Электронная библиотека » Николай Лесков » » онлайн чтение - страница 2

Текст книги "Антука"


  • Текст добавлен: 4 ноября 2013, 18:12


Автор книги: Николай Лесков


Жанр: Литература 19 века, Классика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 2 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Глава четвертая

Гонорат начал с того, как он был в повстанье, в отделе у какого-то пана Цезария, и очень его хвалил. Молодой, говорит, был вояка, но страсть какой храбрый. Учился воевать по-настоящему в Париже, у французов в академии, и мог всякого победить по всем правилам; но без правил сражаться не мог и потому у нас не годился. Разные вещи с собой привез в чемодане: и бусоли, и планы, и даже молоденького адъютанта французской природы, а только все это не пошло впрок. Все эти вещи адъютант растерял, и сам заболел, потому что совсем был слабый, как барышня, даже и груденка вперед коробочком выперлась, будто как зоб у птички. Говорили, что это так и есть, – что это барышня-француженка. Он все с ней сидел и ел курку с маслом в палатке, а всем провиант отпускал ксендз Флориан. И стали они оба в лице меняться: Цезарий стал отходить, а ксендз Флориан усилился. Началась деморализация… Ты, барабанщик, понимаешь, что называется деморализацией?

– Понимаю, капитане; только у нас в Пруссах ее не было.

– Ты прав, у вас не было. У вас ведь гороховой колбасой кормили, – и то не жирно. А мы тогда сначала пришли с охоты, и стали скучать, что Цезарий в палатке целуется, и многие тоже начали подумывать: как бы и себе улизнуть домой, да тоже бы курку с маслом есть, да целоваться.

Ксендз Флориан это заметил и говорит:

– Я должен командовать отрядом, а не Цезарий.

Ему говорят:

– Цезарий от высшей власти назначен.

А ксендз Флориан отвечает:

– Это ничего не мешает: его высшая власть назначила, а я видел Остробрамскую Божию Матерь, она мне приказывает. Соберитесь-ка, – говорит, – все на берег реки, когда солнце сядет, и вы сами увидите за рекою, как она меня благословляет. Со мною непременно будет победа. Только, чтобы видеть это, вы должны весь этот день попоститься и с утра ничего не есть.

И приказал нам ничего не давать.

Мы говорим:

– Хоть хлеба!

– Нет, – говорит, – ничего не надо: чтобы чудесное увидать, надо быть совсем не евши.

Мы очень проголодались и собрались, чуть стало смеркаться. Стоим и смотрим за реку, а Флориан пришел после нас и сел на скамейку.

Спрашивает:

– Что, хлопцы, видите?

Мы отвечаем:

– Нет, отче, ничего не видим.

– Как ничего не видите! А туман?

– Только и видим один туман.

– А в тумане Матерь Божия в огненном сиянии вся светится и вас благословляет. Видите?

– Нет, не видим.

– Ну, так это оттого, что вы еще со вчерашнего дня очень наевшись. Вы недостойны. Не ешьте еще сегодня на ночь и завтра не ешьте до вечера, тогда вы увидите, а теперь ступайте спать – вы недостойны.

Не велел опять давать никому ни водки, ни хлеба и прогнал спать; а на другой день опять привел на берег и спрашивает:

– Видите?

Мы то же самое ничего не видели, и так и отвечали.

А он говорит:

– Ну, так еще один день не ешьте, тогда увидите.

Тут между нами один мазур нашелся и говорит:

– Позвольте-ка, отче, позвольте минуточку: я как будто начинаю что-то замечать…

– Ага! – говорит, – это хорошо: всматривайся, всматривайся и говори, что ты замечаешь?

– Мне в тумане, действительно… как будто огонек показывается.

– Вот, вот, вот! Смотри еще попристальнее! Все в одну точку смотри, да читай в уме молитву, непременно больше увидишь! А вы, кашевары, собирайтесь разводить здесь огонек под котлом: нынче, кажется, вам Матерь Божия покажется, и вы будете есть лозанки с сыром.

