Электронная библиотека » Николай Нароков » » онлайн чтение - страница 1

Текст книги "Мнимые величины"


  • Текст добавлен: 3 октября 2013, 20:56


Автор книги: Николай Нароков


Жанр: Современная проза


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 1 (всего у книги 24 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Николай Нароков


Мнимые величины

– Правда ли, что мнимая величина, т. е. корень из -1, реально не существует?

– Безусловно. Все остальные величины, целые и дробные, положительные и отрицательные, рациональные и иррациональные, существуют реально. Мнимая же величина реально не существует.

– Однако, возведенная в квадрат, т. е. помноженная сама на себя, она становится минус единицей: вполне действительной величиной! Над этим, право, следует задуматься.

– Над чем?

– Над тем, что для своего превращения в действительную мнимая не требует никаких дополнительных величин. Она в самой себе таит загадочную способность превратиться в действительную величину.

(Из случайного разговора.)

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ


Глава I

То, что произошло около 5 часов вечера 16 июля 1937 года, сыграло большую роль в жизни Евлалии Григорьевны. А произошло оно так, словно было не только заранее обдумано, но было и тщательно срепетировано.

Автомобиль шел совсем не так уж быстро, и был он, как показалось Евлалии Григорьевне, еще настолько далеко, что она успевала перейти через улицу. Ей ничуть не надо было торопиться, и она свободно могла бы подождать, пока он пройдет, но она, ускорив шаги почти до бега, пошла через улицу, все время смотря не перед собой, а влево, сторожко вглядываясь в автомобиль: не попасть бы под него. Шофер, видя, что она не ждет его проезда, а все же переходит через улицу, взял вправо, под тротуар, чтобы открыть ей дорогу и обминуть ее сзади, но она, в ту же самую секунду, опомнилась и, испугавшись, что не успеет перейти, метнулась назад, к тротуару. Следующие два движения (ее и шофера) были вызваны не рассуждением, а шестым чувством, и шестые чувства обоих пошли совершенно параллельно, отличаясь друг от друга лишь долей секунды: сначала движение шофера, а потом – тут же, сразу – движение Евлалии Григорьевны.

Получалась как будто бы игра. Получалось так, будто бы автомобиль убегал от Евлалии Григорьевны, а она быстро и ловко, как тренированный игрок, повторяла его движения, стараясь во что бы то ни стало попасть под него. И автомобиль, уже потерявший всю скорость и почти уже остановившийся, несильно ударил ее. Она упала. Автомобиль остановился.

И сейчас же подбежали прохожие, сейчас же откуда-то взялся милиционер. А из автомобиля выпрыгнул невысокий, но чрезвычайно плотный и крепкий мужчина с сосредоточенным и повелительным лицом. Следом за ним, сильно хлопнув дверцей, выскочил шофер и подбежал с таким видом, будто он не боится никаких обвинений, а, наоборот, сам готов обвинять всякого и негодовать на всякого.

Евлалии Григорьевне помогли подняться, и она встала на ноги, немного смущенно улыбаясь и стряхивая с себя пыль. Кто-то поднял ее сумочку и подал ей. Она машинально взяла ее, растерянно оглянулась и сделала нерешительный шаг куда-то в сторону.

– Ну? – спросил ее мужчина, выскочивший из автомобиля. – В порядке? Целы?

– Так ведь я же… – в преувеличенном негодовании начал было шофер, горячо наскакивая на Евлалию Григорьевну.

– Погоди, Вася! – остановил его мужчина. – Ушиблись? – сурово и резко спросил он.

– Да, немного! – виноватой улыбкой улыбнулась Евлалия Григорьевна. – Локоть и…

– Скорую помощь надо, – угрюмо и неприязненно сказал кто-то.

– А вы не учите! – не повышая голоса, но очень веско повернулся к нему мужчина. – Здесь и без вас всё знают.

Тон был такой, что сказавший о скорой помощи сразу же осекся и немного попятился назад. Выскочивший мужчина посмотрел на Евлалию Григорьевну и, нахмурив брови, что-то сообразил.

– Садитесь, коли так. Подвезу! – немного недовольно решил он. – Вам куда? Далеко?

– Да я дойду, ничего! – попробовала отказаться Евлалия Григорьевна, чувствуя себя в чем-то виноватой.

