Электронная библиотека » Олег Ермаков » » онлайн чтение - страница 23

Текст книги "Вокруг света"


  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 12:10


Автор книги: Олег Ермаков


Жанр: Книги о Путешествиях, Приключения


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 23 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Разумеется, отец понимал, что сын однажды должен отделиться и зажить сам, своей головой и своими руками. Но здесь, поблизости, и, главное, тою же крестьянской жизнью. Александр круто менял судьбу.

В общем, в известном смысле это был мятеж. И сквозь его огонь поэт должен был пройти.

Иван Трифонович сравнивает отъезд Александра со смертью мальчика, материного уже брата, случившейся в давние времена; мать рассказывала, что умер он зимой, но на земле еще остались следы его босых ног, и она отыскала их по весне и долго оберегала, – вот точно так и они, загорьевцы, испытывали особенные чувства при взгляде на вещи, связанные с уехавшим.

Яркое признание, лучше всего характеризующее чисто крестьянский взгляд на уход в город.

Но умер ли крестьянин Александр Твардовский?

«И день по-летнему горяч, / Конь звякает уздой. / Вдали взлетает грузный грач / Над первой бороздой. // Пласты ложатся поперек / Затравеневших меж. / Земля крошится, как пирог, – / Хоть подбирай и ешь…» – таких строк о земле в мировой поэзии еще надо поискать. Здесь – страсть к земле. Сыграть эту страсть невозможно. Ею пропитан воздух меж многих и многих строчек, протянувшихся вроде этих борозд в поэзии Твардовского. Вот строчки, слова придумать, наверное, и можно, а воздух – нет. Тут дыхание любви.

И на этом дыхании во многом «Василий Тёркин» и держится. Да и лучшая поэма «Дом у дороги». Ну и, конечно, «Страна Муравия», спасшая, возможно, самую жизнь поэта. От стальных чекистских челюстей спасшая. В пору травли прежде всего в родном Смоленске Сталин внес имя автора в список лауреатов своей премии.

Так-то поименовать свою землю – частицей света, – только крестьянин и мог. Точнее, любой крестьянин так и чувствовал, понимал. А сгустить это чувство в слова, самые точные и необыкновенные, сумел этот простой загорьевский парень, советский поэт. Чуть точнее – крестьянский поэт. Ставший и многократным лауреатом премий, депутатом, редактором лучшего журнала и еще делегатом-участником высоких съездов-собраний, что, в общем, за исключением, пожалуй, редакторства, уже не имеет никакого значения. Без стального блеска премий его поэмы только выиграли бы. Но и умалить то, что в них сокрыто, уморить живое дыхание поэм, никакому лауреатству не под силу.

И это дыхание как будто и охватывает путника, добравшегося до хутора.

На хуторе Загорье вечерний свет окрашивал большие ели и травы. Правда, дом и постройки уже таились в тенях. А вот утром солнце должно было осветить хутор с лица. И, вернувшись с озера, я решил заночевать прямо через шоссе, напротив хутора, чтобы утром застать самый ранний свет. Уже устанавливая палатку посреди трав, за молодыми березками, вспомнил, что здесь и находился исторический хутор – дорога пролегла через него. Сейчас он сдвинут несколько влево от дороги.

Сон мой длился в абсолютной тишине, ни разу не прервавшись, не знаю, что тому было причиной, то ли дорожные тяготы минувшего дня, то ли подстеленная под палатку «перина» из стеблей иван-чая. И ведь в двадцати шагах была асфальтированная дорога из Сельца на Починок. А как будто никто по ней и не проезжал. Запиликал будильник.

…Мария Митрофановна не сразу будила Сашу пасти корову, некоторое время управлялась сама, но дел было у хуторской хозяйки очень много, и она склонялась над сыном, спавшим «с сухим армяком в головах», когда уже «все просыпалось / На вызолоченном дворе». Иван Трифонович воспроизводит эти тайные моменты, шепоты ранней жизни: «Чтобы скрасить тяжесть раннего подъема, мать начинала издалека:

– Шу-у-ра-а! Шу-у-рик! Сынок мой, проснись, детка мой! Солнышко уже взошло! Вставай, мой дорогой! Проснись, детка! Днем поспишь. Ну быстрей же, детка! Посмотри же! Петушки, воробушки, птички, синички, все букашки, все жучки загудели, полетели, побежали кто куда! Ну вставай же! День начался!