Тот, который начал видеть, как услыхал это, так и вскрикнул:

– Вот, вот, в самом деле: как я стал читать молитву, так и вижу Божию Матерь! Ксендз отвечает:

– Ну, если ты ее видишь, то ты уже можешь ужинать.

Тут и все увидали.

Флориан говорит:

– Вот и молодцы, – только это и надо, чтобы вы все были удостоены. Теперь присягните перед крестом, что видели. Ходить далеко не нужно: крест со мною, присягайте сейчас и пойдете пить водку и ужинать.

Мы все присягнули и друг другу больше ничего не сказали; а Флориан сказал Цезарию: «уезжай за границу с своим адъютантом», а сам стал командовать.

Глава пятая

При Флориане сразу пошло совсем другое дело. Флориан был не то, что Цезарий. В Париже не учился, а был молодчина: он весь свой век все пел в каплице да дома сливы мариновал с экономкою, а однако знал все тропинки в полях и все лесные входы и выходы. Он как утвердился, так сейчас и объявил, что я, говорит, никому не дам спуску, – и чужого, и своего сейчас повешу.

– Я, – говорит, – по глазам умею читать: кто в лице станет меняться – значит собирается улизнуть домой курку с маслом есть, – я его сейчас и повешу.

Мы все его стали бояться. Скажет: «вижу в твоих глазах, ты в лице меняешься» – и повесит. Стали все притворяться как можно больше веселыми.

Но напала на нас на всех робость. Как встанем, пойдем к ручейку умываться и смотримся: не меняемся ли в лице. Помилуй бог меняешься – сейчас повесит. И все мы как друг на друга взглянем – кажется, как будто все в лицах переменяемся, потому что боимся Флориана до смерти, и надо, чтобы он этого в глазах не прочитал. А он читает. Многие стали в уме мешаться и путаться. Был у нас мой крестовый брат мазур, Якуб, преогромный, а между тем начал плакать. «Смотри, скучать нельзя!» Он говорит: «Я не скучаю, я даже теперь очень весел, а только я про жалостное вспомнил». – «Что же такое жалостное?» – «А вот, говорит, когда я дома поросят стерег, так у одной свиньи было двадцать поросят, а как одного из них закололи, так все его остальные коллежки захрюкали». И опять плачет, а на Якуба глядючи, молоденький еврей, паныч Гершко, который за наше дело воевать пристал, также стал плакать.

– О чем? – говорим. – Ну, Якуб вспомнил про поросячьих коллег, а тебе что такое? У вас свинины не едят и жалеть не о чем.

А он отвечает:

– Мне, – говорит, – что такое поросяты… тьфу! Я даже таты и мамы не жалею, а слезы у меня так… я не знаю отчего… Может быть, от ветра льются.

– Смотри, мол, – отворачивайся, под ветерок становись, а то Флориан в глазах прочитает и враз повесит.

Все лежим кучкою у угольков, картофель печем и тихонько об этом разговариваем, а сами думаем: вот только чтобы об этом Флориан не узнал! Да как ему узнать! Его ведь здесь нет, он не услышит, о чем мы говорили. А кто-то напомнил: «А ведь он, говорит, завтра по глазам может прочесть». Тьфу ты, черт возьми, положение! Все и стали сокрываться, – кто полой голову накроет, будто спит, кто под фурманку отползет и тоже будто заснет, а другим и это страшно кажется – зачем другие отползают. И так вся ночь-то ни в тех, ни всех прошла; а когда на заре стали подниматься – смотрим, ни свинаря Якуба, ни паныча Гершки нет… Где ни искали по всему обозу – нигде нет!

Флориан как узнал об этом, так и заколотился. И плюет, и топочет, и кричит: «Чтоб разысканы были, а то всех повешу! Они нас выдать могут». И все подумали: и вправду, они попадутся, – их станут пытать, и они нас выдадут.

Послал за ними в погоню искать их по лесу и по ярам двадцать человек, и все по двое, а Флориан всех перед тем осмотрел и сказал: «Смотрите, ворочайтесь и их приведите, а то я вас по глазам вижу».

