Текст книги "Карикатурный идеал"
Автор книги: Николай Лесков
Жанр: Русская классика, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)
IV
Вводя рассказ в эту фазу, автор говорит: «ничто так не убило духовенства в России, как унизительная система поборов» (курсив подлинника). Этим «заградили ему уста к правде» (60). На 61-й странице автор продолжает: «19 число февраля 1861 года едва ли не сделало положение сельского духовенства еще хуже прежнего». – «Новая сельская аристократия, несмотря на свое аристократическое происхождение, успела заразиться спесью бар». Алмазов вышел на борьбу с этим злом; после первой же отслуженной им обедни он является с проповедью, после которой (70) «о нем не могли уже сказать, что это поп, каких много: он прямо ударил на жизнь современную».
Чрезвычайно интересно, в чем «идеальный священник» видит из-под своего балдахина эту современность в приложении к людям сельского прихода. Это и раскрывается из его проповеди, из которой мы позволим себе сделать небольшую выписку:
«Все теперь говорят, что народ нам нужно вести к лучшему. Но что такое это лучшее? Какие тут идеи, какие начала, какие цели? Вы укажете на народное просвещение, развитие народной деятельности и так далее, а мы скажем, что если все это не основано на началах строго нравственных, не проникнуто высоким духом нравственным, если при этом не имеется в виду нравственная жизнь народа, с ее потребностями и законами, тогда все это – пустоцвет, гниль. Что такое народ? – народ есть сила живая, сознательная, нравственная. Его нельзя усовершенствовать пустыми учебниками, как машину… Хотим ли мы в самом деле, чтобы народ был истинно образованнее, гражданственнее, деятельнее и крепче в своей жизни общественной, чтобы он умел хорошо пользоваться своими народными силами и правами?..» И так далее «идеальный священник» все говорит «слова, слова и слова» – слова громкие, едва ли понятные сельскому люду, – слова, привезенные из города за один подъем в зимнем возке и в тарантасе и слепленные под балдахином, который уже, видимо, приносит помеху. Не взмостись о. Алмазов так торжественно сочинять под балдахином, он бы, может быть, понял, что крестьянам совсем не нужны все эти рацеи о народе и общие взгляды об образовании, и он стал бы просто-напросто изъяснять писание и вести простые – гомилетические, или нравственные, – беседы, без подмеси острых специй полемики. В народе нет теоретиков, и сам автор почувствован это и должен был придумать «идеальному священнику» врагов не из крестьянства. Проповедью Алмазова обиделись (71) «помещики, бывшие в церкви», и особенно «нигилистка Кашеварова» (sic)… Да, г. автору понадобилась и «Кашеварова» – иной фамилии он как будто не мог сочинить для своей «нигилистки»… Престранная эта у г. Ливанова игра с известными именами; то архиерей Хрисанф, то княгиня Шаховская, то Татищева, и, наконец, еще Кашеварова, с закрепленным за нею титулом «нигилистки»… Не хитрый, но удивительно непосредственный прием, очевидно, возможный не для всякого. Автор говорит, что «Кашеварова росла дико среди ухаживаний военного своего батюшки за деревенскими бабами и, подросши, уехала в Петербург, где возилась с медицинскими студентами, родила ребенка в каком-то подвале и, наконец, брошенная шаршавым либералом, возвратилась просвещать народ (курсив подлинника)». У нее «в комнате два человеческих скелета, карты с изображениями типов обезьян, анатомические рисунки и портреты Дарвина и Сеченова» (77). И перед всеми-то этими страстями отцу Алмазову довелось петь тропарь и предлагать к целованию крест, от чего Кашеварова отказалась и на вопрос о религии отвечала, что ее «религия – труд» (78). Словом, она, как патентованная нигилистка, в бога не верит; но тогда зачем же она приходила в церковь? – можно думать, как будто нарочно, чтобы возненавидеть «идеального священника» и отомстить ему, заставя его у себя дома петь тропарь перед скелетами, обезьянами и портретом Сеченова… Это с ее стороны очень коварно: но зачем же г. Ливанов повел своего священника в такой дом и заставил петь там перед такими страшилищами? Нынче и не «идеальные», а весьма обыкновенные, но благоразумные священники не навязываются с праздничными хождениями в те дома, где их не жалуют и не приглашают, и эти священники хорошо делают, что так осторожны. Зачем же идеальный священник добивался петь в доме Кашеваровой, которая его не звала петь? – Это, кажется, не резонно.