…Почесывая искусанные комарами, исцарапанные ноги, жмурясь от света, он становился на четвереньки, точно прислушиваясь к звукам околицы, хотел убедиться, что да, день начался, а потом уже и вставал».

И взрослому, привыкшему в этом походе вставать рано, пока держится туман и свет только начинает прибывать, это было в тягость, а что говорить о ребенке.

Было очень тихо.




Когда я приблизился к дому, то ощутил запах старого дерева, дымка и чего-то еще. В окнах белели занавески, на столе матово серебрился бок самовара, видны были фарфоровый чайник и блюдце, дуга «венского» стула. В углах стояли тени… Сначала легкий как бы морозец пробежал по спине, а потом на меня пала будто бы тень дома с прозрачными чистыми и словно только что омытыми окнами, тень и печаль большого русского дома, а я ждал света.

Меня охватило горькое чувство. Ведь дома-то и не было. И хутора не было. Все развеяли в прах милицейские ребята, хотя именно здесь орудовали и вроде гражданские лица, председатель сельсовета, соседи… Но легкий и безумный стих Твардовского из «Страны Муравии» веял, сквозил ледяным ветерком:

 
Их не били, не вязали,
Не пытали пытками,
Их везли, везли возами
С детьми и пожитками.
А кто сам не шел из хаты,
Кто кидался в обмороки, —
Милицейские ребята
Выводили под руки…
 

Вернуться на хутор им уже было не суждено, хотя поэт и вывез всех с чужбины в Смоленск. Хутор исчез. Крепкий крестьянский дом был разрушен. Сталин мог бы порадоваться: никаких единоличных хозяйств, только коллективные. Никакой Муравии. Великий Перелом свершился.



Да только и новый колхозный порядок рухнул, так и не наполнив полки магазинов. И земли все вокруг забиты дурной травой, никому не нужной. Деревенский мир тает на глазах, погружается в джунгли крапивы и ольхи.

Тень охватывала меня в этот ранний час. Позади был долгий мост лет, книг, звездных ночей, покоящийся на горах, как на столпах, он и привел к этому дому с деревянными резными солнцами над окнами и с бликами живого солнца где-то в глуби. Да, я уже знал этот свет. К нему и выходит путник Твардовского.

И когда солнце все-таки прорвалось сквозь утренние облака и резко, свежо, ярко озарило весь хутор, темный дом, стога, колодец, в первый миг почудилось, что как раз из дома, из его опечаленных навек окон, хлынул этот свет.



Нет, этот дом вот он, стоит.

Это и есть Дом у дороги, извечный дом русского крестьянина, солдата, странника, в который он уже никогда не вернется.

И в немоте путник обречен созерцать это.

Дом наполняют тени, стихи. А в них свет.

Его и чаял путник.

За ним ходили и давние мужики, семеро временнообязанных, он вспыхивал в танцующей песенке Гриши Добросклонова (как тут не вспомнить танцующего Заратустру, да и одну его реплику, а именно эту: «Крестьянин сегодня лучше всех других; и крестьянский тип должен бы быть господином!»). Смысл поисков семерых временнообязанных мужиков, точнее, даже свет их исканий в них самих уже таился и в той земле, что лежит вокруг. Тому на Руси хорошо, в ком жив этот лучезарный свет. Таков ответ Некрасова. Но хорошо – это особая статья, тут долго разбираться…

Твардовский учитывал опыт Некрасова. И когда еще Моргунок только начинает свой путь на полдень и перед ним открываются тысячи дорог, когда он едет в дождик под радугой и как будто воочию видит свою цель, как кустик, хуторок, возникает странное чувство уже свершившегося путешествия. Муравская страна вокруг, а главное – в сердце Моргунка. Но длинное путешествие и призвано эту цель выявить, омыть потом странствий, как говаривали древние брахманы.



Свет только прибывает или убывает.

По пути к Твардовскому свет прибывает и слепит вот этой поздней строфой:

 
А только б некий луч словесный
Узреть, не зримый никому,
Извлечь его из тьмы безвестной
И удивиться самому.
 