Пошли наши и два дня никого не было, а наконец двое идут и ведут свинаря Якуба, а двое паныча Гершку, а остальные шестнадцать человек и сами не воротились.

Глава шестая

Флориан говорит: «Я так их и по глазам видел, что они не воротятся. Теперь нам здесь прохлаждаться некогда: сейчас над этими суд сделаем по старинному обозному правилу и уйдем в поход на другое место искать неприятеля».

Обернулся к Якубу и Гершке и говорит:

– Вас сейчас судить.

Гершко заплакал, а Якуб сел на землю у фурманки, к колесу прислонился и говорит:

– Мне все равно, я теперь не боюсь, – а сам сомлел.

Сомлел и паныч Гершко и перестал плакать. Оба уж они очень отощали в лесу, оборвались и измучились.

Флориан торопился судить.

– Они, – говорит, – дезертиры и шпионы, они бежали с поля и хотели нас выдать: за это их должно повесить. Снимите с двух фурманок вожжи, поднимите вверх дышла и замотайте их крепко у передков, чтобы дышла не качались. Вот так… Теперь хорошо… Так велит старый обозный обычай. Теперь кто желает быть палачом?.. А?.. Никто? Прекрасно! Ничего не значит. Мы узнаем сейчас, кто будет палач. Это сейчас будет показано. Пусть каждый из вас закачает себе рукав выше локтя. Вот так!.. Теперь раскройте один мешок с овсом.

Мы закачали рукава и мешок развязали.

– Берите каждый по очереди горсть зерен в руки и мне показывайте.

Мы стали захватывать зерна горстью. Первый захватил горсть и раскрыл перед ксендзом. Флориан говорит:

– Отходи, на тебя нет указания.

Взял следующий. И на этого нет.

Дошло до меня. Я разжал перед Флорианом горсть, он говорит:

– По указанию судьбы, ты обозный палач.

Я обомлел, говорю:

– Помилуйте, где же указание?

– А вот, видишь, – говорит, – у тебя в горсти два черные зерна. Это и есть указание: два зерна и два человека – ты двух должен повесить.

Я ему начал кланяться в землю.

– Отец святой!.. Я боюсь!.. Я не могу!

Но он и слушать не хочет.

– Если бы, – говорит, – ты не мог, так на тебя указания не было бы. Или ты, может быть, ослушник веры? Так мы в таком разе тебя и самого удавим. Хлопцы, говорит, – я должен его немножко поисповедывать, а вы не завязывайте мешка; может быть, придется доставать не два, а три зерна – кажется, надо будет троих вешать.

Я подумал себе: «Э, нет, братку! Знаю я, что ты за птицa. Ты меня станешь по глазам читать и нивесть что на меня скажешь! Нет, я лучше так, просто, без исповеди согласен».

– Нет, не нужно, – говорю, – отче, меня исповедывать нe нужно. Я нынешний год исповедывался и сообщался… повешу… сколько угодно и кого угодно повешу.

– Хоть и самого ксендза повесили бы! – перебил Мориц.

– Он, я думаю, и отца с матерью повесил бы, – вставил Целестин.

– Очень может быть, – отвечал Гонорат, – но я об этом стал бы рассуждать только с тем, кто имел несчастие вынуть из мешка черное зерно при действии старого обозного обычая. А с такою дрянью, которая стоит в корчме за стойкою или читает газеты, мне об этом рассуждать непристойно. Я продолжаю. Я согласился, но я стоял не живой и не мертвый, потому что давить людей, поверьте… это не гемютлих, а это черт знает что такое! А хлопцы, по ксендзову приказу, живо сдвинули две фурманки, поставили их передок к передку, дышла связали, ремень ветчинным салом помазали и наверху в кольцо петлю пропустили.

– Пожалуйте, палач, на свою позицию!

Глава седьмая

Подвели свинаря Якуба и поставили под петлю на переднюю ось из-под другой фурманки. А ксендз Флориан говорит мне:

– Надевай на него петлю и смотри, чтобы непременно пришлось выше косточки.

У меня руки трясутся, – весь растерялся.