Но можно думать, что он все это делает с тем, чтобы «штудировать среду», так как его бойкая светская жена при приближении праздника сказала ему (74): «Ныне, наконец, случай тебе познакомиться с твоими прихожанами – помещиками», а идеальный священник у своей жены в послушании. И вот «заложен был троичный фаэтон отца Алмазова, в котором с дьяконом и пономарем он отправился по чину (?) к помещикам». – «Приехали прежде всего к Скалону (опять фамилия всем известная), тонкому и богатому аристократу, гвардейцу в отставке». У аристократа духовных прежде всего держат в передней; потом вводят в зал, где были у хозяина гости: исправник, становой, дворянский заседатель и почтмейстер уездного города (75). «На столе закуска – и тонкий аристократ с первого же слова произнес: Водочки, отцы» (курсив подлинника). Потом побывали у Кашеваровых, у Жигаловых; у Кашеваровых видели скелеты типов обезьян и портрет Сеченова, а у Жигаловых наслушались таких разговоров (80):
«Ваш муж все еще не перестает с бабами возиться?», – спросил непременный жену Жигалова, разговаривавшую с священником.
«– Ах, и не говорите! – отвечала та, – никому спуску не дает – просто срамота. Его недавно на гумне мужики избили было за это.
– Это все пустяки, – вмешивается Жигалов. – Нет, вот когда я на службе был, – вот это было житье! – сенные девушки, когда их господа постегают, бывало, плетью… бегут прямо в суд и кричат: «Спасите, защитите!» Извольте, мол, приходить поодиночке для объяснения дела. И с каждою, как объяснишься среди пантамин… ну и будет о любви сладкой помин» (sic).
Священнику «сунули в руку 2 рубля» и выпроводили. Скромно и вежливо приняли его у одних старичков Осокиных, живших на отлете. Эти Осокины, вероятно, были «по чину» всех ниже, потому что к ним фаэтон о. Алмазова подъехал всех позже.
Идеальный священник, вернувшись домой, все это рассказал жене и на другой день едет к «нигилисту Болтину» (опять известная фамилия?), который учился в Московской петровской академии. Он принимает о. Алмазова «небрежно», а о. Алмазов рассказывает ему о своем намерении украсить получше церковь (85 и 86 – два номера на одной странице).
«Болтин, запустив в свои взъерошенные волосы пальцы рук, надменно, но с энтузиазмом сказал:
– Довольно! – Чтобы не играть нам с вами комедии, я выскажусь вам откровенно: все, что вы наговорили мне о религии и о боге, – бабьи сказки».
С этою резолюциею священник уезжает… Было зачем ему и приезжать!
Но вот повествование вступает еще в новую фазу: «идеальный священник» доживает до «хороших дней» (87) и начинает чудить на иной манер.
V
«Чтобы быть истинным пастырем, а не наемником, Алмазов решился изучить каждый двор, каждую семью своего прихода». Простой, добрый священник делает это просто: он живет, служит, знакомится с людьми в живых с ними сношениях и не только узнает весь свой приход, но делается другом прихожан и часто врачом их совести, примирителем и судьею. Это, конечно, не часто так бывает, но никак нельзя отрицать, что такие примеры есть. «Идеальный же священник» и в этом случае поступает по нигилистическому рецепту; он «изучает» людей и ставит это для себя особою задачею. Все это у него обдумано под балдахином, из-под которого он выходит для выполнения всей процедуры изучения прихода «с памятною книжкою в кармане». Всех приемов его невозможно представить в кратком извлечении, да они и неинтересны. Довольно сказать, что и здесь, как в описании помещиков, нет никакой живой образности и художественности, а везде опять тенденциозная карикатура с одною неизменною болезненною маниею везде видеть эмансипацию, нигилизм и их пагубное влияние. Так, например, мужик Васька Завертаев не любит жены и «живет с солдаткою» – событие, каких, кажется, немало повсюду; идеальный священник идет к нему в дом, чтобы его усовестить, – это прекрасно: но Васька Завертаев, выслушав «самую строгую мораль» (96), отвечает:
«– Эфто наше дело, батюшка, сами понимаем, что делаем.