И словно бы этот луч парил сейчас над землей, освещая все в упор, даря ясное сознание всей радости происшедшего здесь сто три года назад. Но радость здесь, на этой земле, смешивается с печалью. И на хуторе Загорье, называвшемся ранее пустошью Столпово, в ранний безлюдный тихий час можно вкусить этого старого вина досыта.

Тут и приходит какое-то понимание некрасовского хорошего житья. Мучительная жизнь Твардовского и была по-некрасовски хороша.

И здесь она начиналась.



На Ельнинском большаке

Было искушение отправиться по асфальтированному шоссе в Починок и дальше в Смоленск, а не лезть снова в травы, но одно соображение перетянуло на чаше весов: в давние времена Трифон Гордеевич спускался на телеге в приднепровские луга примерно этим же путем в травах. И в город здесь ездили, а зачастую и пешком ходили, как, например, бывший артиллерист Гордей Васильевич, в черном мундире, с трубочкой, за пенсией.

Дорога вела на запад, поскрипывал багажник под рюкзаком, лицо обдувал ветер. Дорога оказалась наезженной, сквозь травы не приходилось прорываться, но они громоздились всюду по обочинам, попробуй только свернуть и увязнешь. На песке виднелись следы птиц, лосей и косуль, пересекавших дорогу, а по дороге тянулись отпечатки лошадиных копыт с кучками навоза. Значит, кто-то здесь ездит на лошади. А я уже отходную затянул было деревенскому миру.



Сверился с картой и выяснил, что дорога эта новая, из Сельца на Станьково. Старые пути заросли. А вот как раз через Станьково и проходил Ельнинский большак, и о нем Твардовский вспоминает в своей песне о земле из «Василия Тёркина»:

 
Я загнул такого крюку,
Я прошел такую даль,
И видал такую муку,
И такую знал печаль!
 
 
Мать-земля моя родная,
Дымный дедовский большак…
 

Между прочим, как удалось разведать, Ельнинский большак – самая древняя дорога смоленской земли. Она соединяла Смоленск с Ростово-Суздальской землей через верховья Угры. По старым картам можно проследить, как она шла: от Смоленска в сторону Талашкина параллельно современному Рославльскому шоссе, дальше – на Долгомостье, от этой деревни, упоминаемой в «Сказании о Меркурии Смоленском», на Станьково, дальше – на Васильево и Ляхово, Язвино – и к Ельне.

Так что, доехав до Станькова, я уже точно мог сказать, что попал на древний путь.

В Станькове мне не доводилось бывать, хотя поблизости, в Плескачах, где когда-то находилось родовое имение Марии Митрофановны Плескачевской, матери поэта, мы однажды с друзьями пережидали в палатках грозовую бурную ночь: ветер срывал тент с палатки, а палатку плющил и утюжил, – и утром, когда выглянул наружу, мне почудилось, что вижу поле сражения, но ничего там страшного на самом деле не было, просто потрепанные березки как-то очень пронзительно смертельно белели и чернели в лучах восходящего чистого солнца, и травы сверкали лезвиями, воткнувшихся в землю сабель.

О Станькове я как-то думал прошлой осенью, когда меня запер в палатке над Ливной, неподалеку от исчезнувшей деревни Васильево, нескончаемый тоскливый дождь. Раньше обычно брал с собой в путь какую-нибудь походную тонкую книжку, вот на случай дождя. Но теперь таскал фотоаппарат да штатив. И под надоедливый стук дождя скучал по книгам и думал, что поблизости Станьково и когда-то там была большая библиотека, в барском доме Лесли. Перебирая в ней книги, один из Лесли и обнаружил дневники отца с подробным рассказом о том, как Александр Дмитриевич поднял вместе с отцом и братьями во время наполеоновского нашествия своих крестьян на партизанскую борьбу. И мне мерещились корешки старых фолиантов в отсветах лампы, заправленной маслом. Но тут же я сам и остужал свои мечтания, трезво дорисовывая этот эпизод с появлением в барской библиотеке: вмиг был бы выставлен, а то и побит. Хотя о Лесли и сохранилась добрая память. В книге Я. Р. Кошелева «Народное творчество Смоленщины» есть рассказ, записанный с уст жителей Станькова о помещиках Лесли. Сразу сообщается, что в Ляхове помещик был жестокий, Бартоломей, а вот Лесли были другие, учили деревенских детей, лечили больных – все бесплатно, и даже когда мужики нарубили деревьев в барском лесу и были пойманы, помещик их простил, только в суде постращал да и денег дал на гостинцы, суд проходил в Смоленске. Рассказчики правдиво добавляли, что мужики на те деньги еще и загуляли.