– Какая тут у черта косточка!

Флориан говорит:

– А, ты не знаешь косточки?

– Не знаю. Я из простых людей.

– Это ничего не стоит, – говорит, – простого человека сейчас можно все сразу понять заставить. – Да с этим как сожмет меня пальцами за горло, так что я, было, задохся.

– Вот, – говорит, – где бывает косточка. Понял?

А у меня уж и духу в горле не стало.

– Понял, – просипел я без голоса.

Ксендз толкнул меня сзади ногою в спину.

– Делай!

Я взял за ремень и стал по шее гладить – искать косточку, где надевать. А Якуб, вообразите, вдруг оба глаза себе к носу свел! Как это он мог!.. И, кроме того, темя у него на голове, представьте, вдруг все вверх поднимается… Такая гадость, что я весь задрожал и петлю бросил. Флориан опять мне дал затрещину пребольно… Тогда я надел петлю.

Тут сам Флориан говорит мне:

– Палач! Подожди!

Оборотился лицом ко всем и говорит:

– Паны-братья! По старому обозному обычаю, людей так не казнили, как их теперь казнят. Кое-что в старину было лучше. Вы это сейчас же увидите. По старому обозному обычаю, осужденному на смерть человеку оказывали милость: у осужденного спрашивали, что он хочет, не имеет ли он предсмертной просьбы? И если человек объявлял предсмертную просьбу, то исполняли, чего бы он ни попросил. Так и мы поступим.

Все похвалили.

– Ах, как хорошо!

А ксендз Флориан спрашивает:

– Не имеешь ли ты предсмертной просьбы, Якуб?

Якуб молчит.

– Мне все равно, мне только пить хочется.

– Экий дурак! – говорит Флориан: – ничего не умел выдумать. Дайте ему пива!

Подали Якубу пива, а он – было начал губами пену раздувать, а потом говорит:

– Не надо, не хочу.

Флориан говорит:

– Выдерни из-под него передок.

Дернули из-под него передок, он и закачался… Что-то щелкнуло.

Все отворотились, и тихо-тихо стало все; только связанные дышла подрагивали. А когда мы опять оборотились лицом, так уж Якуб только помаленьку сучился на вожжах, и глаза от носа в раскос шли, а лицо, представьте себе, оплевалось.

Ксендз Флориан сказал:

– Это ничего, давайте жида на его место.

– Где же будет гемютлих? – спросил Мориц.

– Погодите.

Глава восьмая

Паныч Гершко оказался против Якуба находчивей. Он, как только увидал мертвого Якуба, сам начал про просьбу кричать:

– Я имею просьбу… Ай, я имею большую предсмертную просьбу!

Ксендз говорит:

– Хорошо, хорошо! Ты ее скажешь. Но только я вперед тебе должен одно сказать: пожалуйста, не просись в христианскую веру. Это у вас такая привычка, но теперь тебе это не поможет, а ты только поставишь нас в неприятное положение.

– Ой, нет, нет! – говорил паныч Гершко, – теперь в христианскую веру проситься не буду. Я совсем другое… Совсем простое прошу.

– Ну, простое проси.

– Я прошу не вешать меня за шею!

Гонорат остановил рассказ и воскликнул:

– Вы понимаете, в чем тут штука?

Мориц молча кивнул головой, а реби Фола вскричал:

– Разумно!

Гонорат бросил на него презрительный взгляд и продолжал:

– Разумно!.. А вот же ты увидишь, к чему это повело!

Ксендз рассердился.

– Ах ты, – говорит, – каналья! Так-то ты за деликатность платишь! Разве это можно выдумывать!

– Отчего же не можно?

– Да за что же мы тебя повесим?

А Гершко отвечает:

– Мне все равно… Хоть ни за что не вешайте.

Флориан только плечами пожал и говорит:

– Нет, братцы, жиды такой народ, что с ними, действительно, ничего невозможно.

И Гершку повесили.

– За что же? – перебил Мориц.

– Ну, конечно, за шею.

Вышла пауза.