– Садитесь! – не слушая ее, коротко и очень беспрекословно приказал мужчина. Он взял ее под локоть и почти насильно посадил в машину, а потом повернулся к милиционеру, который только стоял, но ни во что не вмешивался.

– Номер видел? Записал?

– Записал! – почему-то не совсем уверенно ответил милиционер и с тем же неуверенным вопросом посмотрел на мужчину.

– Ну и доложишь там у себя! Поехали, Вася! – крикнул он шоферу.

Щелкнули дверцами и поехали. Милиционер посмотрел на собравшихся, которые не хотели расходиться и как будто еще чего-то ожидали.

– Расходитесь, граждане! – очень мирно не то приказал, не то посоветовал он. – Все в порядке.

Шофер на малой скорости проехал с полквартала и оглянулся.

– Куда ж ехать? – очень недовольным тоном спросил он.

– Куда? – повернулся к Евлалии Григорьевне мужчина.

– Мне? Мне, собственно, на Некрасовскую надо, но…

– На Некрасовскую! – приказал мужчина шоферу, а потом посмотрел на Евлалию Григорьевну. – Как же это вас так угораздило? – чуть заметно ухмыльнулся он. – Вы словно бы нарочно…

– Испугалась… – созналась Евлалия Григорьевна.

– А пугаться нечего.

Евлалия Григорьевна посмотрела на него сбоку. Лицо было некрасивое, даже чем-то неприятное, властное и, как показалось Евлалии Григорьевне, надменное. Во всех чертах, а особенно во взгляде, было что-то тяжелое, придавливающее и никак к себе не располагающее. В позе чудилась такая уверенность в себе, которая так часто переходит в презрение к другим. Одет он был не по-советски хорошо: добротно и солидно.

Он посидел так с минутку, а потом медленно повернул голову к Евлалии Григорьевне.

– Служите небось где-нибудь? – без любопытства, а только для того, чтобы не молчать, спросил он.

– Да, служу…

– Плановик? Инженер? Учительница?

– Нет, я на машинке. Я – машинистка.

– Ага! Где?

– В облместпроме. Знаете?

– Знаю. Площадь Карла Маркса, 3. У Чубука?

– Да. Он начальник у нас.

– Он – начальник. Не очень прижимает-то?

– Нет. Я ведь… Я его никогда и не вижу.

– Что ж не посмотрите?

Он задавал короткие вопросы и все посматривал каким-то не совсем обыкновенным взглядом: все видящим и все запоминающим. И Евлалия Григорьевна чувствовала, что она почему-то робеет.

– Куда? – слегка повернулся и задержал машину шофер, когда выехали на Некрасовскую улицу.

– Куда? – спросил мужчина Евлалию Григорьевну. Та словно спохватилась.

– Номер тридцать второй… Это вот немного дальше, на правой стороне.

Когда подъехали к дому, мужчина первый выскочил из автомобиля и сделал вид, будто помогает Евлалии Григорьевне выйти. И жест у него получился не вежливый, а деловой.

– Высоко вам? – спросил он. – Я уж вас до самой квартиры доведу.

– Да нет! – слегка сконфузилась Евлалия Григорьевна. – Зачем же? Я и сама дойду, я ведь и не ушиблась вовсе, а так только!

– Подождешь, Вася! – крикнул шоферу мужчина, так пренебрегая несмелыми возражениями Евлалии Григорьевны, как будто их и не было.

Подняться пришлось на четвертый этаж Евлалия Григорьевна открыла дверь – английский замок – и вошла в темную переднюю. Мужчина вошел за нею.

– Вот сюда, пожалуйста… – не совсем уверенно и все чего-то конфузясь, сказала Евлалия Григорьевна.

Она пошла коридором, в котором было почти совсем темно и очень тесно. Стояли чьи-то шкафы, в одном месте были наставлены друг на друга три поломанные стула, а дальше (тоже один на другом) стояли ящики и корзины, кое-как прикрытые старыми, пожелтевшими газетами, порванными и запачканными. Пахло пылью и кошками.

– У нас много жильцов! – словно извиняясь в чем-то, сказала Евлалия Григорьевна.

– Понятно. Коммунальная квартира. Человек пятнадцать?… двадцать?…

– Да. Вероятно, даже больше. Здесь шесть комнат и… И есть еще одна маленькая, вроде чуланчика, но только она светлая. Там тоже живет одна старушка.

– Где-нибудь жить же надо.

Евлалия Григорьевна подошла ко второй двери и подергала за ручку. Дверь была заперта. Она порылась в сумочке, достала ключ и отперла замок.

– Заходите, пожалуйста!

Мужчина вошел в комнату, снял свою добротную, солидную, видимо, очень недешевую кепку и огляделся. Он не стал рассматривать, а одним взглядом успел все увидеть и словно бы сфотографировать: и то, что часть комнаты отгорожена буфетом, шкафом и ширмой, и то, что в другом углу стоит плохо застланная кровать, и то, что мебели в комнате так много, что почти не остается свободного места, и то, что на стенках не было ни портрета Ленина, ни портрета Сталина, и то, что на письменном столе ужасный хаос.

Мебель была старая, но хорошая и когда-то даже элегантная, попавшая в эту коммунальную комнату из оседлого уюта старой дворянско-чиновничьей семьи девяностых годов. Она скучно и уныло, но явственно говорила о прошлой жизни, полной довольства, семейственности, уверенности в завтрашнем дне и благодарности за вчерашний день. Она, эта мебель, видела другую жизнь, навсегда ушедшую, умершую и уже истлевшую: она видела многолюдных гостей на блинах и на именинах, видела визитеров на Новый год и на Пасху, слышала умеренные спокойные споры о «мелкой земской единице» и о декадентах и помнила тихие семейные вечера, когда в полутемной гостиной мама задумчиво играла грустный ноктюрн, а папа лениво обдумывал: стоит ли покупать Горностая у князя Сурожского и настолько ли Горностай резвее его собственного Орленка, чтобы платить за него полторы тысячи?…

Сейчас вся эта мебель уже одряхлела. Лак везде потускнел, был весь исцарапан, а местами даже облуплен. Резной верхушки на буфете уже не было, а вместо филенки в нижней дверце был вставлен кусок некрашеной фанеры. Плюш на диване и на выгнутом кресле был вытерт, местами даже до серой основы, и бархатная скатерть на круглом столике имела вид жеваной и унылой.

– Садитесь, прошу вас! – пододвинула стул Евлалия Григорьевна.

Мужчина слегка улыбнулся, но улыбка не сделала его лица мягким.

– Погодите. Уж если так вышло, что я к вам в гости попал, так давайте познакомимся! – сказал он. – Имя-отчество ваше как будет?

– Евлалия Григорьевна!

– Евлалия? – почему-то удивился мужчина, но не поднял вверх бровей, а, наоборот, сдвинул их. И странное волнение пробежало по его лицу – Да неужто и в самом деле – Евлалия? – как будто не поверил он.

– Почему вы так изумились? – улыбнулась Евлалия Григорьевна. – Имя, правда, довольно редкое, но…

– Да, редкое! – сказал мужчина чуть-чуть глухо. – И я… Впрочем, это не важно! А вот – фамилия ваша как?

– Шептарева.

– Так. Шептарева. Лет вам, поди, тридцать будет?

– Да тридцать один…

– Ну, вот… А я – Семенов, Павел Петрович. Сорока шести лет от роду, партийный, родственников за границей нет! – неуклюже пошутил он, пародируя анкетные вопросы. – И служу я в…

Он неясно пробурчал какое-то длинное составное название, в котором Евлалия Григорьевна поняла только последнюю часть: «…тресте».

– Садитесь, пожалуйста! Семенов сел и еще раз огляделся.

– Там, наверное, ваш уголок? – кивнул он головой на отгороженную мебелью и ширмой часть комнаты.

– Да, я там с сынишкой, а вот здесь – папа! – показала она на плохо застланную кровать.

– Ваш папа?

– Мой.

– А муж?

Лицо Евлалии Григорьевны немного потемнело.

– Мужа нет…

– Разошлись, что ли? Или репрессирован? – с прямолинейной и уверенной неделикатностью спросил Семенов.

– Он… Его еще два года тому назад арестовали…

– Так, так! – понимающе кивнул головой Семенов. – Сынишка-то большой?

– Скоро пять будет.

И невольная нежность зазвучала в голосе. Семенов взглянул внимательнее.