Одно дело читать все это в книге. А мне повезло услышать из первых уст.

Добравшись в Станьково, отправился искать руины барского дома. И сразу наткнулся на одноэтажный кирпичный дом без окон, без дверей, потонувший в зарослях, и немало удивился. Этот дом мне был знаком. Откуда?

В Станьково впервые заглянул… Но уже пришла разгадка, дом снился мне и не так уж давно, может, зимой или пораньше. В доме собрались люди кино смотреть, появился киномеханик; и среди деревенских зрителей был молодой Александр Твардовский. Этому я не особенно удивился, когда пишешь что-то, собираешь всякие сведения о том или ином человеке, герои повести или очерка бывает и снятся. Но вот сейчас ситуация была немного странной: стоял перед домом, виденным только во сне. Сквозь заросли подошел к оконному проему: над грудами досок и кирпичей носились ласточки, мое любопытство их обеспокоило. Они гнездились в этом доме. Некоторые налетали прямо на меня, били крыльями, белея грудками, перед лицом и резко ныряли вбок, взвивались вверх. Освещение было плохое, но я все-таки сделал несколько кадров. Как же, ведь это иллюстрации сна. Впрочем, во сне дом был в порядке, в окнах стекла, крыльцо чистое, за ним дверь. Просторное помещение, стулья. Стрекот аппарата, луч над головами, экран…



На торце дома красовалась надпись «Слава КПСС». Сейчас, в двадцать первом веке, а не во сне.

– Что это за дом? – спросил у белоголового пожилого жителя.

– Клуб, – ответил он и, подумав, уточнил: – Дом культуры.

Мы познакомились. Жителя звали Анатолием Никитичем. В давние времена в клубе он впервые увидел цветное кино.

– Кино крутили? – переспросил для верности я.

Невысокий сухой синеглазый житель кивнул и поправил бейсболку. Вопросительно взглянул из-под козырька. Наверное, что-то мелькнуло в моем лице.

Анатолий Никитич был немногословен. Мне удалось узнать, что родился он в Васильеве и жил там до десяти лет, потом сюда переехал. Его мама Анна Киреевна работала учительницей в четырехклассной школе в Белкине. Потом жили на севере, поехав вслед за осужденным отцом: был он налоговым агентом и запутался в подсчетах и бумажках. Анатолий Никитич работал на севере шофером. Под старость на родину вернулся. Дом его сгорел, и двоюродная сестра – «Паша, вот кто знает местные дела» – пустила в свой дом.

Туда мы и пошли, к Паше.

– Вот, корреспондента тебе привел, Паш, – сказал, входя в избу, Анатолий Никитич.



Ко мне навстречу встала с дивана старая женщина с такими же синими глазами. Звали ее Прасковьей Лаврентьевной. Порассказать о былых временах и сфотографироваться в саду она легко согласилась.

Изба внутри была обычным деревенским жилищем последних времен. Шкаф, диван, стол, стулья. В простенке фотографии. В углу над телевизором икона и снова фотографии.

Прасковье Лаврентьевне было восемьдесят три года, но сквозь некоторую понятную болезненность все еще проступал облик бодрой и любящей жизнь женщины.

Родилась она за Ливной и подальше Белого Холма, в Шилове на речке Волости. Когда-то это была большая деревня – сто пятьдесят дворов. Сто пятьдесят дворов?

– Ага, – ответила она и покачала головой, потуже затянула концы платка. – А сейчас, говорят, живет один человек.

В войну и эту деревню сожгли. В деревне развернулось настоящее сражение между партизанами и фашистами, а мирное население – старики, бабы и дети метались среди горящих хат, и с ними девочка Прасковья. Многие жители сгорели заживо в том огне. А спасшимся еще надо было переправиться через мартовскую Волость. Добрались они до соседней деревни Добромино. Прасковья Лаврентьевна говорит, что в крайнюю избу набилось до пятидесяти человек, там и ночевали, дрожа от пережитого ужаса.

