Текст книги "Горби-дрим"

Автор книги: Олег Кашин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 11 страниц)
XXV
Оставалось найти себе того преемника, о котором ему когда-то говорил Суслов – какого-нибудь бронебойного дурака, который сам отберет у него власть и который начнет новую историю России – чтобы не было здесь дикого поля, и чтобы, в самом-то деле, коммунистов не начали бы вешать на фонарях. Громыко сказал, что лучше искать в отдаленных обкомах среди первых секретарей, потому что если человек такая мразь, что сумел стать первым секретарем в какой-нибудь суровой области, то и с Россией он справится, не даст ей съесть саму себя. Есть риск, что станет диктатором – так ведь это не навсегда, да и по сравнению с капээсэсовской системой даже диктатура латиноамериканского типа – это, в общем, шаг вперед.
Допоздна в тот день листал справочник членов центрального комитета – обкомов много, а выбрать некого. Почти со всем знаком лично, но этот староват, этот плохой организатор, этот просто слишком глуп и одновременно слишком верен идеалам социализма. Выбрал двух. Основного – томского Лигачева, чем-то похожего на него самого выходца из семьи раскулаченных, хитрого сибиряка и почему-то поклонника Гумилева; с Лигачевым они как-то разговорились после вечернего заседания XXVI съезда, и Лигачев произвел на него очень хорошее впечатление, пускай будет основным. Дублером выбрал сведловского Ельцина – говорят, пьющий, но из староверов, очень авторитарный, народ таких любит. Записал в блокнотик – надо будет познакомиться поближе с обоими, принять окончательное решение.
XXVI
Андропов тем временем начал царствовать, совершенно не стесняясь хоть и полумертвого, но все же и полуживого Леонида Ильича. К нему Андропов отнесся с каким-то завораживающе циничным чекистским остроумием – утвердив на политбюро план торжеств в связи с шестидесятилетием образования Советского Союза, он, даже не спрашивая согласия Брежнева, отправил его в смертельно опасный для семидесятипятилетнего генерального секретаря гастрольный тур по всем пятнадцати союзным республикам. Главная хитрость заключалась в том, что если бы Брежнев сказал, что нет, товарищи, здоровье уже не то, чтобы путешествовать – сам Андропов бы на политбюро скорбным голосом поднял бы вопрос о том, что раз уж у Леонида Ильича неполадки со здоровьем, то давайте-ка его на пенсию отправим, чего издеваться над больным человеком. Год назад Брежнев и сам бы с удовольствием ушел на пенсию, но как раз Андропов его тогда и отговаривал, опасаясь, что дедушка оставит вместо себя какого-нибудь Щербицкого, ну и все, до свидания. А теперь все поменялось, и Брежнев сам боялся уходить – потому что Галя, потому что Чурбанов, и омерзительные чекистские опера, разве что в спальню к нему не заглядывающие – нет уж, говорил он Громыко по секрету, живым не дамся. И не дался – кряхтел, умирал, но честно летал из Ташкента в Кишинев и из Киева в Минск. Только в Баку не выдержал – сначала обидно оговорился в приветственной речи, сказал – «Дорогие нефтяники Афганистана», – а потом просто отказали ноги, не смог выйти из машины и шептал азербайджанскому первому секретарю Алиеву – «Прости, Гейдар, дальше без меня». Отменил последнюю поездку по Прибалтике, отлежался на даче, а седьмого ноября последним рывком вышел на праздничный парад и три часа отстоял на Мавзолее.
Он стоял от Брежнева третьим справа – после Андропова и премьер-министра Тихонова, – и все косился на старика, выдержит или нет. Старик выдержал, умер только десятого, просто уснул и не проснулся. На заседании политбюро голосовали за Андропова – и он, и Громыко, вообще все.
XXVII
Покойный Суслов рассчитал все правильно – после брежневских восемнадцати лет новую эпоху начинать было сразу нельзя, надо было даже самому привыкнуть к нестабильности – а бравый Андропов оказался идеальным ее производителем. «Мы не знаем страны, в которой живем», – торжественно объявил он на первом своем заседании политбюро в кремлевской «ореховой комнате», и сидевший по левую руку от него 77-летний премьер Тихонов важно кивнул – не знаем, ох не знаем. В отличие от брежневских лет, когда заседания политбюро походили больше на встречи ветеранов охотничьего клуба, теперь все выглядело, будто собрались смертники перед расстрелом – было понятно, что сейчас что-то изменится, причем не к лучшему. Даже те, кто рассчитывал оказаться выгодополучателем новых порядков, заметно нервничали – тот же Тихонов, например, расколол надвое блюдце под своей чайной чашкой, и Андропов в ответ зловеще хохотнул – «это на счастье».
Счастье, впрочем, пока выглядело очень скромно. Единственная отставка в политбюро – старичок Кириленко, которого в начале семидесятых еще принято было ненавидеть, но в последние годы – только жалеть, ему диагностировали атрофию головного мозга, и, в общем, надо было давно отправлять старика на пенсию, но Брежнев боялся его обидеть и не решался с ним поговорить. Андропов с Кириленко детей не крестил, заявление о добровольной отставке от имени старичка он написал сам своей рукой, и тот только поставил внизу закорючку – вот и вся первая кровь, даже не чижик.
Остальное – тихо, в глубине кабинетов. Несколько отставок в правительстве, несколько назначений в ЦК. Среди прочего – привет товарищу Тихонову, для оперативного руководства правительством через его голову Андропов решил создать в ЦК экономический отдел, председателем назначил молодого госплановского чиновника Николая Рыжкова, рекомендованного Громыко – министр где-то познакомился с Рыжковым и пришел в восторг от его слабого характера («Ты ему палец покажи, он расплачется! Идеальный премьер для перестройки, он все развалит, все!»). Самого Громыко повысили до первых вице-премьеров, а в ЦК из Томска перевели Лигачева – Андропов сам невольно помог, ускорил назначение. В списке персон, от которых он хотел срочно избавиться, одним из первых стоял секретарь ЦК Капитонов – безобидный и бессмысленный смешной толстяк, отвечавший у Брежнева за кадры и, будучи приверженцем «кадровой стабильности», как огня боявшийся любых отставок и назначений. У Андропова своих кандидатов на капитоновское место не было, и он спросил на каком-то из первых своих совещаний – у кого какие предложения? Громыко уже был в курсе, и формулировка «сибирский кулак» ему понравилась. Он сказал Андропову, что нужны новые люди, вот есть в Томске такой Лигачев, хорошо себя зарекомендовал в заграничных поездках (Какие поездках? А неважно, говорит же министр, что зарекомендовал – ну и все), и он, Громыко уверен, что в ЦК нужны люди типа Лигачева. Андропов засмеялся – зачем нам люди типа Лигачева, если можно самого Лигачева выписать из Томска? Лигачев прилетел на следующий день, говорить ему, зачем он нужен на самом деле, Громыко не разрешил – догадается, молодец, не догадается, расчехлим Ельцина, времени еще достаточно, все только начинается.
XXVIII
Семидесятилетний Андропов вел себя так, будто он не сидит на гемодиализе, а наоборот, готов показать пример всем начинающим диктаторам, у которых впереди лет сорок безоблачного царствования. О конфликте с Китаем в первом же своем публичном докладе сказал, что это всего лишь «инерция предрассудка», которую надо срочно преодолевать (Громыко потом веселился – лет бы пять назад это действительно была бы мировая революция, а сейчас поезд ушел, китайцы подружились с Америкой, и все у них хорошо), грозил рабочему классу усилением трудовой дисциплины, а агрессивному блоку НАТО – советскими ракетами в Чехословакии. Сбили корейский «Боинг». В газетах началась кампания по борьбе с заигрыванием с боженькой, а писателя Алексеева, у которого только что вышла вполне безобидная повесть о голоде тридцатых годов, прорабатывали так, будто на дворе тридцать пятый год, а настоящая фамилия Алексеева – Пильняк. «Все идет по плану, все идет по плану», – напевал Громыко, когда они вечерами встречались в его мидовском кабинете. Происходящее в стране и в самом деле выглядело как реализация какого-то дьявольского плана – страна как будто готовилась к каким-то захватывающим свершениям, а начинающий диктатор с лета был на постельном режиме и, кажется, собрался умирать. Членов политбюро принимал по по одному, в остальное время слушал в палате свой джаз; старинную радиолу из Кремля перетащили в Кунцевскую больницу – можно ли было придумать более понятный знак, что это уже все, и что мировая революция так и не выйдет за пределы этой палаты? Седьмого ноября во время парада впервые в советской истории место главного человека на мавзолее было пустым – между Тихоновым и Устиновым зияла дыра, призванная изображать Андропова. Старики даже время от времени поворачивались к этой дыре, как будто разговаривая с пустотой, чем придавали параду еще больше инфернальной жути. «Все лица сливались как будто во сне, и только невидимый палец чертил на кровавой кремлевской стене слова – Мене, Текел и Фарес».
XXIX
– Ну что, Черненко? – сидели уже на кухне у Громыко, цековский новый дом на Сивцевом Вражке. – Жалко же деда.
К Черненко они оба относились неплохо. Мрачный брежневский оруженосец с молдавских, что ли, времен стал к семидесяти годам настоящим министром двора, и очень неплохим министром, неплохим до такой степени, что были даже какие-то фантастические истории о нем, особый фольклор Старой площади – Ленинскую премию в области науки и техники, над которой было принято смеяться, потому что ну в самом деле, какой из Устиныча ученый, – премию он получил не за науку, то есть не за брошюрку с пересказами Маркса, упомянутую в постановлении, а за технику, а именно за какую-то секретную и сугубо механическую штуку, спроектированную лично им – штуку никто не видел, но рассказывали, будто с ее помощью из «особой папки», которая на самом деле совсем не папка, можно за минуту извлечь любой документ на нужную тему. Поскольку папки никто не видел, то и устройство представлялось всем каким-то волшебным, гербертуэллсовским. Когда он станет генеральным секретарем, первое, что он попросит – покажите особую папку. Оказалось, комната, как в библиотеке, а изобретение Черненко – всего лишь расставленные в шахматном порядке шкафы, так между ними проще ходить, вот и все, вот за это Ленинскую премию и дали.
Дружить с Черненко было невозможно в принципе, в его мире существовало только два человека – он сам и Брежнев, больше никого, остальные, в том числе, между прочим, Андропов – даже не мебель, воздух. И когда из воздуха материализовывался или Громыко, или кто-нибудь еще, его лицо принимало каждый раз такое выражение, как будто он очень удивлен тому, что в облаках его табачного дыма иногда заводятся какие-то живые существа.
Дым – может быть, он сам из него и состоял, никто и никогда не видел более самоотверженного курильщика, чем Константин Черненко. Бывают люди, о которых говорят, что они курят всегда – то есть, допустим, каждые десять минут человек закуривает новую, и всем кажется, что больше курить невозможно, что это потолок (от себя скажу – одно время я так и курил, не было фотографии, на которой я без сигареты, выходило четыре пачки в день). А Черненко курил всегда в буквальном смысле, то есть, докурив одну сигарету, он прикуривал от нее следующую, и так до самого вечера. Можно было бы сказать, что он делал паузы, например, выступая с трибуны, но в том-то и дело, что с трибун он не выступал, даже на съездах партии, даром что член политбюро, и никто из посторонних, то есть весь мир, кроме очень узкого круга самых близких к Брежневу людей, вообще никогда не слышал его голоса, а кто слышал – тем это тоже счастья не приносило. Анекдотов Черненко не рассказывал, пространными мыслями не делился, ни на кого не орал, вообще издавал минимум звуков – только бурчал что-то, прочитывая принесенные бумаги, или кашлял, глухо и долго. Последние, может быть, десять лет его астма владела им полностью. В задней комнате у него стоял аппарат искусственного дыхания, и когда в кабинете не было посетителей, он выходил туда, и не выпуская из темно-оранжевых пальцев сигареты, присасывался к трубке с воздухом смоленских лесов – почему-то смоленских, почему-то так говорили.
Они оба испытывали к Черненко примерно одинаковые чувства. Жалость – да, разумеется. Уважение – пожалуй; ничего плохого дед никому не делал, может быть, как раз потому, что не замечал никого, кроме Брежнева. И теперь, сидя на кухне у Громыко, они должны решить, хватит ли им этих жалости и уважения, чтобы не выполнить волю покойного Суслова и не делать смертельно больного Черненко преемником смертельно больного Андропова. Не хватило ни жалости, ни уважения.
– Ну и что, – Громыко как будто с самим собой спорил. – Что сейчас мучается, что генеральным мучиться будет – разницы нет, а потом и город его именем назовем, и улицу в Москве.
– Кстати (тоже, наверное, ставропольская, южная привычка – в трагических разговорах резко менять тему, чтобы снизить градус, чтобы, может быть, не расплакаться). А Андропова именем какой город назовем? Надо ведь уже думать.