То, что Евлалия Григорьевна была одета даже для советских условий скромно и бедно, он заметил и раньше, как и раньше же заметил ее безвольный рот и почти робкий взгляд. Но когда нежность зазвучала в ее голосе, он заметил и другое: то, что она, бесспорно, была сейчас такой, какой бывала всегда. Она хоть и чувствовала себя неловко в его присутствии, но все же была сама собой, и даже неловкость ее была ее собственной.

– А отец служит где-нибудь? – продолжал Семенов свой допрос.

Евлалия Григорьевна даже не удивлялась его бесцеремонному любопытству, потому что он спрашивал так, как будто имел право спрашивать.

– Нет, папа… Он совсем больной! – словно извиняясь за отца, сказала она. – Я служу, а он – нет.

– Стало быть, трудно жить? Ставка-то ведь, поди, ерундовая?

– Двести сорок…

– Ну, и вычеты… Заем, подоходный, то да се… На руки сколько выходит? Рублей двести?

– Двести…

– Так, так!

Семенов огляделся еще раз.

– А что это я у вас машинки не вижу? Машинистка вы, а машинки у вас и нет.

– Машинки у меня нет! – несмело призналась Евлалия Григорьевна.

– А если частная работа попадется, так вы что, – на местпромовской машинке ее стучите, что ли?

– Нет, я… Как же на местпромовской? Неудобно… – застенчиво улыбнулась Евлалия Григорьевна и опустила глаза.

– Гм! Неудобно! – криво усмехнулся Семенов. – Ходить туда лишний раз, конечно, неудобно, потому что отсюда далеко и времени надо много терять, а вообще-то… Какое ж тут неудобство?

Евлалия Григорьевна ничего на это не возразила и только вяло повела плечом: «Да нет, неудобно все-таки!»

Семенов встал, смотря поверх головы Евлалии Григорьевны.

– Ну, вы уж на Ваську моего не сердитесь: он парень шустрый и ловкий, но ведь и на старуху бывает проруха. Так вы…

Ему надо было попрощаться и уйти, но он не уходил, а как будто ждал еще чего-то. А в глубине его глаз пряталось за твердостью и самоуверенностью что-то скрытное: словно бы недоумение, словно бы вопрос. Глаза смотрели так, как будто они не могут чего-то рассмотреть, а поэтому чего-то и не понимают. А, может быть, совсем и нет того, что надо рассмотреть и понять?

Прошло с полминуты.

– Впрочем, до свиданья! – немного спохватился Семенов. – И на меня тоже не сердитесь! – сделал вид, будто улыбнулся он, но никакой улыбки у него не получилось.

– Ну, что вы! – очень искренно вскинула на него глаза Евлалия Григорьевна. – А вы-то тут при чем?

– Ну, как так – «при чем»? В машине-то ведь я сидел.

– Вы! – очень мягко согласилась Евлалия Григорьевна.

– Ну, стало быть… Впрочем, оно конечно неважно! Вот и все. До свиданья.

Он пожал руку и сделал движение, чтобы пойти, но тут же задержался, испытующе посмотрел на Евлалию Григорьевну в упор и вдруг, совсем неожиданно, спросил очень небезразличным тоном:

– А если я к вам еще раз приду? Можно? Но дожидаться ответа не стал.

– Я загляну! – немного резко бросил он и, словно рассердившись на что-то, вышел.

Глава II

Шурика (сына Евлалии Григорьевны) не было дома: он был у Софьи Дмитриевны, у той старушки, которая жила «в чуланчике». Когда Евлалия Григорьевна уходила на работу, она отводила Шурика к Софье Дмитриевне, хотя все знакомые советовали ей отдать его в детский сад. Но детского сада Евлалия Григорьевна боялась, и этот страх был у нее довольно сложен.

Когда она еще была беременна Шуриком, она случайно прочитала о том, как в Китае когда-то будто бы делали уродов. Ребенка сажали в толстостенную глиняную банку причудливой формы: то оставляли руки, ноги и голову на свободе, а корпус заключали в банку; то помещали только руки и ноги; то придумывали еще какую-нибудь комбинацию, изощрённую и зловещую. Несколько лет, иной раз восемь – десять, ребенок рос в такой мучительной банке, которая насиловала его естественное развитие, искажала природную пропорцию членов, уродовала эти члены и искривляла одни из них за счет других. Из ста несчастных детей, заточенных в эти банки, девяносто пять умирали, но пятеро чудом выживали. Тогда банку разбивали и извлекали из нее жуткого уродца: или тоненькие ниточки-червячки, вместо рук и ног; или, наоборот, страшные, слоновые, бесформенно разбухшие конечности на тщедушном, хилом, жалком тельце; или громадная, нечеловеческая, чудовищная голова, тупо и бессмысленно приставленная к кошмарному подобию недоразвитого тела, искривленного и измятого.

Евлалию Григорьевну (она всегда помнила это) тогда же охватил страх, в котором было даже что-то мистическое. Страх был сложным и мучительным, и Евлалия Григорьевна, нося в себе Шурика, все старалась забыть о необыкновенной фабрике уродов, не думать о ней.

Когда же Шурик родился, когда она вся наполнилась осветленной любовью матери к голенькому тельцу ребенка, такому умилительному, беспомощному и такому до слез любимому тельцу, то к прежнему страху добавился еще и новый: а вдруг ее Шурика заточат в такую банку? Она хорошо понимала, что этот страх – смешной вздор, что таких банок нет нигде, да и вряд ли они когда-нибудь были, даже в Китае. Но страх не проходил и постоянно стерег ее.

Когда ее мужа арестовали (Шурику тогда было три года), она поступила на работу. И сразу возник тяжелый вопрос: что делать с Шуриком? Все говорили ей, что его надо отдать в детский сад, но она колебалась и откладывала.

Через несколько дней случилось так, что она возвращалась со службы домой с одной сослуживицей, Верой Петровной. И Вере Петровне надо было зайти в детский сад, за своим Юрочкой.

– Этот же сад мне совсем по дороге! – с удовольствием говорила Вера Петровна. – Очень, очень удобно! Когда я иду на службу, я Юрочку туда отвожу, а когда возвращаюсь, я его забираю…

Детский сад действительно был по дороге, и Евлалия Григорьевна зашла туда вместе с Верой Петровной: «Надо же в самом деле посмотреть!» Их встретила воспитательница: милая девушка-комсомолка с красным платочком на голове, со светлыми глазами и с ямочками на щеках. Она так приветливо и так радостно улыбалась безо всякой причины, что всякий, взглянув на нее, начинал тоже улыбаться и радоваться.

– Вы за Юрочкой? – сразу узнала она Веру Петровну. – Я сейчас приведу его!

И убежала легким, девическим бегом, а через минуту возвратилась, ведя Юрочку за руку. Юрочка, увидя маму, вырвался и побежал, обнял маму за колени, пряча лицо в ее юбке, а воспитательница присела перед ним на корточки и стала теребить его: ласково и любовно.

– А вот и Юрочка! А вот и наш Юрочка! Юрочка домой пойдет, да? К мамочке?

Она, все еще сидя на корточках, подняла свое лицо к Вере Петровне.

– Он у вас такой славный, послушный и ласковый! Прелесть! – заулыбалась она. – И умница он такой! Вот он у нас всего лишь пятый день, а посмотрите, как он уже во всем разбирается!

Она торопливо повернула Юрочку лицом к стенке и, показывая ему на портрет Сталина, спросила, стараясь спрашивать серьезно и даже строго:

– Юрочка, а это кто? Кто это?

Юрочка посмотрел по направлению ее руки, немного посопел, но очень послушно ответил:

– …али!

– А это? А это? – блестя глазами, спросила воспитательница и показала на портрет Ленина.

– …ени! – сразу ответил Юрочка.

– Видите! Видите! – в восхищении захлебнулась воспитательница. – А это кто, Юрочка? – даже немного испуганно спросила она, поворачивая Юрочку к большому бюсту Карла Маркса.

– …ар арс! – пропыхтел Юрочка.

Евлалии Григорьевне стало холодно: «Юрочка… в банке!» – с замиранием сердца вдруг подумала она. Еле сдерживая вспыхнувший в сердце знакомый страх, она взглянула на Юрочку и почти увидела, как в этой банке будет изуродована Юрочкина душа. Она глянула на славную девушку-комсомолку с радостной улыбкой на веселых губах. «Что она делает? – замирая, подумала Евлалия Григорьевна. – Знает ли она, что она делает?»

И когда Евлалии Григорьевне потом говорили, что Шурика надо отдать в детский сад, что ему там будет хорошо, что там – и досмотр, и уход, и воспитание, она в испуге всполашивалась, хватала Шурика обеими руками и судорожно прижимала к себе:

– Нет, нет! Шурика? Ни за что!

Шурик оставался дома с дедушкой, но Евлалия Григорьевна видела, что на дедушку полагаться никак нельзя, что Шурик при нем остается безо всякого присмотра и даже сидит голодный, потому что дедушка, когда только захочет, уходит на несколько часов, оставляя Шурика одного. Положение создалось чуть ли не трагическое, но выручила соседка-старушка, Софья Дмитриевна Дивилькова. Она предложила присматривать за Шуриком, пока Евлалия Григорьевна сидит на службе. Евлалия Григорьевна, конечно, с радостью ухватилась за эту возможность, но боялась, что это будет стоить непосильно дорого. Но когда она (конфузясь и запинаясь) завела речь о плате, Софья Дмитриевна даже слегка обиделась:

– О какой такой плате можно говорить? Что вы, Евлалия Григорьевна! Я, слава Богу, дружбой и услугами не торгую!

Так и установилось, хотя Евлалия Григорьевна два раза в год обязательно заготовляла подарок Софье Дмитриевне на Пасху с красным яичком и 17 сентября по старому стилю.

С дедушкой Шурик никак не мог оставаться. Дело было не в том, что Григорий Михайлович не умел присматривать за ребенком, а дело было в том, что он не хотел присматривать, как он всю жизнь не хотел ничего того, что хотя бы отчасти, хотя бы с какой-нибудь стороны мешало или не нравилось ему. А ему мешало все, что требовало от него неприятной работы. Еще в 1917 году он вознегодовал на революцию; сперва на февральскую, а потом (уж окончательно) на октябрьскую. До революции он служил чиновником особых поручений при н-ском губернаторе и был на очень хорошем счету. А кроме «хорошего счета», у него в Петербурге был дядя, директор одного из департаментов министерства внутренних дел, который (не без основания) метил в товарищи министра и имел в министерстве большой вес. Этот дядя очень благоволил к Григорию Михайловичу и уверял его, что ему «еще и сорока не стукнет, как он будет вице-губернатором». Григорий Михайлович готовился к очень хорошей карьере, но революция все оборвала, все уничтожила, и Григорий Михайлович вознегодовал. Он долго надеялся на то, что «большевики скоро провалятся» и из года в год назначал срок их провала, а сам только злопыхательствовал, проклинал, бессильно угрожал и мечтал о расправе. Сначала он мечтал о расправе только над коммунистами-партийцами, но потом и над «советскими хамами», и над теми, которые «пошли на службу к большевикам», и над теми, которые «до мозга костей просоветились».

Григорий Михайлович даже подумать не мог о том, что надо найти себе работу и что жить так дальше нельзя. Но он работы не искал: первое время он «принципиально» не хотел работать «на этих милостивых государей», а потом привык к безделью и полюбил его: так легко, когда не чувствуешь на себе никакой обязанности и ни от кого не зависишь. И он очень спокойно и очень удобно жил на то, что удавалось достать Марье Владимировне.

Марья Владимировна, его жена, была на него непохожа. В свое время она окончила только институт благородных девиц в губернском городе, а выйдя замуж, стала только тем, что называлось «барыней», то есть ничего не делала, а жила на средства мужа и на приличный доход с капитала, который был дан ей в приданое. Но после революции, когда служба мужа кончилась, а капитал был национализирован и когда настали трудные времена, она ничуть не растерялась, а сумела сразу приспособиться к новой, необычной жизни. В тяжелые годы военного коммунизма, когда в городе все голодали, она ездила в близлежащие села и там меняла сохранившиеся вещи на продукты. В этом деле она проявила и смекалку, и находчивость: умела обходить особо опасные места, где свирепствовали заградительные отряды, умела прятать под вагонами куски сала и масла и даже сумела войти в компанию с одним уездным чекистом, который, «за долю», снабжал ее охранными свидетельствами: продукты, мол, везутся для школы или для больницы. И таким образом муж и дочь (Евлалия Григорьевна была единственная) жили не только не голодая, но даже и безбедно. А во времена нэпа Марья Владимировна развернулась еще шире: она начала торговать мехами и драгоценными камнями. Стало совсем хорошо.