Из Добромина Прасковья с родными дошли до Васильева, где жила ее тетка, а еще раньше дед, работавший мельником. А в Васильеве была нефтяная мельница. И, бывая в гостях до войны у васильевцев, девочка Прасковья все просила деда взять ее в город – мельница ей городом казалась. Дед однажды исполнил просьбу. К мельнице-городу Прасковья приближалась с любопытством и некоторым страхом, открыв рот, что называется. А вблизи попала в облако мучной пыли, расчихалась и опрометью кинулась прочь. Город этот ей не понравился. И если дед в шутку снова ее зазывал, она хмурилась и бочком уходила в сторонку.

Отец ее, Киселев Лаврентий Алексеевич, был ранен на Курской дуге и от ран скончался.

Смуглая рука Прасковьи Лаврентьевны протягивала ветхую бумажку. Это было извещение.

После войны Прасковья вышла замуж за васильевского жителя, плотника – потомственного, можно сказать. Отец его тоже был плотником, звали его Филипп, и с ним дружил отец Твардовский.

– Трифон Гордеевич?

Прасковья Лаврентьевна кивнула.

Простая вещь, местность обширная, и, конечно, кто-то знал Твардовских, кто-то учился с братьями, встречался с родителями…

Свадьба была веселой, продолжает Прасковья Лаврентьевна, купили пять килограммов макарон и сварили. А народу много.

И на всех хватило.

Синие глаза женщины смеялись, скулы приподнимались. У нее было крепкое лицо и временами в нем мелькало что-то боевитое.

И с тех пор она только и делала, что коров доила, стадо было – тридцать четыре коровы.



Но это только так говорится. На самом деле у деревенского жителя множество дел. И швец, и жнец, и на дуде игрец, – это деревенский житель.

И сейчас у Прасковьи Лаврентьевны был огород, сад, маленькая пасека.

Заговорили о Лесли, мол, где стоял дом и как отыскать руины. И Прасковья Лаврентьевна добрым словом помянула этих помещиков, хотя и в глаза их не видела. Но антиподами добрых Лесли у нее были безымянные братья-помещики, жадный из Васильева, у которого работала ее свекровь, и злой из Мончина, а не Бартоломей из Ляхова, как в книжке «Народное творчество Смоленщины».

– Жаль, соседка Ольга Владимировна померла, ее бабка была кормилицей у Лесли. И правнучки Лесли к ней приезжали. А развалины ты за моим огородом, за картошкой, найдешь. – Прасковья Лаврентьевна указала гладкой палкой, на которую опиралась и которую шутливо величала своим конем (а увидев мой нагруженный запыленный велосипед, прислоненный к плетню, весело воскликнула: «Ишь, какой у тебя конь-то!»).

Развалин за огородами в буйной траве я так и не отыскал, да и не особенно, честно говоря, старался. Слова о Лесли интереснее и прочнее любых развалин. Устойчивая молва, уже почти сто лет, как нет никаких помещиков, разогнали всех, кого в Сибирь, кого здесь извели, кто сам успел уплыть на каком-нибудь пароходе, укатить по железной дороге в Париж и Берлин. А Лесли помнят.

Оставив позади Станьково, я свернул с наезженной дороги, подумав, что смогу снова заглянуть в Славажского Николу, который и лежал на Ельнинском пути. В город мне не особенно хотелось возвращаться. Если оказался на древней дороге, то не так-то просто ее оставить и вновь окунуться в мир компьютеров и новостей.

У костра, записывая впечатления этих огромных и светлых дней, ясно увидел, что хутор – самая высокая точка всей местности. И, достигнув этой точки, я убедился, что давний взгляд, нарисовавший здесь какие-то духовные вершины, был точен. Пейзажная интуиция, оказывается, может к чему-то привести.