Мориц побарабанил пальцами и, вздохнув, сказал:

– Да, это гемютлих… Сколько вы, капитане, в самом деле пережили ужасного!

– Не мало, Мориц, не мало.

– Но вы, все-таки, хорошо нашлись.

– Как кажется. Иначе мне самому висеть бы на дышле.

– Конечно, конечно! – заметил Целестин. – Нельзя спорить, что всех находчивее вышли ксендз с Гоноратом. Они ли не молодцы! Сами, черт знает, выдумали откуда-то какой-то старинный обозный обычай, сами предсмертную просьбу учредили и сами же все это уничтожили: удавили людей, как тетеревят, а сами живут спокойно.

Гонорат посмотрел на Целестина и, покачав головою, вздохнул и молвил:

– Почтенный пан Целестин, вы не можете судить чужую душу. Теперь я спокоен, но меня это долго мучило, и я не находил покоя даже после того, как нас тогда скоро рассеяли, и я принес покаяние, и меня простили…

– А вы, капитане, чистосердечно раскаялись? – спросил Мориц.

– Это что за вопрос? Разумеется, чистосердечно.

– То-то… как добрый католик.

Гонорат покачал головою.

– Любезнейший Мориц! Как это глупо!

– Да я ничего.

– Нет, не «ничего». А я это для твоей же пользы… Я переменил свой образ мыслей, и надел вот эту жандармскую шляпу с казенным пером, Мориц, – это всякий может видеть; но я долго не знал покоя в жизни.

Целестин сделал презрительную гримасу и процедил:

– Отчего же это?

– Да, вот именно «отчего»? Тебе, почтенный Целестин, будет непонятно, потому что ты не поляк.

– Почему же это я не поляк?

– Потому что ты лютер или кальвин, а не католик, и у тебя черствое сердце. Ты – ведь я тебя знаю… ты не веришь…

– Вы все должны знать.

– Да не перебивай! Ты в Бога не веришь.

– Вы врете.

– Возьми свое слово назад. Твоя вера, какова она есть, это все равно, что ее и нет. Ты хлопочешь о том, что всего меньше стоит. Не отпирайся: ты внушаешь молодым людям, что поэзия вздор, и хлопочешь только о том, чтобы все занимались работой, чтобы процветал труд и ремесла, как будто в этом для нас все и дело; а я – добрый католик: и люблю поэзию, и имею чувствительное сердце: мне дорого то, что ждет нас после смерти. Да; мне всегда приходит на память, что всем надо умереть… И когда мне это придет на ум, и я подумаю, что я тоже умру, то всякий раз ясно вижу перед собою это… как у них были глаза… оба к носу… и темя шевелилось. Я уверяю тебя, что это престрашно, и это со мною долго продолжалось.

– Но, однако, прошло?

– Да, прошло.

– Отчего же?

– От одного ужасного случая, от которого я черт знает как уцелел на свете.

– Какой же это случай? – спросил Мориц.

– Это, Мориц, был чертовский случай, – это адская сцена, на которую опять выходит отец Флориан.

Реби Фола потянул ухо к Морицу и прошептал:

– Так это было на сцене!

– Да, реби Фола, – молчите, – все это было на сцене.

– Хорошо, хорошо!

Гонорат продолжал.

Глава девятая

Это я мог бы говорить только для верующих, но все равно. Прошел слух в народе, что под Злочевом в лесу на пасеке поселился человек святой жизни. Он завел пчел, давал людям лекарства и ни от кого ничего за это не брал. Бедные глупые русины прозвали его между собою «пчелиный королек». Стали к нему ходить отовсюду; он исцелял всех, у кого бы какая болезнь ни случилась. Если у кого было нехорошо на сердце от сердечных мыслей – и те тоже к нему приходили. И я тоже пошел, чтобы его видеть. До Львова я доехал и все держал пост дорогой, а дальше пошел пешком, чтобы как можно лучше себя приготовить к беседе с святым человеком. Нашел его очень легко: живет в лесу – один… старый, весь оброс бородой, в белой свитке, и даже пахнет от него прекрасно святостью, – медом и воском… А глаза – так насквозь всего человека и проницают. Посмотрел он на меня и говорит:

– Тебе надо покой, – иди отпочни у меня в халупке, а завтра с тобой будем беседовать.