Но с отменой нэпа и с первой пятилеткой все оборвалось: о торговле и о спекуляции нечего было и думать. Однако Марья Владимировна не растерялась и тут. Она очень быстро поняла, что наступили новые времена, что надо начать работать. Она ни одной минуты не поколебалась и сразу нашла область, где она могла пригодиться: выручило знание иностранных языков. Она поступила в местный областной отдел госиздательства и занялась переводами. Григорий Михайлович горячо запротестовал:

– Работать на этих милостивых государей? Косвенно поддерживать эту сатанинскую власть? – с преувеличенным возмущением и актерским пафосом упрекал он жену. – Неужели ты думаешь, что я соглашусь съесть хоть один кусок хлеба, заработанный службой у… большевиков?

Но Марья Владимировна хорошо знала своего мужа и не спорила.

– Хорошо! – очень охотно согласилась она. – Если ты не хочешь, я не буду служить у большевиков, и мы будем есть те куски хлеба, которые ты заработаешь службой против большевиков.

Григорий Михайлович пофыркал, но замолчал, а Марья Владимировна начала работать. Работа, конечно, не давала так много, как спекуляция, но жить все же жили. Неприятно было только одно: жить втроем в одной комнате. Но когда в 1930 году Евлалия Григорьевна вышла замуж, то удалось подкупить управдома и получить в той же квартире соседнюю комнату, маленькую, куда и перебрались молодые. Жить стало легче: к заработкам Марьи Владимировны прибавился заработок Вадима Николаевича.

Григорий Михайлович продолжал ничего не делать, а только негодовал и брюзжал. Все в нем вызывало какое-то отвращение: и тактика террора, и манеры «хамской молодежи», и давка в трамваях, и глупая лживость газет, и политика партии. Он стал брюзжать даже на своих старых знакомых, которые, по его мнению, «продались мерзавцам», а поэтому очень скоро раззнакомился со многими из них: «Верхояровы совсем о-боль-ше-вичились!», «Шураевы откровенно о-со-ветились!».

Он был разборчив и капризен во всем, а особенно в еде. За обедом он брезгливо копался вилкой в тарелке, фыркал и позволял себе даже принюхиваться. Часто он с оскорбленным видом вставал из-за стола и молча уходил в свой угол, бросая сквозь зубы:

– Не понимаю, как можно есть подобную мерзость! Евлалия Григорьевна вопросительно (даже с испугом) взглядывала на мать, но та спокойно отвечала:

– Не обращай внимания. Папа потом доест. И действительно: папа, проголодавшись, доедал. Он всегда был сластолюбив, но раньше он сдерживал себя с женщинами и не позволял себе выходить за известные рамки. Но, распускаясь во всем, он перестал сдерживаться и, пользуясь свободой нравов двадцатых годов, вел себя настолько откровенно, что однажды имел пренеприятный разговор в милиции, а в другой раз был избит на улице. Но «иметь женщин на стороне» он считал для себя обязательным, находил, что «это в тоне», что «это стильно», и с первых же годов женитьбы всегда имел «что-нибудь на стороне». В советские же времена его красивая барская внешность, элегантные манеры, слегка раздвоенная бородка, которой никто уж не носил, и приятный баритон (он говорил – «дворянский баритон!») позволяли ему иметь успех, хотя, строго говоря, он к тому времени уже опустился. Достигнув победы, он вел себя «рыцарем и джентльменом», хотя рыцарство и джентльменство понимал чересчур по-своему: никогда не позволял себе приходить на свидание без цветов и без конфет, но деньги на цветы и конфеты брал у жены.

Он считал себя верующим человеком и неуклонно посещал церковь. Посещение церкви казалось ему обязательным для каждого, кто «не может примириться с этой с-сволочыо», и именно в посещении церкви он видел признак своей преданности «славному прошлому». Он ходил в церковь, но Бога в церкви для него не было, а была только тоска по молебнам в царские дни. И то, что «люди теперь забыли Бога», возмущало его не тем, что они «забыли», а тем самым, что возмущало его в словах «даешь» и «шамать».

Но когда антирелигиозная пропаганда стала активной и напористой и когда посещение церкви стало несомненно опасным, он решительно перестал присутствовать на богослужениях и одновременно с тем стал еще злее ругать большевиков за то, что они «губят Бога в душах людей».


Страницы книги >> 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 | Следующая

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


  • 0 Оценок: 0
Популярные книги за неделю


Рекомендации