– Вот в том-то и дело, что не понимаете, – отвечай священник и думал про себя: «И сюда уже спускается наша женская эмансипация».
Автор полагает, что если женатый мужик Васька Завертаев живет в связи с солдаткою, то это не оттого, что мужик Васька – просто развратный мужик. Нет, – по мнению г. Ливанова, это случилось оттого, что в обществе есть возбуждение в пользу освобождения женщин от некоторых ограничений на право более производительного труда и известной, совершенно законной, независимости от деспотизма, который действительно может быть тяжек и губителен. Автору как будто кажется, что до перевода «а наш язык известных сочинений Жюля Симона и Джона Стюарта Милля в России не было и мужиков, которые не любили своих жен и грешили с солдатками. Плохой же он знаток истории России, и особенно нашего русского простонародного быта, если он полагает, что в разврате Васьки Завертаева виновата «эмансипация женщин». Всегда были такие Васьки, и всегда они отличались тем, что чего им не представляй, «а Васька слушает да ест». Со стороны священника очень грубая ошибка относить все подобные явления к «эмансипации женщин», «нигилизму» и вообще навязывать так называемым «новым идеям» вину весьма старых грехов – старых не как Россия, а как само человечество, как сам мир, от коих пор он обитаем разумными существами, низводимыми побуждениями страстей к многообразным и многоразличным безумиям. Ничего не может быть неосторожнее и вреднее, как валить все это бремя греха на одно поколение, которое будто бы могло испортить даже самую натуру человека, и притом в тех слоях общества, где все так примитивно, что самые корни пороков там кроются в грубости чувства, а не в извращении их научным отрицанием. Как мог не знать этого «идеальный священник»?
Отцу Алмазову в этом его пустомыслии есть одно извинение, что он читал книги, предлагаемые ему институткою, – прежде книг, более достойных его внимания: так, на 109 странице мы узнаем, что, познакомясь с своею паствою, после двух проповедей к приходу и избирателям гласных, он «выписывает себе из синодальной лавки книги «отцов церкви» и «Деяния соборов» и погружается в их чтение. – «Тут он увидел, какой непроходимой схоластикой набивали его голову в семинарии, какая необъятная бездна лежала между истинно Христовою церковью и церковью, которую выработала рутина, и до чего посрамлена и унижена истина евангельская». Как этот чудак дочитался в выписанных им книгах до вышеупомянутого вывода, понять весьма трудно, но еще непонятнее, как священник, с отличием окончивший курс духовной семинарии, не имел понятия о «деяниях соборов» и о творениях св. отцов? Если он, «погрузясь в чтение» «этих источников», и мог усмотреть в них много нового и интересного, то все-таки общее-то понятие об этом он, конечно, должен был получить в семинарии, где не скрывают же от воспитанников, что есть творения св. отцов и деяния вселенских соборов?.. Как же могло случиться, что такой идеальный священник вышел таким невеждою?! Повторяем: не следует ли искать разгадки этого странного явления именно в том, что он в богословском классе своего семинарского курса сильно подпал под влияние бойкой институтки, которая развивала его по беллетристам, тогда как ему надлежало доучиваться? Это – обстоятельство, на которое стоит обратить внимание, потому что ежели институтки, со слов кн. Шаховской, так заинтересовались «нерастраченностью сил» наших семинаристов, что стремятся развивать их и потом женить на себе, то желательно по крайней мере, чтобы это не мешало семинаристам доучиваться. Очевидно, надо принять какие-то меры против этих барышень… Это смешно, но что делать, если все это так, как представляет г. Ливанов?..