Положил меня в халупку и запер на ключ, а утром вывел и говорит:

– Теперь ты мне можешь открыться.

Я ему стал исповедываться и все, все рассказал, и что тогда делал, и что теперь делаю, и прошу:

– Отпусти мне, отче!

Он говорит:

– Для того, чтобы отпустить раба, есть в Библии правило. Я тебя могу отпустить, но только по этому правилу.

Я согласился. Он похвалил.

– Вот, – говорит, – хорошо, милый сын мой (так и назвал: милый сын); пойдем теперь к двери, я тебя отпущу, как должно, по закону.

И тут, господа, вдруг и совершенно неожиданно разыгралась вторая удивительная и невероятная сцена.

Реби Фола разинул рот и уронил сухарь.

– У вас худой рот, реби Фола! – крикнул Мориц.

– Нет, я слушаю, что было на сцене.

Гонорат продолжал:

– А по закону, – сказал королек: – когда надобно отпускать раба, то надобно его вот как. Подходи, брат, сюда… Стань вот здесь на пороге у притолки, прислонись к притолке… Так!.. Еще плотнее!

Я стал и прислонился, а он, подлец, вдруг как хватит меня сзади шилом, так сквозь ухо к притолке и пришпилил…

– Это так и надо! – оживился Фола. – Так следовало!

– Почему же так следовало?

– По Второзаконию.

– Второзаконие! Черт бы тебя взял со всею твоею раввинскою ученостью, – закричал на него Гонорат и досказал, что пустынник, пригвоздивший его шилом к притолке, оказался не кто иной, как бывший ксендз Флориан.

Глава десятая

– Вы, может быть, ошиблись, капитан?

– Я не мог ошибиться, Мориц! Да и, наконец, ведь мы объяснились.

– Объяснились?

– Как же! Когда он ушпилил меня шилом к притолке… ведь это было так больно, что я закричал во всю мочь и никуда не мог тронуться… А он – чтоб ему околеть – стал передо мною, снял с себя белый парик, подпер руки в бока и спрашивает:

– Узнаешь ли ты меня, наконец, противная собака в австрийском ожерелке? Ты, негодяй, пришел сюда, чтобы за мною шпионить, а я тебя сейчас и разгадал; и вот за это ты простоишь здесь приколотый к притолке до тех пор, пока издохнешь голодной смертью, а я уйду в такое место, где меня другая такая собака, как ты, не отыщет.

И с этим он достал из-под пола кису с деньгами, показал мне шиш и ушел, а меня запер.

– Вот так гемютлих! – воскликнул Мориц.

– Да! И представь себе, друг мой Мориц, что ведь я, действительно, так и стоял приколоченный целые сутки. Что это была за мука! Я тебе и сказать не могу. От боли я не мог вынуть шила. А ухо!.. Описать нельзя, что сделалось с моим ухом… Оно у меня пухло, как пирог на опаре, а при этом шла ужасная стрельба во всей голове и ко всему этому сесть невозможно. Я, Мориц, молился, жарко молился… и как я плакал!..

В этом месте рассказа в голосе Гонората задрожали слезы, и он торопливо вытащил из кармана платок и закрыл свое лицо.

Целестин посмотрел на него через очки и прошипел:

– Мерзавец!

Через минуту Гонорат продолжал:

– Я думал, что я непременно там и умру голодною смертью; но Бог бывает добр ко всем, Мориц! Он и надо мною смиловался, вероятно за то, что никогда не рассуждал на ученый манер, а всегда во все верил как добрый католик. На другой день пришли к домику благочестивые люди, чтобы просить у Флориана благословения. Они стали стучать. Вообрази, как я обрадовался! Но я не мог им отпереть. Я спас себя только тем, что стал петь потихоньку «Под твою милость прибегаем». И хорошо, что я мог это петь так жалостно, что благочестивые люди не могли разобрать моего голоса и подумали, что это поет сам Флориан. И Бог милосердный так сделал, что мой голос издали был совсем как Флорианов голос, и благочестивые люди подумали, что это Флориан кончается, и отбили запертую дверь. О, какое это было благополучие! Они сняли меня с шила и начали меня бить палками, подозревая, что я разбойник и был с товарищами, которые убили или увели в плен Флориана. Я их упросил, чтобы меня отвели к комиссару. Комиссар отправил меня в Вену. В Вене хотели мне ухо отрезать, но, к счастью, отлично вылечили не резавши – только вот эта дырка от шила осталась.

Гонорат показал на свою бирюзовую заклепку и, вздохнув, добавил:

– И вот только с тех пор мне легче вспомнить и про Якуба, и про паныча Гершку, потому что не одни они, а и я тоже пострадал от отца Флориана.

– Только вы несколько меньше, а они больше, – заметил Мориц.

– Это правда; но знаешь, ведь тут много зависит от того, как смотреть на дело.

– Конечно, ксендз Флориан сначала сделал из вашей милости препоганого палача, а потом преогромного дурака; но, однако, как ни смотри, вы все-таки живы.

– Да, я жив… это правда.

– И едите курку с маслом.:

– Ем… иногда… А тебе завидно?

– И служите австрийским жандармом, – подсказал Целестин.

– Да, и служу австрийским жандармом… А все-таки вы мою душу не знаете и не можете судить: лучше мне или не лучше, чем Якубу и Гершке.

– Нет, лучше, лучше! – заметался реби Фола.

– Ты почему знаешь?

– По Писанию, – отвечал реби Фола, и, подняв перед собою в левой руке сухарь, он точно читал с ним под указку слова из Кагелота: «Псу живому лучше, чем льву умершему».

Мориц и Целестин расхохотались. Реби Фола не понимал в чем дело и уверял, что у Кагелота, действительно, так написано: «Псу живому лучше, чем льву умершему».

Гонорат встал, вздохнул, поглядел на свои часы и проговорил ко всем безразлично:

– Все вы – бесчувственные животные, и я еще не теряю надежды, что когда-нибудь мне придется вас повесить.

– В чей же бенефис, пан капитан, вы нас хотите повесить? – спросил Мориц.

– А это для меня безразлично, пан трактирщик, – отвечал шаловливо Гонорат и, вскинув на локоть свой карабин, он никому не кивнул головою и пошел встречать подходивший срочный поезд.

С этим поездом прибыл и тот деловой человек, которого я ожидал. Мы скоро переговорили все, что надо было по делу, а потом я ему рассказал и о том, что слышал в корчме, и спрашиваю его: «неужто всему этому можно верить?» Он же мне отвечает:

– А черт их разберет! Да и зачем это нужно им верить или не верить?

– Чтобы уяснить себе: коего духа эти люди?

– Ну, вот пустяки!

– Как! Дух – пустяки?

– Да, разумеется, пустяки. Где теперь духа искать! Смотрите, пожалуйста, где хотите – на всех людских лицах ничего ясного не стало видно. Все какие-то тусклые шершаки, точно волки травленые: шерсть клоками, морды скаленые, глаза спаленые, уши дерганые, хвосты терханые, гачи рваные, а бока драные – только всего и целого остается, что зубы смоленые, да первая родимая шкура не выворочена. А вы в этаких-то отрепках хотите разыскивать признаки целостного духа! Травленый волк об какую землю ударится, там чем надо, тем он и скинется.

– Однако, что же хорошего, если это у вас так и в Цислейтании и в Транслейтании.

– Да везде это теперь так, где вам угодно, – не только у нас в Цислейтании и в Транслейтании, а и во Франции, и в Италии, и так далее: травленый волк везде одной породы; он об какую землю ударится – там чем ему надо, тем он и скинется.

– А к чему же это, по-вашему, сведется?

– Да сведется к такому прелюбопытному положению, что никто, наконец, не будет знать, с кем он дело имеет.

Впервые напечатано – «Книжки недели», 1888.

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации