Текст книги "Граница с Польшей. I часть"
Автор книги: Оксана Колобова
Жанр: Русское фэнтези, Фэнтези
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
– Ты не любишь ее? Ты ведь даже не носишь кольца.
Я молчал и импульсивно качал ногой.
– Перестань катать дьявола.
Я остановился и незаметно для него прислушался к шуму воды. Вечер как застыл. Я слышал, как тикали наручные часы Николаши.
– Ты знаешь, она как… Как табуретка с тремя ногами. Вроде и можно сидеть, но равновесия нет. Или еще – безногая табуретка с сиденьем и спинкой. Так еще хуже – сидеть можно, но как-то неловко – с таким же успехом можно усесться на пол или кому-нибудь на коленки.
– Говори прямо. Я не понимаю тебя.
Я замолчал. Я не умел говорить прямо.
– Или так, чтобы я понял.
Шум воды прекратился. Вместо него послышались глухие шлепки. Я вспомнил про сигарету, забытую в своей руке. Проведя второй рукой от подбородка ко лбу, я затушил ее в пепельнице. Вскоре шум снова возобновился. Я представил, как она, стоя голышом в луже натекшей с тела воды, наклоняла лицо низко к раковине. Она всегда умывалась неаккуратно. Вода текла по ее локтям вниз, оставляя брызги на одежде и плитке, отчего на пол приходилось стелить тряпки.
– Так почему ты не разведешься?
– Она моя марка.
– Марка?
– Помнишь, в детстве я коллекционировал марки?
– Помню.
Я кивнул.
– Она моя марка.
– Я это уже понял. Что из этого?
– Ничего. Ты когда-нибудь коллекционировал марки?
– Нет.
– Значит ты меня не поймешь.
– Я постараюсь.
– Ты не можешь любить каждую из своих марок. Какие-то из них дороже и лучше, какие-то – дешевле и куда проще. Какие-то из них ценятся больше, а какие-то меньше. Но все, что тебе нужно, это полноценная картина. Заполненный альбом.
– И что из этого?
– А то, что ни одна марка из этого альбома не может исчезнуть. Если она пропадет – на ее месте появится дырка.
Я обвел стены глазами. Прихожая напоминала коровью шкуру. Белый фон и темные пятна краски, оставленные моей рукой в мимолетном порыве затеять ремонт.
– Если появляется дырка, мой альбом перестает быть коллекцией. Я буду плохим коллекционером. Ни одна марка больше не сможет мне принадлежать.
– Рассуждаешь как псих.
Я поднял на него глаза и улыбнулся. Он улыбался мне в ответ. Я точно знал, что он улыбался. Один Николаша не мог улыбаться, когда этого не хотел. За это я уважал его чуть больше, чем всех остальных, и чуть меньше, чем себя самого. Плеск воды затих. Похоже, Марка собиралась выходить. Должно быть, прямо в ту же секунду она стояла перед зеркалом на коврике и как следует рассматривала свое тело. Я не знал, делала ли она это наверняка, но подозревал, что все так и было. Иначе как объяснить ту паузу, разделяющую затихший плеск воды и приглушенные шуршания полотенца?
Мы открыли банки с кукурузой и снова закурили. Она переоделась в другое платье, накинула на себя легкую куртку и вышла из дома с книгой в руке. Больше ей ничего не понадобится – пить она не пила, курить не курила. И со мной ей было тоже вовсе не обязательно разговаривать.
Пока сигарета тлела в моей руке, я прикоснулся к ней всего несколько раз. Подходя к окну, я испытал нечто вроде сожаления о том, что я толком и не взял от последней сигареты то, что мог. Хорошо, что я мог сказать так пока только о сигарете. Подводить итоги жизни время еще не пришло и думать об этом было не к спеху. Надо было жить. Да, надо было обязательно жить. И не так, как надо, а так, как я умел – этого было достаточно. Но мысль о том, что когда время придет, я подумаю так еще один раз, но уже не о сигарете, а о своей жизни, заставила меня сдавить ладонями мой подоконник. В тот момент я объял эту мысль в полной мере – так, как мог воспользоваться своей последней сигаретой, но так и не смог. Последний раз затянувшись, я лишил сигарету своего огня, жадно раздавив ее в пепельнице.
Наконец Марка показалась. Уложив свой сарафан на стул позади себя, она раскрыла книгу на уголке. Она не пользовалась закладками и из раза в раз уголком сгибала край последней прочтенной страницы. Все в ней было почти что естественно, без примесей – даже привычки. Пожалуй, это и было в ней лишним. Как ни крути, должно же быть что-то от человеческого – болезнь, стыд, страх, отсутствие воли. Она сидела на стуле посреди сада. Розы щекотали ей локти и колени. Скоро должно было совсем стемнеть. На эти случаи она включала свет на веранде. Свет лампы с потолка всегда дотягивался до книги, но тени от рук всегда мешали чтению. Я знал это. Я видел это много раз в своей жизни. И всегда – из окна.
– Так чего ты боишься на самом деле?
Я оглянулся на него.
– Я думал, сорняки ничего не боятся.
Я опять посмотрел в окно. Марка читала свою книгу, наверняка, смотря не на буквы, а между строк. Ведь в глаза она мне тоже никогда не смотрела, а только между бровей. Может быть, ей ничего не мешало придумать свою историю – я догадывался, что она никогда не читала, а лишь слушала свои мысли. Нам всем иногда нужно подумать. Мне было страшно узнать, что могло быть в его голове. Я не знал ее. Мне было страшно ее узнать.
– Я всего боюсь. Я же человек. Человек и сорняк это одно и то же.
Я улыбнулся ему и снова сел за стол.
– Лучше расскажи про свои картины.
– Боишься, что она услышит? Услышит твои настоящие мысли?
– Я их ни от кого не скрываю.
Он посмотрел на меня исподлобья и промычал. В вечернем полумраке он показался мне даже красивым. Но с женщинами у него никогда не ладилось. Ему было не до них. Как, впрочем, и мне.
– Я знаю тебя как облупленного.
– Тебе показалось.
– Ты боишься остаться один?
– Это другое.
– Тогда, может, боишься уйти в себя? Ну, знаешь, остаться там жить навсегда.
– Умереть, что-ли?
– Это другое.
Я смотрел на него. Меня снова посетило то чувство, что нам следовало бы держать дистанцию – личностную, чувственную и эмоциональную. Возможно, во всем была виновата эта настойка и мое настроение. Все это было ошибкой. Большой и крупной. Думать о прошлом и думать вообще. Думать мне было нельзя.
– Ты ведь прекрасно понимаешь о чем я. Я никогда не ошибаюсь. Я знаю какой ты человек. Я знаю все твои козыри и все твои слабости. Ты боишься, потому что тебе это нравится – не быть причастным к чему-либо.
Николаша закурил и облокотился на стул. Я с ревностью смотрел на сигарету в его руках. Его узкие пальцы складывались на ее фильтре в подобие веера.
– Еще ты знаешь, что это опасно, не так ли? Что ж, это и вправду опасно.
Николаша развел руками. Краем глаза я мог видеть ее русую макушку. Я боялся, что она может услышать и очень хотел закрыть окно, но не хотел делать это при нем – не хотел, чтобы он думал, что я и в самом деле чего-то боюсь.
– Твоя жена – иллюзия причастности, которая тебе мешает, но и отпустить ты ее тоже не можешь. Потому что так надо. Поэтому ты ее ненавидишь. Она отделяет тебя от твоего тайного стремления быть ничем. Другими словами, если так тебе будет понятнее, ты бы с радостью всю свою жизнь просидел с пустыми руками, но пока у тебя этот чертов альбом, этого не удастся устроить. У человека всегда должно быть что-то, не так ли? Не иметь ничего – неправильно и даже немного стыдно, правда?
– Но я и есть ничто.
Он покачал головой, а потом начал качать ногой, сотрясая приборы на столе.
– Ты человек и сорняк. Значит ты по-прежнему кто-то.
– Почему мы всегда говорим обо мне?
– Что, устал сам от себя? А я знаю – жить как ты значит ходить по кругу. Куда не наткнешься – везде ты. Что в голове, что вокруг. Возьмись за голову, пока хуже не стало.
Я смотрел на свои красные руки. Опять все вокруг было красным. От каждого угла веяло какой-то тайной опасностью, о которой мог знать лишь я. Я посмотрел на него.
– Что смотришь? Тошно уже от тебя.
Вдруг моя одежда показалась мне неудобной. Я ощутил каждый шов, каждую нитку и выточку на боксерах, домашних трениках и растянутой майке для тренировок. Тапки больше не приносили былого комфорта и только странно давили на стопу, как если бы она ни с того ни с сего выросла на пару размеров больше. Я подвигал телом, в надежде, что мне удастся найти удобную позу. Вот только ничего не менялось. Скрестив стопы, я двигал ими туда-сюда по тапкам, после чего размял плечи и оттянул ворот майки. Мне хотелось вылезти из своей одежды, а потом, если бы чувство беспокойства и зуда меня не оставило, сразу же вон из кожи. Николаша был прав. Мне следовало жить с пустыми руками. Нагим. И ни с чем. Так мне было бы куда лучше.
– И мне.
Он улыбнулся.
– Ну вот видишь, не совсем ты и конченный. Еще есть надежда.
Он налил нам полные бокалы, пролив немного капель на скатерть.
– Еще не все потеряно. Между прочим, еще не все найдено.
– Вот как ты живешь, а? Никогда не понимал. Пишешь картины в каком-то сарае… Денег нет, иногда даже жрать нечего. Живешь одним днем и все у тебя хорошо. Вот как так, ну?
– Может, это и нужно человеку для счастья? Ты не думал?
– Жить одним днем?
– Знать, что в любой момент все может оборваться, и что времени у тебя не так уж и много. Только так можно стать кошкой или собакой. Они не понимают жизни. Они просто живут и что-то делают, но при этом никогда не плачут. Поэтому вот что. Самое главное не навязываться миру и ни в коем случае не навязывать его себе. Жить, не оглядываясь на прошлое, ни в коем случае не заглядывая вперед. Чтобы все шло само собой, а если идет, то слава богу.
– Вот видишь. Есть у тебя болезнь. Мне нравится сидеть в клетке, тебе – висеть на волоске. В чем разница?
– В том, что ты боишься повиснуть на волоске, а я – попасть в клетку. Так уж случилось, до смерти их боюсь. Помнишь, сидел по малолетству в обезьяннике?
– Помню. Как такое забудешь…
– А ты как уличная собака. Сколько бы ее не пытались приручить и посадить на цепь, она все равно убежит. Верно?
– Пусть так.
– Вот ты и посадил. Сам себя. Чтобы не убежать.
– А от чего? От чего она побежит, если ее отпустить?
– От самой себя?
– Мне хорошо с собой.
– Правда?
Я промолчал.
– Везунчик.
Я смотрел в окно на ее макушку. Иногда Марка касалась ее своей свободной рукой, приглаживая загривок снизу вверх. Я опустил вилку в банку с кукурузой и насадил на нее зерна так, что они присели точно на зубчики. Пить больше не хотелось. Хотелось спать – легко, беззаботно и с чувством чистой совести.
– Мне хорошо только с моими картинами. И с тобой иногда, когда ты веселый.
Я перевел на него свой взгляд.
– Шучу, конечно.
Мы молчали. Он опять бездумно курил. А я опять завидовал – тому, что он курит и живет так, как я мог только спать – легко, беззаботно и с чувством чистой совести. Вскоре Марка поднялась со стула и направилась к веранде включить лампочку. В кухне мы свет не включали. Мне всегда нравилось сидеть в потемках. В них я практически не обращал на себя внимания. Я будто бы растворялся в том, что было вокруг, и больше не имел значения сам по себе. Это было чем-то похоже на смерть.
IV Белый шум
В гостиной прямо напротив домашнего телефона у нас висела единственная картина Николаши. Ее он создал и притащил мне в подарок по случаю моего дня рождения. Как сейчас помню, лак на ней в тот день еще даже не высох, и когда я по неосторожности коснулся своего подарка пальцем, то сразу же смазал его крошечный фрагмент в самом низу, где-то поблизости от автографа. Этот дефект остался с картиной навсегда. Иногда я признавался, что она нравилась мне исключительно поэтому. Но это было неправдой. Тогда, после вечеринки, мы с ним сидели бок о бок на матрасе и курили под горящими лампочками. Их раскаленные головы качались туда-сюда и наводили в мыслях порядок. Мы вчетверо руки просверлили дыру в стене и повесили картину туда, где она висела и по сей день. Тогда, куря и думая о чем-то далеком, он единственный раз за вечер задал мне вопрос не по теме.
– Что чувствуешь?
– Не знаю. Черт ногу сломит.
– Я о картине.
– Я тоже.
– Это значит, тебе понравилось?
– Определенно.
– Я так и подумал.
– Правда?
– Да. Я знал, что тебе понравится.
На картине был изображен обнаженный человек в снегу. Раскинув по нему свое тело, он выглядел так, будто готовился к распятию. Его блаженное лицо, поза и неуловимый характер самой картины отсылали к чему-то, что можно лишь ощущать, но ни в коем разе не постигнуть умственно. Как мне казалось, и как я это всегда называл, на картине лежала печать чего-то нечеловеческого и беспредельного. Я питал неописуемую страсть к таким вещам. Это было похоже на то, что ты касаешься и знакомишься с тем, что для тебя или любого другого человека было запретно. Именно в смысле духовной границы дозволенного. В конце концов, что же все-таки было дозволено, и кто эти границы для всех рисовал? В тот день рождения я осознал для себя кое-какую важную вещь. Смотря на Николашу, а потом на его картину, я понял, что мои границы уже были очерчены. В тот день он оказал мне большую услугу. Своей же рукой он обозначил мои внутренние пределы, запечатленные и закрепленные напротив нашего домашнего телефона. Холст Николаши стал для меня чем-то сродни приговору. Я догадался об этом тут же, стоило мне получить от него этот подарок. Он же, напротив, ничего об этом не знал.
Спустя пару лет, когда мы с ним оказались на том же матрасе, лампочки над нашими головами раскачивались в том же ритме. Настроение в наших сердцах и сама ситуация была эквивалентна тому дню, выпавшему на мой день рождения. В тот самый день мне самому захотелось задать ему вопрос, что появлялся в моей голове каждый раз, стоило мне взглянуть на полотно.
– Почему ты больше не пишешь такие картины?
Николаша рассеянно курил и в упор смотрел на картину. Он всегда смотрел на нее, как мне казалось, скрипя сердцем и душой. В его взгляде появлялось что-то зловещее и пронизывающее. То, чего мне никогда не доводилось в нем рассмотреть. Возможно, это были признаки проявляющейся болезни, которые он прятал от себя самого.
– Не могу.
– Почему?
– Не получается.
– Исписался?
– Я думаю, у меня был только один шанс создать что-то такое.
– Думаешь, ты не способен на большее?
– Этой картиной я сказал все, что мог. Мне больше не о чем писать.
– Ты теперь как… художник одной картины?
– Называй как хочешь.
– Ответь мне только на один вопрос.
Я помню, когда он повернулся ко мне, матрас под его задницей издал странный звук, похожий на звук намыленной мочалки, которую кто-то сжимает и разжимает в руке.
– Почему ты не продал ее? Еще и мне подарил… Ты бы мог срубить кучу денег. Не каждый же день пишут такие картины.
– Мне хочется, чтобы она была как можно дальше от меня.
– Но почему? Зачем ты ее писал, если тебе она так не нравится?
– Она просилась из меня выйти.
– Почему ты подарил ее мне, если так хотел ее больше никогда не увидеть?
– Не знаю. Подумал, что у тебя в квартире ей будет самое место.
– На этих голых оштукатуренных стенах?
– Да.
– Странный ты человек. Очень странный.
– Какой есть.
Его картина висела так какое-то время, пока у Марки не начались ночные кошмары. Тогда было принято решение на какое-то время накрыть картину старой простыней. Но простыню мы так и не сняли, а Николаше с Маркой так становилось только спокойнее. Полотно я мог рассматривать даже с этим белым привидением сверху. Странно, но моя память вслепую воссоздавала каждую написанную деталь, будто никакой простыни и в помине не существовало.
– Помнишь, ты просил дать ей имя?
– Помню.
– И что, ты подумал над моей просьбой?
– Подумал.
Он курил и ждал, пока я скажу хотя бы слово. Воздух становился легким. Я думал о Марке и о белом призраке в лице простыни.
– Почему ты сам не мог дать ей название?
– Она родилась отдельно от меня. Как я могу дать имя чему, чего я не понимаю?
– Ты думаешь, я понимаю?
– Понимаешь. Для этого она у тебя и висит.
– Для понимания?
– Ну вроде того.
– И ты хотел, чтобы я это что-то тебе пересказал, так?
– Так.
Он молча курил в потолок. В моменты, когда мы говорили о его картине, я ощущал, будто на месте моего собеседника появлялся кто-то другой. Этого Николашу, или стало быть, какую-то часть его существа, я не знал. Возможно, он сам не хотел, чтобы о ней кто-то узнал, а может, эта перемена происходила в нем как бы без его ведома.
– Так что там, с именем?
– Почему ты говоришь имя, а не название?
– А что?
– Не знаю, режет слух.
– Почему у человека именно имя, а не название, ты когда-нибудь думал?
– Хочешь сказать, что приравниваешь картину и человека?
Он закрыл глаза в жесте согласия и затянулся.
– Почему человек заслуживает имени, а картина только названия? Картина, какой бы неидеальной она ни была – это в любом случае искусство. Человек не имеет к искусству ровно никакого отношения, кроме того, что он прикладывает к нему руку. Ты можешь спросить меня, зачем человеку искусство? Только затем, чтобы восполнять свой комплекс неполноценности. Человек искусственно воссоздает то, чего нет в нем и его жизни.
– Но он же творит искусство. Из чего следует, что он сам является искусством.
– Не всегда так. Все же я предпочитаю придерживаться мнения, что во всем, что касается искусства, человек выступает как посредник. Не похоже, чтобы такой несовершенный субъект выступал как создатель совершенного творения. Как я сказал, он не создает, а лишь прикладывает к нему руку. Поэтому, я хочу узнать у тебя имя моей картины. Ты мне его скажешь?
Когда интонация его речи становилась бесцветной, а из его тела будто бы пропадала сама жизнь, я старался на него не смотреть – наверное, боялся, что увижу в его образе что-то такое, что навсегда поменяет мое представление о нем как о человеке.
– Молитва.
Я почувствовал, что он посмотрел на меня.
– Это имя твоей картины.
– Хорошо.
– Тебе нравится?
– Это не имеет значения.
– Оно ей подходит?
– Это тебе решать.
Я смотрел на эту картину сейчас. Накрытое сверху белым призраком, оно оживляло воспоминание о его лице – непривычном и обеспокоенном, будто что-то могло быть не так. Я вспоминал, как морщины на его лбу становились отчетливее, а красные точки на побритых местах – краснее и воспаленнее. Думая о том, что нам обоим была нужна стена, этой стены я впоследствии испугался. Все же, наверное, в нашей дружбе местами все-таки были слепые зоны. В моменты, когда эти зоны вдруг становились видимыми, но уж точно не преодолимыми, я ощущал внутри нечто подобное белому шуму. Он шел изнутри и распространялся по всему телу как ядовитая смесь, ощущаясь так, как могут ощущаться отлежанные или затекшие руки, ноги и шея. Когда я пытался объяснить это чувство самому себе, я не нашел ничего лучше, как представить свое тело изъеденной жуками старой корягой, которую я каждый день наблюдал из окна. Эти жуки бегали по червоточинам и копошились друг в друге и в дереве, старательно выедая в нем полость. Так в моих ногах, руках и шее копошились всяческие сомнения и недомолвки с собой и окружающим миром.
V Джаз
Я прикурил первую сигарету, наконец поднялся с постели и начал свой привычный обход квартиры. Сперва я избавлял окна от штор и раскладывал вещи по своим местам. Я это очень любил. Наверное, за неимением того, что я не мог прибраться в самом себе. Следом зачем-то касался стен и проходя мимо проигрывателя, обязательно ставил себе какую-нибудь пластинку, как правило, что-то из Чарли Паркера или Джона Колтрейна. Старый-добрый джаз помогал привести мозг в состояние желе и переносить домашние дела с большим энтузиазмом, нежели с тем, который был мне присущ. Джаз всегда был рядом со мной за исключением тех часов или минут, когда Марка оставалась дома или еще не успевала собраться на работу, ползая по квартире в поисках второго чулка или шпильки. Тогда в нашем доме играла попса. Джаз вводил Марку в состояние апатии, а я в свою очередь не мог слушать Питера Аллена или Джима Стэффорда дольше, чем того требовала ситуация. Когда Марка оставалась дома, в девяти случаях из десяти мы сидели в полной тишине. Так нам без особого труда удавалось переварить друг друга.
В этот раз я тоже решил обойтись без музыки – все-таки, мне предстояло кое-что переварить. Зажав сигарету зубами, я привычно прошелся до ее портрета, висящего над камином, и с минутку под ним постоял, вглядываясь в ее черты не так, чтобы долго, но достаточно, чтобы не счесть этот взгляд случайным, или, что называется, вскользь. Ее глаза, отведенные в сторону, были слишком похожи на реальность – она бы никогда не вынесла на себе столь долгого взгляда. На белых бликах в ее глазах лежал неплотный слой пыли. Коснувшись его рукой, как когда-то – непросохшей картины Николаши, я ощутил примерно то же самое чувство, за исключением одного – след от полосочек на моем пальце не останется на этом портрете. Наверное, это было все-таки справедливо. Я перетер пыль между пальцев и заметил, как блики в ее глазах засияли и тогда взгляд стал совсем как живой. Невольно улыбнувшись, я продолжал курить и крутить в голове всевозможные строки, ищущие из меня выход.
Где-то за окном бултыхалось несвежее утро. От него пахло увяданием, прелостью, потом и спермой – судя по всему, так могло пахнуть и в моем парнике. Я на скорую руку побрился, охладив стопы на плитке в ванной комнате, следом сварил себе кофе и обжег им себе икру. Утро. Выбираясь на веранду, я поймал себя на мысли для книги. Я всегда писал ни о чем и обо всем сразу. Когда кто-нибудь узнавал обо мне, а следом тут же и о моем писательском мире, то сразу же спрашивал о чем мои книги. Я никогда не отвечал, пытаясь увернуться от вопроса как мог, к примеру – «слишком болит голова», «я спешу, поговорим об этом в следующий раз» или самое любимое и действенное – «в двух словах не опишешь». Писателю всегда верят просто потому, что он писатель. Если бы ему не верили, никто бы в жизни не стал читать его книжки. В общем и целом, я и сам толком не знал о чем я пишу. Мои книги существовали для меня только в значении слова «исповедь» – так, прикрываясь профессией, я мог часами писать о себе и своих грехах, перекладывая камень со своей спины на чью-то другую – того, кто прочтет. Я рос эгоистом. Я считал, что всем нужно расти эгоистами. Если каждый будет думать о ближнем, о ком-нибудь точно забудут подумать.
В общем-то, крепко усевшись на стул – забавно, что оно и моя задница сочетались примерно так же, как сочетались бы пазлы или детали часов, короче говоря, тютельку в тютельку – я сразу подумал о том, что пара людей была как пара чулок. Они не были колготками и в сущности были предметами самостоятельными и отдаленными друг от друга – а иногда даже на большие расстояния, чем это было можно себе представить. Они беспрестанно друг от друга сбегали, играя в прятки с рукой, которая так и норовит соединить их на своих двух ногах. Каждый раз они выбирали – быть им вместе или раздельно. Они могли лежать всегда подле друг друга, а могли выиграть друг у друга в прятки и никогда не найтись. Рука – лишь видимость отсутствия выбора. При ходьбе ноги все равно не встречаются, если только человеку не захочется сесть и их нарочно скрестить. Факт – чулки Марки терялись и находились лишь по собственной воле. Все в человеке – по собственной воле, даже отсутствие воли как таковой.
Решительно взявшись за карандаш, я вытянул длинную линию, разграничивающую предыдущие записи. Покосившись на соседский дом, я остановил карандаш на бумаге, оставив на ней жирную точку. Сквозь головы голубой и розовой гортензии вынырнула кучерявая башка стариковской внучки. Она катила ржавенький велосипедик к кусочку асфальта, идущего от их калитки до выезда на основную дорогу. Дед всегда смотрел на нее из окна. Я знал – он запрещал ей заезжать дальше перекрестка и девчонка часами наматывала круги по этому крохотному отрезку асфальта, длиной не более чем в десять жалких метров. И сев на свой велосипед, она разгонялась и жутко широко раскрывала рот, напевая себе под нос какие-то попсовые песни. Двое страховочных колес бились о кривой асфальт с громким железным лязгом и всегда сбивали меня с нужных мыслей. Смотря на нее, я всегда думал о себе – примерно так же я сам кручусь на одном и том же месте. Неосознанно я закружил карандашом по бумаге и получил жирную кляксу, похожую на клочок волос с расчески.
Не написав ни строки, я сделал глоток кофе и прижал к лицу головку гортензии. Та девчонка продолжала кататься и мотать головой из стороны в сторону. Как я уже писал где-то выше, я не любил детей. Может быть от того, что в глубине души я сам бы хотел быть ребенком. Я бы хотел кататься на велосипеде и не думать о том, о чем думают все взрослые люди. Во всяком случае, наверное, я и не был взрослым мужчиной. Наверное, я был взрослым больным ребенком. Но на велосипеде я прокатиться не мог и перестать думать о всякой чуши тоже. Что-то внутри меня ставило это под запрет, хоть я и не мог понять почему. В конце-то концов, что мне мешало купить ящик конфет и сжевать их за пару минут? Что мне мешало сконструировать шалаш из стульев, подушек и простыни, а потом залезть внутрь и читать с фонариком книги? Что мне мешало страдать ерундой и только потом думать о счетах и прочем, что сопровождалось нежеланием? Наверное, всему было свое время. Мое время незаметно от меня уходило, беря в охапку шалаши, конфеты и стулья, а следом – формочки и лопатки для куличей и песочных замков.
Я еле поднялся с кресла и закурил сигарету, предварительно покачав головой – для второй сигареты было еще не время. Коридор манил танцующей занавеской, прохладой и запахом кофе. Несмотря на внешнюю зелень, внутри дома всегда был налет голубого и серого. Если я долго там находился, незаметно для себя начинал тосковать. Навстречу мне выбежала Маркина псинка. Ее порода «русская борзая» отличалась громоздким, но худощавым телосложением и заметно непропорциональной маленькой головой. Ноги у них были фантастически длинные, словно цирковые ходули. Шерсть густая и взбитая, как лежалый свитер или скатанный клочок шерсти из детского набора для валяния. Нос вытянут конусом далеко вперед. Глаза маленькие, как будто блошиные тушки, и всегда какие-то виноватые. Внешне Плюш чем-то наводил меня на ассоциацию с шатром или шкафом. Марка его обожала. Я же относился к нему ровно и скорей с равнодушием, но всегда кормил и не обижал.
Я потрепал собаку за ухом и направился в кухню. Плюш хвостом увязался следом, ритмично стуча по паркету когтями. Я насыпал полную миску сухого корма и наполнил вторую миску водой из графина. Ни разу на меня не оглянувшись, собака набросилась на еду. От этого мне из раза в раз становилось грустно. Человек был нужен животному только тогда, когда у того было пустое пузо. В общем-то, между людьми была похожая взаимозависимость – человек был нужен человеку только тогда, когда у одного из них, а то и у обоих, было разбитое сердце. Я продолжал курить и обхаживать квартиру, пока Плюш громко работал челюстями на кухне. Проходя мимо телефона, я остановился и подошел ближе. Телефонная книжка была открыта на пустом развороте, в правом углу которого были мелко записаны цифры. Взяв телефон, я приложил его к уху, откашлялся и затянулся. Дым от сигареты пошел вверх, сделав пространство вокруг меня еще более серым и размытым, как если бы я смотрел на него сквозь старые поцарапанные очки. Набрав номер, я прислушался. Собака больше не издавала ни звука – похоже, улеглась на ковре в прихожей. В остальном, за исключением прерывистых гудков, было слышно лишь гудение холодильника, периодический звук слива бачка и урчание моего живота. Этим утром я так и не позавтракал. Пока я думал о том, что было бы неплохо сварить себе два яйца, на том конце провода кто-то задышал в трубку.
– Да.
– Здравствуйте.
– Добрый день
Голос собеседника был чуть суховат, чем нужно, но это было не так страшно – все же, голос не хлеб. При мысли о хлебе мой желудок напрягся и простонал. Я прижался лбом к холодной стене и губами поймал сигарету. На том конце кто-то вздохнул и я тут же зажмурился. Переговоры по телефону давались мне нелегко.
– Вы по какому поводу?
– Я сосед. Если помните, вы связывались с моей женой на днях.
– Вчера?
– Ну да… То есть, вчера.
Молчание прерывали лишь посторонние шорохи, доносящиеся из трубки. Я смял в руке сигарету и положил рядом с телефонным справочником. Пока длилось молчание, я уже успел пожалеть о том, что затеял.
– Так что, вы готовы присматривать за моим отцом?
– Когда это нужно будет делать?
– Понимаете, дело вот в чем… Мой отец болен, как вы… Простите, как ваше имя?
– Александр.
– Как вы, Александр, уже могли заметить. Раз вы соседи.
Признаться честно, я ничего не замечал. Может быть, лишь по той причине, что мой взгляд всегда был направлен вовнутрь, а не вовне.
– Случай необычный. Не волнуйтесь, много времени вы там проводить не будете.
– Необычный?
– Так вот, я бы хотел, чтобы вы следили за его состоянием.
Я молчал, ожидая от него продолжения.
– И чтобы вы говорили с ним.
– И только?
– И еще. Чтобы вы сообщали мне обо всем, о чем он вам расскажет. Иногда я буду звонить вам. Этот телефон действующий, если я верно вас понял?
Я покосился на себя в отражении лакированной тумбочки и увидел, что мои брови снова были напряжены. Я проделал над собой усилие, чтобы снова расслабить их.
– А в чем, собственно говоря, дело? Вы интересуетесь его здоровьем или все-таки чем-то иным?
– Чем-то иным?
Собеседник откашлялся, после чего вдруг встрепенулся и продолжил уже быстро и сбивчиво, словно пытался запутать сам себя.
– А впрочем, это вас все равно не касается. Так или иначе, я нуждаюсь именно в незаинтересованном человеке. А вы мне таким показались. За все время, что вы живете в своем доме, вы ни разу не проявили человеческого интереса к соседу и его внучке, так? Так. Ваша задача – приходить в любое удобное для вас время, сидеть со стариком и слушать его. За девочкой следить не требуется. Она следит за собой лучше, чем многие взрослые люди. Более мне от вас ничего не нужно. Денег буду давать столько, сколько потребуется. У меня хороший доход.
– Почему вы сами не можете этого сделать?
Мужчина на проводе замолчал. Вместе с ним замолчали все посторонние звуки. И в том числе, мой голодный желудок, сжавшийся до размеров зернышка.
– Почему вы сами не можете следить за отцом?
– У меня много работы, да и вы сами понимаете… Живу с семьей в городе, денег на бензин много уходит.
Звуки снова возобновились. Я слышал, как маленькая девчонка круто тормозила на поворотах. В некоторых моментах, видимо тогда, когда ветер дул в сторону моего дома, я слышал обрывки ее звонкого голоса. Внезапно у меня потемнело в глазах, а его голос продолжал доноситься до моих ушей. Он опускался внутрь легко и беспрепятственно, однако спустя время его вес увеличивался, ощущаясь внутри чем-то немыслимым.
– Мы договорились?
– Да, вроде того.
– Хорошо. Дайте знать, когда приступите к своей работе.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?