Хутор – поразительное живое заповедное место. Как и весь этот приднепровский край от Долгомостья до Загорья, от Меркурия до Твардовского, с его родниками, тропами, ржавыми крестами, дичающими парками, песнями и стихами, курганами, где таятся даже веды:

 
По стопам же Речи ведомы жертвой
обнаружили внутри речетворцы
Речь и разделили между собою…
 

Странствия по этому краю – это странствия вслед за речью, она всюду: в иван-чае, в дупле липы, в дорожной пыли с отпечатками лошадиных копыт, в днепровской волне, в запахе дыма, елок и в птичьих криках. Такова эта малая частица света, «Где счастью великой, единой, / Священной, как правды закон, / Где таинству речи родимой / На собственный лад приобщен».

Таинство так и остается таинством, вполне уразуметь его нельзя, но путника всегда ведет надежда к нему приблизиться.

Памятка землемера

Утром мне пришлось переправляться через обморочную осеннюю сизую речку, и, пока я это делал, оставив велосипед на одном берегу и перенося рюкзак на другой, велосипед, мой покорный ослик, исчез, как будто устал дожидаться и потрусил себе куда-то в ольховых джунглях.

Я озирался. В чем дело? Что здесь происходит? Кто за мной следит?

Всюду лишь покачивались или неподвижно млели еще зеленые листья ольхи.

Действительно ли за мной кто-то шел? Или здесь объявился случайный прохожий? Трудно было предположить, что за надобность могла загнать в эти дебри какого-то «прохожего».

Впрочем, у местных жителей в лесу и на реке всегда есть дело. Это с точки зрения горожанина в дебрях нечего делать. А местному жителю дело найдется. Местность его кормит и одевает, дает ему топливо, жилье.

Что ж, теперь неведомому жителю есть на чем ездить к свату в соседнюю деревню или на станцию за почтой.

Мне не оставалось ничего другого, как только взвалить рюкзак на спину и шагать в неизвестном направлении, припоминая в утешение некоторые изречения Чжуан-цзы: «У того, кто применяет машину, дела идут механически, у того, чьи дела идут механически, сердце становится механическим». И вот еще: «Человек, обладающий высшим разумом… седлает луч и исчезает вместе со своим телом. Это называется – осветить безбрежное».



В самом деле, землемерам древности хватало посоха и котомки, а то и вовсе пишущего прибора и нескольких древних книг.

Скрашивая дорогу, я сочинял памятку землемера. Два пункта в нем уже были. Про древние книги – третий. Что еще?

Землемер встает, когда бледнеют звезды, и свой маршрут прокладывает от имени к имени.

…На желтоватой дороге меня нагнал звук работающего мотора. Я оглянулся.

По дороге двигалось облако пыли. Дождей в эту осень выпадало мало. Я взял к обочине. Вскоре мимо проехала машина, открытый автомобиль. Сквозь пыль я разглядел двоих: шофера в клетчатой кепке с большим козырьком и пассажира, белеющего перебинтованной головой.

Значит, мой велосипед украден каким-то революционером, окончательно понял я. Революционно или анархистски настроенным местным жителем.

Автомобиль еще катил по дороге и вдруг замедлил ход и вовсе остановился. Шофер оглянулся. В оседающей пыли топорщились пшеничные усы. Сверкнули зубы.

– Землемер?!

Я подходил к автомобилю. Пассажир медленно повернул бледное запыленное лицо. Это был фотограф Владимир.

– Живой? – спросил шофер, осматривая меня с любопытством.

Мотор продолжал работать, и капот, крылья, седоки, сиденья – все вибрировало.

– Куда вы едете? – спросил я.

– В город! – ответил шофер.

– Значит, он там? Мой компас исчез. Как и велосипед. Сплошные потери.

Шофер ответил, что город все-таки в другой стороне. Но они вынуждены ехать назад, чтобы попасть в город. Если им вообще это суждено. Дело в том, что за горой лес и дорога завалена буреломом. Что совершенно диковинно. Как по ней пробираются сами мужики из деревни в деревню? В уездный центр? На базар? Такого еще не бывало, чтобы дороги не чистили.

– В самом деле? – переспросил я, припоминая, что именно по такому лесу и ехал на велосипеде, постоянно обходя завалы из мощных тополей, кленов, лип. – Что ж, тогда мне кое-что понятно… Хотя и не совсем.

– Но куда ты запропал? – крикнул шофер.



Я отвечал, что так и не захотел испытывать судьбу, однажды позволившую мне ускользнуть из рук мятежников. Шофер усмехнулся, достал было портсигар, но тут подал голос фотограф.

– Мы зря тратим бензин, Серж, – бросил он, не глядя ни на меня, ни на шофера.

– И то правда! – спохватился шофер, защелкивая портсигар и взглядывая на меня. – Если надобно в город, то вот тебе и оказия. Все равно мы доедем быстрее, чем ты дойдешь.

Я без лишних слов согласился. Хлопнула дверца, мотор затарахтел натужнее, и автомобиль покатил дальше. Ветер бил в наши лица. Русые волосы Владимира, не прихваченные бинтом, взлетали султаном. Он отрешенно смотрел вперед. Шофер выкрикивал мне свои вопросы и ответы. Я отвечал ему тоже, стараясь перекрыть шум. Он говорил, что вообще ходить в одиночку здесь не стал бы даже в мирное время, ну, без ружья или револьвера. А сейчас и с ружьем и с револьвером не сунулся бы. Только с отрядом казаков. Я напомнил, что в его автомобиле не оказалось даже топора. Шофер кивнул и ответил, что отвык от дикой деревни. Автомобиль подпрыгнул на ухабе. Серж поинтересовался велосипедом, казенный или личный? Он произносил «велисипед». Я отвечал, что лично-казенный.

– Тогда спишут! – крикнул он. – И я пойду в свидетели, если хочешь. Сами чудом уцелели под дубиной, а что уж там.

Владимира Серж обнаружил без памяти с разбитой головой у священника. Смелый батюшка спас фотографа.

– Что случилось с остальными? – крикнул я.

– Им ничем не поможешь! – отрезал шофер. – Давай, землемер, лучше смотри в оба: где-то должен быть поворот к реке. Поп толковал, что есть паром через Днепр.

Мимо проплывали березняки, поля.

Сержу на усы нанесло паутину, он проводил рукой по лицу, мотал недовольно головой.

Владимир все молчал.

В небольшой деревне, казавшейся обезлюдевшей, Серж все-таки вызвал стуком в дверь хмурого рябого мужика в серой испачканной рубахе и таких же штанах и узнал, что ехать можно до парома через Днепр, не забыть свернуть перед Мончино влево, а то уедем до самой Соловьевой переправы.

– Там у меня уже бензин и кончится, – сказал шофер и, прежде чем снова надеть краги, достал портсигар и закурил папиросу. – Тогда уж сам пойду в разбойники, – добавил он, пуская дым в пшеничные усы.

Он завел мотор, и автомобиль тронулся.

– Вы раньше говорили, что хотели там побывать, на Соловьевой! – крикнул шофер, оборачиваясь к Владимиру. – Выбрали путь-дорожку! С той стороны Днепра хорошее шоссе до Москвы. Там и эта переправа.

– В Москву ездил только поездом, – нехотя ответил фотограф.

Автомобиль подпрыгивал на ухабах, оставляя позади сизые клубы. Не скажешь, что эта техника так уж удобна. Чжуан Чжоу все-таки был прав. Но пункт второй от первого отделяет неизмеримое расстояние.

Когда деревня исчезла позади, мы обогнули лесной поворот и сразу увидели велосипедиста. Он катил нам навстречу. Я мгновенно узнал своего зеленого облупленного ослика. Серж лишь покосился на меня и обо всем догадался без объяснений. Он резко затормозил.

– Стой!

Я остановился, не доезжая немного до странного музейного автомобиля, вопросительно оглядывая запыленные лица троих: шофера с пшеничными усами, бледное лицо пассажира с забинтованной головой и слегка монголоидное смуглое лицо третьего. Он уже выскочил из автомобиля и направился прямиком ко мне. Остро взглянув на меня небольшими кофейного цвета глазами, он схватился за руль.

– В чем дело?

– То же самое и я хочу знать!

Мы смотрели друг на друга.

Неизвестный, пожалуй, был похож на анархиста. Диковатый нелюдимый взгляд, неухоженная бородка. Загорелое лицо.

Человек с монголоидным лицом хорошо говорил по-русски. Настроен он был решительно.

– Землемер! – воскликнул шофер. – Но куда мы его подеваем? Может, лучше взять за него плату?

Я не собирался платить за свой велосипед, о чем и заявил во всеуслышание. Да у меня и не было с собой столько денег.

– Чей же это велисипед?

– Мой, – ответили мы вдвоем.

– Кто-то здесь самозванец, – сказал шофер.

И меня эта фраза смутила, в ней была доля правды, если не вся правда. Еще немного помедлив, я принялся отвязывать рюкзак.

– Хорошо, – сказал я. – Просто я случайно наткнулся на этот велосипед.

А я забрал свой рюкзак из автомобиля и, водрузив его на багажник, прихватил веревкой.

– Чудная какая-то история, – сказал шофер.

Я, землемер, повернул снова на запад и распрощался с Сержем и Владимиром.

– Да, на этой технике ты проедешь сквозь лес, – сказал Серж. – Но еще неизвестно, кто из нас первым будет в городе. Гляди, не попадись под руку лихим людям.

– Постараюсь.

– В городе приходи в гости, дом напротив Веселухи.

– Спасибо, загляну, если… это будет в моих силах.

Шофер хохотнул.

Владимир лишь кивнул. Велосипед тихонько поскрипывал.

Мы смотрели некоторое время на удалявшегося велосипедиста.

– Знаете вы дорогу на паром? – спросил Владимир.

Я ответил утвердительно.

– Покажете? Мы заплатим.

И я снова почувствовал себя самозванцем. Что же я выиграл, отдав велосипед тому человеку с монгольским лицом?

Но делать было нечего, назвался груздем… И я занял место землемера. Автомобиль тронулся. Перед Мончино мы свернули. В конце двадцатого и в начале двадцать первого веков дорога пропадала, растворялась на спуске к Днепру. Но сейчас она вела туда, где на царской карте и обозначен был паром.

К вечеру в низине появился густой туман. Запахло большой рекой. Мы услышали гогот летящих где-то гусей, стали поглядывать вверх, но из-за высоких осин и черной ольхи не видели стаю. Шофер тоже бросал быстрые взгляды в небо и снова смотрел на дорогу. Все-таки она была ухабиста.

Наконец мы выехали к плавной осенней реке среди обрывистых берегов. Пологий спуск вел к самой воде. Серж остановил автомобиль в сотне метров от воды, вышел, разминая затекшие ноги, вращая шеей. На ходу он стаскивал пыльные краги, приближался к реке, ударяя ими по ноге.

На берегу виднелись столбы. От них тянулся к противоположному берегу канат. Но противоположный берег уже едва вырисовывался в тумане и сумерках. На одном столбе сидела ворона.

– Тоска и скудость, – не выдержав, пробормотал Владимир.

Шофер, постояв у воды и поплевав в реку, вернулся и спросил, что дальше.

– Видимо, надо выкликивать перевозчика, – предположил я.

Владимир посмотрел на меня с любопытством.

– Да есть ли тут живы люди?! – воскликнул Серж, хлопнув крагами по капоту.

– Оттуда, с того берега, тянет дымком, – заметил я.

– Вы уверены, что это Днепр? – спросил Владимир.

– Да.

Серж хмыкнул и сказал, что, кроме Днепра, ничего и не может быть, чувствуется мощь.

Владимир смотрел на реку.

– Так что, звать? – спросил Серж и начал прочищать горло.

Но неожиданно мы услышали неясные голоса, стук. Серж быстро оглянулся на нас. В этих сумерках у реки после всех превратностей затянувшейся поездки можно было ожидать чего угодно. Голоса приближались, заржала лошадь. Через некоторое время канат дрогнул и заскрипел. Ворона недовольно каркнула и слетела со столба. Шофер и я, мы напряженно вглядывались в осенний туман. А Владимир вдруг засуетился. Вскоре он выдвинул ножки штатива и водрузил на него громоздкий диковинный аппарат с надписью «Меркурiй-2». Серж, оглянувшись, покачал головой. Владимир спешно спускался к воде и устанавливал фотоаппарат в ящике на треноге. В тумане странно белела его перебинтованная голова.

И вот из осеннего мглистого морока выплыл внушительный плот, а на нем люди и телега с лошадью. Вскоре можно было различить паромщика, лошадь с белесой гривой, мальчишку на телеге и низкорослого коренастого мужика в сапогах и шляпе. Он стоял, подбоченясь, подкручивал усы и внимательно смотрел на нас.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации