакой национальный тип. Он с одинаковым удобством может быть принят за поляка, как и за чеха или за венского немца. По-видимому, национальность даже нимало и не занимает Морица: он даже, может быть, нарочно устроил себе такой туалет, чтобы в нем не было никакой цельности. Он весь человек сборный. Во-первых, у него на голове, покрытой густыми русыми волосами, красуется французская бархатная ермолка, расшитая шелками и бисером (бархат довольно просален, а шитье местами осыпалось), потом pince-nez в дрянной стальной оправе, надетое без шнурочка. Это pince-nez у него соскакивает с переносицы от одного движения бровями и всегда непременно падает к нему прямо в руки. Потом на Морице серая пражская куртка с зелеными выпушками и с пуговицами неполированного оленьего рога, а под нею поддет длинный коричневый жилет, сшитый камзолом, в стиле Фридриха II. Из кармана свешивается часовая цепочка из фальшивого золота и торчат два огромные железные ключа.
Нижний этаж фигуры Морица напоминает танцмейстера. На нем легонькие панталонцы из самого тонкого светленького трико, а из-под них внизу видны красные шерстяные носки и туфли из моржовой кожи шерстью наверх.
Что содержится на уме у Морица и какое у него прошлое – это на его лице ничем не выражено.
Мориц говорит с одинаковою бойкостью и свободою как по-польски, так и по-немецки, и притом не выказывает ни к одному из этих языков никакого предпочтения. По-видимому, ему то и другое совершенно все равно. С удовольствием и улыбкою он только произносит некоторые фразы по-французски.
Фразы эти Мориц, по собственной его откровенности, усвоил в Париже, где он побывал, состоя барабанщиком при одном из «победоносных региментов», повергших Францию в лапы прусского орла, через «неожиданный оборот милостию Божией».
Мориц – познанский поляк; он затесался к австриякам как-то случайно, а может быть и умышленно – тоже, чтобы сделать «оборот милостию Божиею».
Человек, одаренный особенно счастливо проницательностью и внимательно всматриваясь в его лицо, может быть, подумал бы, что Мориц изрядный плут, способный вести довольно сложную и ответственную игру, но в нем тоже бездна болтливости и легкомыслия, с которыми плутни вести неудобно. Прежний задумчивый патриот Игнаций непременно вспоминается и в сравнении с Морицом представляет какое-то поэтическое олицетворение «оных минувших рыцарских веков». Мориц – выжига, но зато он ни над чем не задумается и нигде не потеряется.
Глава вторая
Когда я взошел в корчму, в ней было всего только три человека: охотник с ружьем, сидевший в углу за газетой и за кружкой пива, да очень старый еврей в шелковом капоте. Этот помещался у маленького столика, на котором перед ним стояла горячая вода, маленький флакончик гольдека и корзинка с поджаренным белым хлебом. Он представлял из себя застывающую жизнь и отогревался теплым вином с водою. В окне стоял и в упор смотрел на меня в pince-nez пан Мориц. Он стоял неподвижно всего одну минуту, но зато так стойко, как будто это был портрет, вставленный в раму.
Я сейчас же заметил, что имею дело с человеком нового духа.
Игнаций никогда не находился в такой бойкой и проницающей позиции. Тот, бывало, всегда сидел на особливом этаблисмане, обитом черною кожею, и ни за что не обеспокоивал себя, чтобы смотреть на входящего посетителя и определять себе, коего духа входящий? Это было бы слишком много чести для всякого. Игнаций держал свою задумчивую голову, опустив лицо на грудь или положив щеку на руку.
Входящий гость – кто бы он ни был, все равно, черт его возьми, – сам прежде должен был сказать Игнацию первое приветствие, и только тогда он мог ожидать к себе ответного внимания. Но теперь, едва я переступил порог, как Мориц уже залепетал мне навстречу:
– Бонжур мосье! Мете ву плас!
И главное: «мете»! От кого он это слышал в Париже? Верно это ему так перешибло за барабанным боем.
Но еще я не собрался ему ни слова ответить, как он уже дальше зачастил:
– Коман са ва? Кё дезире ву?
С этим он выскочил из-за перегородки, шаркнул своими туфлями и, подвинув мне стул к одному из столов, проговорил:
– Асее ву. Нузавон кельке шоз а вотр сервиз.
Вместо ответа я вручил ему карточку моего краковского знакомца, которым был сюда адресован и которого я должен был здесь дожидаться.
Мориц взглянул, сказал: «тре бьен» и сделал такое движение бровями, от которого пенсне спало и моментально прямо с носа слетело в открытую левую руку. И замечательная вещь: как пенсне соскочило с лица Морица, так словно спал с него и весь его прежний шельмоватый вид; он точно нашел, что меня не стоит рассматривать с особенно серьезной точки зрения, и начал пошаливать: во-первых, он сразу упростился в выражении и заговорил по-польски.
– Чем же смею потчевать, пока придет ваш приятель? Есть у меня, пане доброздею, гусь, и самый прекрасный гусь, кормленный чистым хлебом. В буфет на бангоф берут гусей у мазуров, но я не беру. Важных панов, которые кушают в бангофе, можно начинять чем угодно, лишь бы был соус с каэнной, но у меня собирается почтенная шляхта, – люди хозяйственные, которые знают, что такое мазурская домашняя птица. Их гуси, откровенно сказать, всегда пахнут травою. Есть утка светская и утка дикая. Дикая – свежохонькая, вчера только застреленная, и сам стрелок здесь налицо: вот он, пан Целестин, который читает газеты и проникает во все тайные соображения Бисмарка. Я ни у кого не покупаю уток, кроме пана Целестина. Есть также бигось с капустою до услуг панских; есть зразы, есть воловья печень, или, чем уже могу похвалиться, есть добрая полендвица; но есть также и шинка, – настоящая польская, а не немецкая шинка – и жидовский щупак с шафраном… Что? Как вам это нравится? Щупак отлично приготовлен. Знаете – щука в своей коже. Я вам особенно рекомендую эту штуку. Вот реби Фола, – израэлит, а и он сейчас бы скушал при благословении Божием, но не смеет, потому что боится своих почтеннейших израэлитов. Он еще наблюдает «кошер».
Старый еврей, услыхав свое имя, посмотрел и глухо повторил:
– Кошер.
– Кожа с этой щуки снята без одной дырочки, как чулок с ножки красивой панянки, и вы лучшей щуки не найдете даже в самой чешской Праге на жидовском базаре.
Я попросил дать мне кусочек жареной дичи.
Мориц одобрил.
– Да, – сказал он. – Это я понимаю! Я говорю насчет дичи. Щука и вообще всякая рыба – это тоже хорошо, но не то… От рыбы всегда есть что-то… отдает сыростью; но пернатая легкая дичь благородней, и притом она легко варится в желудке. А я вам услужу такою дичью, какой вы, может быть, еще и не едали, да даже и наверно не едали. Если только вы не бывали в забраном крае за Гродном, в Беловежской пуще, то и не могли есть. Дичь для меня стреляет Целестин, – человек с философским настроением и добрый патриот. Это чего-нибудь стоит.
Мориц просыпал все это скоро, словно дробь на барабане, и, повернувшись на каблучке, опять очутился на своем месте, в окне за перегородкою. Тут он постучал черенком ножа по выставочной доске, и на этот знак за его спиною тотчас же, как из земли, выросли молодой чумазый хлопец в куртке и баба в очипке.
Мориц мановением чела отослал бабу назад, откуда она пришла, а хлопцу велел подать мне прибор и порцию дичины.
Дичина оказалась сухою и безвкусною.
Мориц это заметил и посоветовал мне смочить ее гольдеком, что я и принял к исполнению.
Вино оказалось несколько лучше кушанья и послужило темою для разговора о разных винах: рейнских, венгерских и французских.
Мориц имел обо всем этом достаточные понятия и особенно одобрял французские вина, которых он, по его словам, выпил «чертовски много».
Мориц сказал мне, что тот, кого я ожидаю, придет через час и я еще успею у него отдохнуть и хорошенько пообедать, причем обещал дать мне отличный борщ с уткой «из двенадцати элементов». Такое обилие «элементов» меня удивило; Мориц, чтобы убедить меня, начал было их перечислять, как вдруг был прерван раздавшимся из-под стола неожиданным и злобным рычанием охотничьей собаки.
Мориц сейчас же обратил на это внимание и проговорил:
– Ага! Это ничего… Это идет наш пан бель-бас! Бутько всегда его удивительно слышит.
В ответ на это охотник молча кивнул головою и толкнул ногою свою собаку.
– Вы, пан Целестин, напрасно с Бутько взыскиваете, – заметил Мориц. – Бутько добрый и даже почтенный пес; поверьте, что он знает, какой дух в человеке. И, обратившись ко мне, добавил: – Собака никогда не смешает честного человека с мерзавцем, и вот этот Бутько ни за что не пропустит, чтобы не зарычать на пана Гонората.
– А кто это пан Гонорат?
– А это… вот вы его сейчас увидите: шельма ужасная, но преинтересный собеседник. Я его умею заводить и сейчас заведу.
– Еще что! – пробурчал Целестин.
– Нет, отчего же… Правда, что он, шельма, врет часто…
– Не часто, а всегда.
– Эх, пане Целестин, да где нынче взять людей, которые не врут! А в компании Гонорат – соловей, у него есть анекдот на всякий случай и… знаете… иногда есть любопытное и поучительное.
– Чтобы черт побрал его душу, – тихо прошипел Целестин и снова углубился в газеты.
В сенях послышались тяжелые шаги и раздался сильный толчок в дверь.
Отворявшаяся внутрь дверь широко распахнулась, и в просвете ее, как в раме, показалась интересная фигура.
Глава третья
Пришедший был тучный человек средних лет с коротко остриженною красно-рыжею головою и с совершенно красным лицом, на котором виднее всего выступал большой выпуклый лоб с сильно развитыми глазными пазухами. Вся физиономия гостя была круглая, нос картошкой, пухлые чувственные губы и крошечные серые глазки с веселым, задорным и в одно и то же время глуповатым, но хитрым выражением. Незнакомец был одет в красивое и очень удобное форменное платье, состоявшее из коричневой суконной блузы, подпоясанной кожаным поясом с бляхою; на голове высокая тирольская шляпа с черным пером. За плечами у него была винтовка, а в левом ухе серьга с бирюзою. Серьга сидела точно заклепка и бросалась в глаза с первого взгляда.
Словом, по лицу и по всем приемам это был Фальстаф, а по мундиру – австрийский жандарм.
Для довершения сходства с Фальстафом, он был в веселом расположении духа и сразу начал шутки. Он не переступал порога, а, отворив дверь, остановился, заложа руки за пояс, и покатился со смеху, показывая глазами на охотника.
Морицу не нравилось, что в открытые двери уходит тепло, и он просил жандарма войти.
– Просим, просим вас, пане капитане, пожалуйте, не студите бедной шляхетской хаты.
Жандарм принимал величание, но продолжал смеяться, глядя на охотника.
Мориц вспыхнул.
– Входите сейчас в комнату, почтенный капитан, или я выйду и захлопну мою дверь перед самым вашим высокопочтенным красным носом.
– А ты, высокопочтенный прусский барабанщик, если боишься замерзнуть, то все-таки постарайся говорить с уважением о моем носе, – отвечал хриплым голосом жандарм. – Я остановился и стою потому, что хочу издали налюбоваться великим дипломатом, нашим тонким политиком, паном Целестином, которого я видел сегодня на заре, как он сидел, глядя на копец королевы Боны.
– Черт возьми вашу милость, вы все отлично видите, но вы можете налюбоваться паном Целестином, подойдя к нему ближе! – воскликнул Мориц и в одно мгновение выскочил из-за своей перегородки, впихнул жандарма в корчму и запер за ним дверь, а потом, оборотясь ко мне, возгласил комически важным тоном: – Имею честь представить вам, мосье, высокопочтенного пана Гонората. Самый храбрый вояка и добрый товарищ за бутылкою чужого вина; до сих пор чином не вышел, но первый кандидат в капитаны жандармерии его пресветлого величества нашего наияснейшего цезаря.
– Болтай, болтай, прусский барабанщик и первый кандидат на виселицу, – отшутился Гонорат и, сняв с себя перевязь и винтовку, начал располагаться в кресле перед камином.
Усевшись, он вытянул к огню ноги и сейчас же задал насмешливый вопрос Целестину: что пишут про политику и что думает Бисмарк в Берлине и генерал Милорадович в Петербурге?
Охотник сделал гримасу и сквозь зубы ответил, что он на уме у Бисмарка не бывал, а Милорадовича никакого не знает.
– Как же не знаешь?.. Милорадович – русский фельдмаршал?
– Нет такого фельдмаршала.
– Ну, Суварув!
– Перестаньте говорить глупости. Нет Суворова.
– Кто же у них вместо Суварува?
Целестин не отвечал, а Мориц заметил:
– Вам, как жандарму, стыдно не знать, кто вместо Суварува.
– Ага! И ты опять меня хочешь стыдить! Лучше молчи!
– Перед вами?
– Да, именно передо мною.
Мориц сделал презрительную гримасу.
– Ага!
– Я вас не боюсь, господин капитан.
– А не хочешь ли ты, я тебе расскажу кое-что постыднее, чем не знать про Суварува?
– Очень рад послушать, что вы соврете.
– Совру! Нет, мой милейший! Я не совру: ты увидишь, что твои укоризны напрасны, и что я, как жандарм, кое-что знаю.
Мориц приложил руки к виску и субординационно ответил:
– Извините, господин капитан!
– То-то и есть, приятель! Я знаю даже очень незначительные мелочи, и если хочешь, я сейчас же представлю тебе на это доказательство.
– Очень желаю! Как же… очень желаю, господин капитан.
– Третьего дня, вот в такой же счастливый час свободы между двумя дорожными поездами, я пошел в проходку, и когда проходил мимо дома одного здешнего обывателя, то, как ты думаешь, на что я наткнулся?
– Черт вас знает, на что вы наткнулись.
– Я увидал, как его сынишка резал звездочками морковь для супа и пел преглупую песенку: «Наш шановный бан налил воды в жбан». Ты знаешь эту песенку?
– Не знаю, но слыхал.
– Да; но ведь это у тебя, если не ошибаюсь, третьего дня в супе плавали морковные звездочки?
– Вы все знаете и ни в чем не ошибаетесь, капитане.
– Так, мой милый Мориц, я все знаю, а за то, что ты знаешь, что я все знаю, – я советую тебе сейчас же пойти в свои комнаты и хорошенько выпороть твоего Яську.
– О, капитане, я это уже сделал.
– Вот это прекрасно! Теперь ты можешь надеяться, что это будет известно в Вене.
Мориц щелкнул туфлями и поклонился.
– И что же?.. Ты, надеюсь, стегал и причитывал и, может быть, добился от Яськи: кто его выучил?
– Узнал все, как на ладонке.
– Кто же его научил?
– Ваш Стаська, мой добрый капитан.
Гонорат оборотился в сторону Морица, посмотрел на него и, расхохотавшись, воскликнул:
– Ты шельма!
– Покорно вас благодарю.
– Нет, ей-богу!.. Ты, мой любезный Мориц, не обижайся… Я тебе это откровенно говорю, что ты шельма! И ты знаешь…
– Что еще позволите знать, капитане?
– Ты, конечно, знаешь, что «шельма» это не значит то, что… шельма, а это значит, что ты молодец..
– О, я молодец! Мне это еще раньше вас говорили, капитане.
– Я тебя за это так и люблю. Я не люблю рохлей.
– Фуй! И я их терпеть не могу, пане капитане.
– Я больше всего уважаю в человеке находчивость, чтобы человек всегда и везде был умен и находчив. И я для находчивого человека все готов сделать.
– Но случалось ли так, чтобы вы что-нибудь для кого-нибудь делывали?
– А ты разве в этом сомневаешься?
– Признаюсь вам, что даже вовсе не верю.
– Он не верит! Ах ты, прусский барабанщик! Да! Я делал, и много, Мориц, делал. В моей жизни бывали самые ужасные, такие ужасные случаи, когда ты бы, наверное, совсем не сумел найтись, а я нашелся.
– Ей-богу не знаю, как вам и сказать, высокомощный капитане, вы знаете, что всем любопытно и прелюбопытно вас слушать.
– Я тебе, пожалуй, и расскажу одну историю. Это страшно, но зато это совершенно справедливо, а ты ведь любишь в страшном роде?
– Как вам сказать? – молвил Мориц и сделал гримасу: – я люблю и страшное, но…
– Говори откровенно.
– Больше я люблю гемютлих!
– Ах, гемютлих! Ну, тут будет и гемютлих.
– Вместе?
– Да, – и страшное, и гемютлих.
– Клянусь, что это что-нибудь из вашей повстанской службы.
– Непременно так! Ты отгадал! Но ты мне за это прежде вспенишь большую кружку пива и велишь подать кусок брынзы.
– С восторгом, мой капитане!
Кружка с пивом была подана, и Мориц объявил:
– Господа! вниманье! Пан Гонорат будет рассказывать страшное пополам с гемютлих. Он всегда так откровенен, что даже за это помилован: грехи его прощены, но он много видел страшного… Да-с, он даже сам вешал людей своими собственными руками.
– Да, я вешал людей, – отвечал Гонорат: – и вот об этом-то я и буду рассказывать, потому что при этом и с их стороны, и с нашей было выказано много ума.
– А всего больше, я думаю, подлости, – прошипел Целестин.
– Мориц! Попроси этого господина замолчать.
– Помолчите, Целестин! Что вам за охота все сокрушаться о подлостях! У Гонората, наверно, есть очень занимательная история, а ваши газеты, по правде сказать, очень скучны.
– Скучны!
Целестин махнул головою и уткнул нос в газету, – дескать: «Пусть врет, я не буду слушать».
И вот наступило не то вранье, не то правда, – как хотите, так и думайте.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.