– Андропов – пускай будет Рыбинск, – ответил Громыко не раздумывая. – Петрозаводск для него это слишком, Ставрополь тем более (улыбнулся), а Рыбинск – он же и там где-то работал, да и город уже был Щербаковом, они привыкли. Так что пусть будет Рыбинск. А Константина Устиновича – решено, выберем. Тихонову я скажу, с ним проблем не будет, Устинов вообще обрадуется, потому что Костя его с Афганистаном, будь он неладен, первый поддержал. Остальные подтянутся. Все-таки умный человек был Ленин, если б не придумал свой демократический централизм, нашему наркомату пришлось бы тяжелее, а так – столбы подпилим, забор сам повалится, как говаривал Жданов. Ты же Жданова не знал?
– Не знал, – подтвердил он.
– Я знал. Сталин его любил очень и даже хотел ему открыться, принять в меченосцы. А он взял и умер, Сталин был уверен, что ошибка врачей, ну чекисты ему и подосрали – вредные они всегда были, опасные. Знаешь, если доживу до конца нашей миссии («Доживете, Андрей Андреевич, что вы» – «Я в твои годы тоже оптимистом был, но мне ведь уже семьдесят четыре, не мальчик»), лично прослежу, чтобы Дзержинского на Лубянке снесли. Сразу же, как только партию распустим, в тот же день. А если не доживу, проследи ты, хорошо? – снова улыбнулся, посмотрел поверх очков.
XXX
– Шапки снимать будем? Морозно! – прокашлял Черненко, когда артиллерийский лафет с гробом Андропова подъехал к Мавзолею.
– Можно не снимать, Константин Устинович, – засуетился Романов, любимое кадровое приобретение Андропова и Устинова, ленинградский первый секретарь, которого перевели в ЦК заниматься военной промышленностью, но вел он себя так, будто представляет какую-то альтернативную «наркомату магии» тайную партию внутри политбюро – и кто поручится, что не было альтернативных партий? Они с Романовым сразу друг друга невзлюбили, обменивались какими-то полузаметными колкостями на заседаниях в ореховой комнате, старики посмеивались – соскучились, наверное, по внутрипартийной борьбе даже в таком невинном виде. Думал, что со смертью Андропова Романов из фаворитов выбудет – но потеплела же физиономия Черненко, улыбнулся дед, надвинул на уши свою шапку. Правильно мы его все-таки не пожалели.
Похоронили Андропова тихо – как будто на автопилоте; церемония дословно повторяла брежневскую, но за Брежневым стояло восемнадцать лет, знакомство со Сталиным, да даже Малая Земля, а Андропов – он сейчас вдруг понял, что этого человека не было вообще, то есть промелькнул на полчаса в истории, да и все, и какой к черту Рыбинск. Чувство было странное, неприятное – как-то так само получалось, что на похоронах хотелось сравнить себя с покойником, сопоставить, и он подумал про эти полчаса и поежился – а сам-то что? С семнадцати лет живешь, уверенный, что твое место в истории забронировано самой серьезной бронью, но ведь и Андропов так о себе думал, а даже законные свои полчаса пролежал в палате под гемодиализом.
Вечером смотрел программу «Время» – камера поймала его лицо именно в этот момент, и лицо было максимально скорбным из возможных. Что ж, похороны все-таки, все правильно.
XXXI
Процарствовал почти всерьез Черненко что-то около месяца – принял в Кремле испанского короля, потом безумного корейца Ким Ир Сена, приехавшего в Москву на поезде (к Андропову ехал знакомиться!), съездил еще на сталелитейный завод к Рогожской заставе, но там он был уже настолько плох, что по телевизору показывали только фотографии – «Константин Устинович с рабочими», а реплики Константина Устиновича читал с выражением телевизионный диктор. После завода слег, отпросился у политбюро отдохнуть в Крым – все равно режим лежачий, лучше лежать с видом на море. Политбюро не возражало, Романов, уже не стесняясь, открыто грубил ему на заседаниях, с каждым разом было все труднее делать вид, что не замечаешь. Старики с присущим только людям глубоко за семьдесят любопытством смотрели на них – подерутся или нет, и неизвестно, чем бы все кончилось, но после очередного заседания политбюро Громыко кивнул головой – останемся. Когда все разошлись, в пустой ореховой комнате сели рядом, и министр иностранных дел на бумажке из блокнота написал дрожащей рукой: «Пора».
Он ошалело посмотрел на Громыко – что пора, Константину Устиновичу кислородный аппарат выключить? – он это взглядом спросил, вслух ничего не сказал – но Громыко понял, улыбнулся одними глазами, и еще одна надпись на том же листочке: «Союзники».
Надо было ехать в Лондон – пустая формальность, это даже не смотрины, им-то глубоко все равно, кого вместо себя оставил Сталин. Просто ввести в курс дела – я, мол, пришел, если интересно, наблюдайте, если нет – дело ваше. Но вообще они там помешаны на ритуалах, еще Ленина попросили – когда решите ликвидировать свое временное царство, пусть ликвидатор к нам заедет, ничего говорить не надо, просто пускай как бы случайно не зайдет поклониться могиле Маркса, проигнорирует классика, мы все поймем и благословим. Странные они, конечно, но Сталин еще в сорок втором году сказал Громыко, что других союзников у него для вас нет, так что надо слетать.
В Москве делать было все равно нечего, полетел, англичане заготовили большую программу даже с выступлением в палате общин, черт знает что. Речь набросали вместе с Громыко – самую стандартную, самую пустую, но зал вежливо хлопал, а Громыко инструктировал, что главное – без скандала, то есть вообще без острых углов. Следующим утром завтракали на Даунинг-стрит, премьер-министр – такая эталонная английская женщина, – вежливо расспрашивала его об особенностях сельскохозяйственного бизнеса в северных районах России, вспоминала лондонский визит Гагарина – вероятно, это был последний русский, которого она видела до сих пор. На королевском обеде с советским космонавтом она, впрочем, не присутствовала – «я была тогда еще простая мисс», – зато стояла на самом краю тротуара, когда Гагарин в открытом «роллс-ройсе» медленно ехал по Оксфорд-стрит, озаряя Лондон своей знаменитой улыбкой. Она сказала про улыбку, потом взглянула на часы и деланно спохватилась – как же так, мистер член политбюро, вы же опаздываете на церемонию возложения венков к могиле Маркса.
У него вспотели ладони. Если совсем грубо – Господи, в чем смысл моей жизни? – Смысл твоей жизни в том, чтобы, приехав в Лондон, не пойти на могилу Маркса и сказать об этом госпоже премьер-министру. Это все. Пересохло в горле, глотнул чаю и как можно спокойнее ответил:
– Вы думаете, советские люди обязаны поклоняться могилам классиков коммунизма? – у него получилось даже как-то улыбнуться. – Тогда я вас удивлю, такой обязанности у меня нет, и я предпочел бы ваше общество обществу надгробных памятников и кладбищенских сторожей.
И сердце так – тук-тук, тук-тук, тук-тук.
Тэтчер наклонилась к переводчику, покивала и потом снова посмотрела на него – было ощущение, что пока она слушала переводчика, кто-то незаметно вынул ее прежние глаза и вставил новые, с повышенным светоотражением и золотыми зрачками.
– Никак не привыкну к тонкому советскому юмору, – с достоинством произнесла премьер-министр. – Что же, могу еще раз сказать, что очень рада видеть вас в моем доме. Очень рада.
В детстве любил кататься с ледяной горки – вот сейчас такое же чувство было, только зажмуриваться успевай.
XXXII
В Москву вернулся к похоронам Устинова – смерть маршала радикально меняла соотношение сил в политбюро, Романов на похоронах выглядел даже не просто присмиревшим – побитым, и когда, по уже сложившейся за эту «пятилетку похорон» традиции на последнем этаже дворца съездов в пустом банкетном зале члены политбюро и маршалы поминали Устинова, пришлось даже тихо спросить у Громыко: «Я все правильно понял?» Громыко замахал руками – Что ты, что ты, мы ж не звери какие, он не представлял никакой угрозы, я бы с ним поговорил и все.
– Этот лысый, – кивнул на нового министра обороны, маршала Соколова, – если уж на то пошло, гораздо хуже; Устинов хоть политик был, а этому только бы воевать, вообще непробиваемый, слово «хуй» произносит легко, слово «мир» просит при нем не произносить. Вот уж кто зверь. Он у тебя – первый кандидат на выбраковку, но ты сам представь, какими он корнями врос, если от рядового до маршала, не пропуская ни ступеньки. С ним побороться придется, у Сталина так с Тухачевским было – фантазия будет нужна, – про Тухачевского хотелось услышать более подробный рассказ, но тут к ним подошел дедушка Кузнецов – настолько незаметный, что полупрозрачный даже какой-то, но при этом – по конституции второе лицо в государстве, заместитель Черненко в президиуме верховного совета. Громыко посмотрел на дедушку сверху вниз и грозно сказал:
– Потеряли, говорю, крупнейшего военного и государственного деятеля, горе.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.