Однако продолжаем историю: мужик Васька написал на Алмазова донос благочинному, «человеку с претензиями на светское знакомство» и женатому «на воспитаннице, – вернее, горничной, – знатной губернской барыни-ханжи».
«Светское знакомство», оказавшее такое, по мнению автора, благодетельное влияние на о. Алмазова, – на благочинном отразилось совсем иначе: дело, значит, не в светскости, а в субъективности того, кто подвергается этому влиянию.
Так тяжкий млат,
дробя стекло, кует булат.
О. Алмазов – булат, а благочинный – стекло, которое раздробилось от соприкосновения с «светом».
Благочинный этот приезжает в село и, как назло, останавливается в нигилистическом доме у Кашеваровой, где, как нам уже известно, собраны скелеты, типы обезьян, портрет профессора Сеченова и другие непозволительные вещи. Сюда призывают и Алмазова (113): «Благочинный ему едва кивнул, не вставая из-за карточного стола, а Кашеварова рассказывала благочиннихе о внутренностях кошек и собак – затем переходила к душе собак. Благочинниха подобострастно слушала и благоговела перед Кашеваровою. Кашеварова напала было и на о. Алмазова, но он, послушавши бредни шаршавой девицы, ответил, что не след барышне заниматься внутренностями дохлых кошек и собак, ибо это дело живодеров…» Опять очень удивительно, что о. Алмазов не знал, что живодеры внутренностями кошек и собак не занимаются и что это совсем не «их дело», но, быть может, он сказал это, потому что был очень не в духе: его рассердил благочинный, и они наговорили друг другу порядочных грубостей. Солнце и зашло и опять взошло во гневе их, и когда благочинный на другой день стал облачаться, чтобы служить вместе с Алмазовым обедню, тот заметил ему:
«Вы, кажется, вместо правила играли накануне службы в карты». Автор изобразил такую сцену, по-видимому и не подозревая, что его «идеальный священник», так зорко назирающий спицу в глазу благочинного, всегда более напоминает не кроткого служителя православного алтаря, а представленного у Рабле Панюржа, который швыряет камнем в епископа, задремавшего при обедне.
Благочинный проглотил поднесенную ему о. Алмазовым пилюлю, но зато у них возгорелось неудовольствие, для противодействия которому о. Алмазов, посоветовавшись с своею женою, описал все советнику, а тот сейчас же к архиерею Хрисанфу, у которого (121) «все шло как по мановению волшебной палочки». Этим и было все предупреждено. Архиерей сказал:
«Будьте покойны: когда донос дойдет до меня, он останется без всяких последствий».
Конечно, архиерей Хрисанф очень прозорлив и милостив, но нельзя совсем отнять значение и у советника, который весьма кстати поспевает во всех затруднительных случаях отца Алмазова. Не будь он так удобоподвижен и не раскланивайся с ним архиерейский лакей «как с старым знакомым», может быть и «мановения волшебной палочки» не были бы так благопослушны затеям незримо правящей всем этим делом институтки Николаевского института.
Во всяком случае, приготовляющиеся к духовному званию молодые люди, прочитавши хронику г. Ливанова, для блага своего должны еще где-нибудь обстоятельнее удостовериться: приготовляет ли сказанное женское учебное заведение специально таких сообразительных «матерей-командирш», или это просто случайность? Ошибка в этом случае может дорого стоить.
Алмазову, однако, все становится труднее: правда, он идет очень бодро и даже задорно, но беды за ним по пятам гонятся, к чему, надо сознаться, немало поводов дает его собственная несообразительность. О. Алмазов завел, например, попечительство, которым положено было (148) «все кабаки в селе закрыть и оставить из них лишь один (стало быть, все, кроме одного) и на 1000 р., взятую за аренду этого кабака, построить сельское училище», но «против него восстали помещики Жигалов, Кашеваров и Скалон». И за что же, вы думаете, восстали? – «как смел не приехать к ним со славлением на рождество»… Чего бы, кажется, таким неверующим людям воспретендовать на это; но вот, однако же, воспретендовали! К ним присоединились еще волостной старшина, писарь и становой; на Алмазова пошел донос, грозящий ему уголовным судом; но, к счастью, на страницах хроники (156) опять замелькали имена советника, Веры Николаевны и архиерея Хрисанфа, «облеченного в правду», и дело «по мановению волшебной палочки» улаживается, к новому торжеству Алмазова. Он немножко поотдохнул и опять ринулся в бой, и притом в бой еще более отважный (165): он увидал «красных в земстве». Красные поддерживали употребление в школах книжек, изданных бароном Корфом, Водовозовым и Ушинским. О. Алмазов заговорил (167): «Пусть школа научит ученика по учебникам Корфа ловить блох; пусть ученик затвердит по Ушинскому и Водовозову всю номенклатуру естественных наук, – и познание душевных качеств свиньи и пиявки» и т. д. Но «пусть ни одна копейка земская не истребится на такие книги».{2}2
В приведенных строках, по нашему мнению, слышится тенденциозное намерение со стороны г. Ливанова, роняя якобы значение учебников наших известных педагогов, расчистить тем самым место для его пресловутой «золотой грамоты», хрестоматии и иных прочих произведений ливановской литературной фабрики. (Прим. ред. журнала.)
[Закрыть]
О. Алмазову возражают, и он возражает и много говорит о том, сколь многим наукам сам он учился в семинарии. На 169-й странице он подробно и пространно исчисляет все эти науки, после чего становится совсем непонятно: как он не имел сведений о соборах и о творениях св. отцов и почему считал семинарский курс «мертвящей схоластикой»? Бой о. Алмазова кончается тем, что (173) «красные в земстве остались побежденными».
Полнейший недостаток этого турнира заключается, однако, не в петушьем азарте Алмазова и жалкой шаткости его аргументации, а в том, что автор позабыл о председателе съезда, который на основании точных законоположений о земстве, не мог бы дозволить таких прений, какие сочинили слишком красные земские с слишком мрачным «идеальным попом» ливановского покроя. Это равно той, «одной из тысячи причин», по которым не звонили в колокола, встречая Фридриха, – причина была та, что «не было колоколов», и ее одной, конечно, весьма довольно, чтобы не было звона.
И вот опять передышка: разбив «красных в земстве», о. Алмазов учреждает приход, проповедует, учит и посещает с женою собратий своих. Вера Николаевна, которая, кажется, все знает лучше своего мужа, оказывается вовсе не знакомою с «сельскими попадьями», из которых, однако, одна ссужала ее двуспальною кроватью для ночлега с супругом у его родителей. Неужто Вера Николаевна и тогда не поблагодарила даже эту добрую «матушку», которая, уступив ей свою кровать, сама – чего доброго – перевалялась ночку где-нибудь на жесткой лавочке? Но (179) «Вера Николаевна была удивительная женщина! – замечает автор. – Ее живая, восприимчивая, легко волнуемая природа могла мгновенно увлекаться и мгновенно превращаться из одного существа в другое, совершенно не похожее на первое» (?!), и она узнала «попадей», и об ней заговорили: «ну, попадья!» Все от нее без ума, и совсем не ведомо за что. Так все идет как по маслу, но вдруг опять задорины: «в сельскую школу врываются нигилисты»!
VI
Школа была превосходная: в ней «Алмазов занимался с мальчиками, – жена его Вера Николаевна обучала девочек»; а дома у них, вероятно, хозяйствовала экономка. О. Алмазовым «были выписаны картины свящ» енной» истории Шнора и развешаны по стенам», на что он, мимоходом заметим, едва ли имел право, так как картины эти, кажется, не одобрены для сельских школ. Вера Николаевна «завела рукодельную – первые работы детские положено было начинать с украшений для образов своего дома», – «так шли дела», как «вдруг недели через три приезжает в школу инспектор народных училищ», который получил это место «по просьбе губернатора» за то, что был «исполнителем поручений губернаторши». Чиновник министерства народного просвещения тотчас же столкнулся с о. Алмазовым, а потом, погостив у Кашеваровой и повидавшись с Болтиным, «либеральный представитель министерства народного просвещения» предоставляет учительские обязанности нигилисту Болтину и нигилистке Кашеваровой и даже считает это «себе за честь». Каждый, кто имеет хотя малейшее понятие о личном составе людей, служивших по министерству народного просвещения, легко может судить, насколько это типично и похоже на дело? – Алмазов летит в уездный город жаловаться на инспектора, но там ему отвечают: «Что делать – время такое». Тут явная несообразность, потому что в уездном городе на инспектора жаловаться некому; Алмазов трогает губернский город: опять пошел в ход советник, и опять успешно: архиерей Хрисанф обещал «лично рассмотреть это дело».
Меж тем нигилисты свирепствуют, и в школе царят ужасы: там водворился Болтин с собакою, которая постоянно лежит у его ног, и «сумасбродная женщина Кашеварова»: они встают и уходят не крестясь; дети забыли при них молиться богу, а между тем их хвалят в газете, издаваемой кем-то «с птичьею фамилиею» (по скромности не сказано: Воробьев, Соловьев, Скворцов или Галкин). Это махинации Лужина, «мещанина из канцелярских служителей» (и чина такого нет). – «К этим убийцам детей присоединяется все враждебное Алмазову и даже бывший благочинный» (205)… Вот какое «народное развращение» (sic! 204) устроил инспектор! Но пока одно дело портилось, – другое налаживалось стараниями Алмазова (215): он скоро «поздравил Веру Николаевну с больницею в селе»… Точно император Вильгельм поздравляет императрицу Августу с разгромом Франции. А тем часом наезжает и архиерей Хрисанф, и наезжает без келейника, – и потому «и (218) особых хлопот по удобрению келейника не нужно». Архиерей приехал просто и заговорил просто: «Вижу, что храм божий вы любите, но любите ли вы бога? Есть примеры, что люди строят церкви и украшают их, а все-таки плохие христиане» – «враги добра и любви». Потом он зашел в школу, увидал там Кашеварову с ее скелетом (портрет Сеченова она, должно быть, сюда не принесла) и только что возвратился в губернский город, как Болтин с Кашеваровою были изгнаны, а школа опять перешла к Алмазову. Этот опять к советнику, с просьбою об открытии двух ярмарок в его приходе, с тем чтобы доходы от этих ярмарок употребить на постройку домов для священнослужителей. Об известном вреде ярмарок для сельских нравов о. Алмазов не подумал. Радением и, надо полагать, большим влиянием советника в губернии и это дело сделалось: Алмазов на доходы ярмарочных статей построил все дома и себе «построил еще две комнаты и украсил еще лучше дом, в котором жил» и в котором был намет с крестом над письменным столом в его кабинете. Потом он посылает «теплый возок тройкою» за своими родителями, чтобы они к нему переселились. Пономарь с пономарицею, взглянув на возок, заплакали, а когда сели и обложились подушками, проговорили: «Эко царствие-то небесное!» (224–225). Тепло старичкам показалось – и забредили. Покатили они «с колокольчиком», что присвоено, нужно заметить, одним должностным лицам да почтовой гоньбе, и «70 верст было переехано». В Быкове дряхлому пономарю вручают «устроить хор певчих»… Надо полагать: хорош хор мог устроить «старый пономарь»… Алмазова выбирают благочинным; священник Мансветов (опять известная фамилия) говорит речь, в которой (231) признается, что он жил «не потому, что жилось ему, а потому, что хотел и старался жить». Далее (232) он же заявляет, что «лет сорок тому назад и десятой доли не причащалось, что ныне». Автор, вероятно, не замечает, что, значит, дела идут не хуже, а лучше…
В новом положении о. Алмазов запирается в свой кабинет, садится под балдахин с крестом и пишет записку об улучшении быта духовенства в его благочинии, в котором, впрочем, и без того все быстро изменяется: «погребение бедного совершается точно так же, как и богатого; так и крещение, так и все; большая часть поборов по приходам упразднена; священники ни одной обедни не служат без проповеди», – словом, все поднимается и оживляется, «как по мановению волшебной палочки» архиерея Хрисанфа. – В это время Вера Николаевна рождает отцу Алмазову дочь, которую крестят благочестивый Осокин и благочестивая же г-жа Скалон.
Здесь автор, может быть, невзначай, но очень верно и зло характеризует в лице г-жи Скалон все наше «дамское благочестие». (Разумеется, если тут есть на кого-нибудь намеки, то мы не виноваты в этом ни перед одною г-жою Скалон, как и ни перед одною г-жою Кашеваровою) (238). «Супруги жили вместе лишь для соблюдения внешних приличий (г-н Скалон не любил г-жу Скалон). Жена сначала искала утешения в светских наслаждениях (?!), но когда расточительность мужа сделала их невозможными, она решилась искать религиозных утешений»… Das ist eine alte Geschichte дамских коловращений, разрешаемых в смысле народной пословицы: «на тебе, боже, что нам не гоже». Вера Николаевна избрала г-жу Скалон восприемницею своей дочери, тем более что муж ее на целых полгода уехал тогда за границу с своей фавориткой, одной модной разводкой, бросившей своего мужа. – Нигилизм в нашем русском обществе вступал уже в это время в «свой период». Эти положения одно другого лучше: г-жа Скалон была избрана восприемницею, «тем более что муж ее уехал на полгода с разводкой»… Что это значит, – почему «тем более» можно взять восприемницею женщину, которую оставил муж? Что за почет такой жене быть брошенною мужем? Она, может быть, не виновата в этом несчастье, но во всяком случае почета для нее все-таки нет. Ну, а если бы муж г-жи Скалон не уехал, или если бы он уехал менее чем на полгода, или хотя и на полгода, но не с разводкою, то что же: г-жа Скалон тогда «тем менее», что ли, могла бы годиться в восприемницы?.. Понимает ли г-н автор, что он говорит? Потом – этот нигилизм, вступивший в «свой период». Но в чей же, как не «свой», период мог вступать нигилизм, и чем нигилизм ответствен за разводы и за мужей, проматывающих состояние своих жен? Очевидно, г-н автор опять совсем не понимает, что говорит, если он числит браки и разводы по ведомству нигилизма. Известный русский нигилизм этим делом не интересовался, а особенно «в свой период», когда люди этой школы били на упразднение брака, причем разводы, конечно, уже не нужны. Г-ну автору надо бы сколько-нибудь поближе знать: какое мнение имеет об этих вещах нигилизм? – тогда он не написал бы всех этих несообразностей. Но нежелание вникать в дело и неоправдимая легкомысленность, позволяющая судить о бытовых явлениях, как говорят, «с кондачка», заставляет автора говорить и еще большие несообразности, даже весьма вредные, если они малосведущим лицом будут приняты на веру. Так, например (240 и 241): по словам г. Ливанова, «наше юношество представляет из себя печальный тип разочарованного и ни во что не верящего сословия (?!) молодых старичков»… «И если вы не хотите погубить своего сына при этом направлении, то отдайте его в какой-нибудь германский университет, где разрушительные принципы нашего времени не жалуются» (sic). Автор, вероятно, хотел сказать «на разрушительные принципы не жалуются», но сказал, что сами эти «принципы не жалуются», – и он это хорошо сказал, потому что так оно и есть: «разрушительным принципам» по отношению к вопросам веры в германских университетах не на что жаловаться. Если бы г. Ливанов взял труд прочесть отчет берлинского генерал-супер-интенданта Бюкселя за 1875 год, – так он узнал бы, что там, куда он советует посылать нашу молодежь, «веры нет вовсе», и нет ее до такой степени, что высшее духовное лицо страны в официальном отчете печатно объявляет об этом во всеобщее сведение, прибавляя, что «это напрасно было бы скрывать». Вот куда г. Ливанов направляет нашу молодежь, – он шлет ее от нашего маловерия или слабоверия к самому полнейшему рациональному безверию и думает, что стоит за веру!.. Не значит ли это советовать людям – от дождя прятаться в воду?.. И как г. Ливанов не сообразил, что те самые Бюхнер и Фейербах, имена которых он теребит всякий раз, когда хочет назвать каких-нибудь ничтожных, не стоящих его внимания людей, – оба учились в тех самых «германских университетах, где разрушительные принципы нашего времени не жалуются». Удивительно неосмотрительный автор!
Нет, мы германских университетов порицать не станем, но что касается их религиозного духа, то по поводу его можем высказаться, переменив только одно слово в характерном ответе наших славянских предков: «не гоже нам искати веры в немцах».
Большие ошибки допускает г. Ливанов не только по богословию и педагогии, но и по кулинарному искусству, которое изучается гораздо легче, – например (247), повествуя о похоронных обедах, он говорит: «после обеда ставят огромную миску и делают нечто вроде гоголь-моголя, или жженки»… Г-ну Ливанову, по-видимому, совсем неизвестно, что гоголь-моголь и жженка приготовляются совсем различными способами и вовсе одно на другое не похожи; да гоголь-моголь и не пьют после обеда, а пьют его от кашля… Конечно, это упущение не важное, но все-таки: зачем же писать вздор? Разумеется, могло быть, что кто-нибудь на похоронных проводах промочил ноги и закашлялся, – ему сделали гоголь-моголь, а г. Ливанов обобщил это событие и легкомысленно внес его в свою серьезную книгу. Это ему урок.
Впрочем, вообще с г-ном автором к концу сочинения делается что-то совсем непостижимое: только что он оборвал г-на Скалона, кивнул неудачно на университеты и смешал гоголь-моголь со жженкой, как (247) вдруг ни с того ни с сего, без всякого права, берет за руку свободного человека, весьма почтенного старика, предназначенного к долгой еще жизни, и, не говоря худого слова, прямо толкает его в гроб. Такой жестокий и в то же время совершенно самовольный поступок (а может быть, это даже и преступление?) г. Ливанов сделал над бедным «стариком Власом», который (247)
Ходил в зимушку студеную,
Ходил в летние жары,
Вызывая Русь крещеную
На посильные дары, —
и, таким образом, как оказывается, построил ту самую «быковскую церковь», при которой г. Ливанов поставил попом своего о. Алмазова. Он и Власа сделал «членом попечительства», и потом, как своего короткого человека, взял и прикончил его, – и все это единственно только для того, чтобы сделать похороны без обеда. Удивительный добряк!
«По провозглашении вечной памяти над могилою Власа о. Алмазов сказал: «Мы похоронили лучшего человека из прихода нашего» (249).
Но да позволено будет мне самым решительным образом утверждать, что достопочтенный Влас, о котором сказаны приведенные г. Ливановым четыре стиха, быковской церкви совсем не строил и никогда не был ни членом ливановского попечительства, ни их с о. Алмазовым прихожанином. «Влас – старик седой», как очень многим людям достоверно известно, принадлежит совсем к другому приходу: его написал Н. А. Некрасов, который с г. Ливановым ничего вместе не строил; и г. Ливанов, собственно говоря, не имел никакого права определять куда бы то ни было чужого Власа, а тем более приканчивать его по собственному произволу и причитать над ним устами своего о. Алмазова… Все это больше чем неделикатно, – это непозволительно больше, чем бесцеремонность с именами архиерея Хрисанфа, кн. Шаховской, Скалона, Болтина, Кашеваровой и других. Г-ну Ливанову, кажется, как будто даже неизвестно, что этого совсем нельзя делать в печати, и неужто он еще ожидает, чтобы ему было растолковано: почему этого нельзя? Это очень легко может быть не только растолковано, но и доказано.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.