Текст книги "Горби-дрим"
Автор книги: Олег Кашин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 11 страниц)
LI
Надо было разбираться с Ельциным. Московский первый секретарь радостно ломал оставшуюся ему от Гришина систему и сам невольно обозначил этим временные рамки для самого важного поворота в своей политической судьбе и вообще судьбе – между днем рождения Москвы, который должен стать его персональным бенефисом, и мрачной московской зимой, по поводу которой, кажется, у одного Ельцина не было сомнений, что Москва под его руководством переживет ее так же сытно и спокойно, как это было при Гришине. Итак, Ельцина нужно расчехлять между сентябрем и ноябрем, а в ноябре у нас – 70-летие Великого Октября, то есть надо успеть до праздников, а до праздников что у нас есть – у нас есть пленум ЦК в октябре. Значит, ждем пленума.
С Ельциным в эти месяцы не встречались вообще; из горкома доходили слухи, что первый секретарь снова запил – вероятно, смирился с тем, что дружбы с генеральным секретарем у него так и не случилось. В августе в Москву приехал Хонеккер, еще один смертник перестройки, не знающий, что он смертник. Открывали памятник Тельману в скверике у метро «Аэропорт». Генеральный секретарь нарочно опоздал, чтобы лишний раз не разговаривать с Хонеккером и особенно с Ельциным. Подошел к трибуне с первыми нотами гэдээровского гимна, молча пожал руки; Ельцин был в какой-то идиотской шляпе, опухший, по всему виду – так себе преемничек. Отыграл советский гимн. Ельцин шагнул к микрофону и начал речь. Скрипучий голос и уральский говор, неприятно расгягиваемые гласные. Стоял, слушал вполуха и не сразу заметил, как рукава коснулся Хонеккер. Шепотом, по-русски почти без акцента – «Давайте поговорим». Улыбнулся в ответ – давайте, конечно, – и Хонеккер зашептал: «Послушайте, кто это такой? Пока мы вас ждали, он объяснял мне, как не хватает перестройке сталинских методов, и конкретно лагерей. Я чего-то не знаю, у вас новая политика?» – и смотрит испуганно.
Успокивая Хонеккера, думал – ну да, старик, ты много чего не знаешь, но к делу это не относится, хотя сталинские методы – это даже смешно, если знать о настоящих сталинских методах, а не о тех, которые имел в виду Ельцин. Уральский говорок продолжал греметь над сквером, нелепая шляпа подрагивала в такт речи.
LII
21 октября члены ЦК собрались в Кремле на пленум. Уже у дверей Свердловского зала Ельцина выловил кто-то из помощников Лигачева – давайте, мол, отойдем, нужно поговорить. Зашли в комнату отдыха президиума. Лигачев полулежал на кожаном диване и, не поздоровавшись и не предложив сесть, начал (никто ведь не знает, что он накануне полтора часа репетировать перед зеркалом) орать матом – «Ты чего себе позволяешь, ты что, решил, что ты – хозяин Москвы? Ты что, в политбюро захотел?» – и дальше обо всем подряд, и о дне города, и о поездках в троллейбусе и даже о чертовой шляпе, в которой московский секретарь открывал памятник Тельману. Ельцин слушал молча, губы дрожали, но Лигачеву этого было мало – снял с ноги ботинок и швырнул в Ельцина: «Вон отсюда!» Ельцин молча шагнул к двери, вышел. Лигачев вытер пот со лба – получилось или нет?
И, видимо, все-таки не получилось. Расчет был на то, что оскорбленный Ельцин устроит на пленуме скандал, но он ничего не собирался устраивать. Сидел красный, слушал доклад генерального секретаря о 70-летии Октября, в глазах стояли слезы. На прения записываться не стал, и Лигачев сверлил его взглядом, как тогда Назарбаева в Алма-Ате – ну твою мать, ну встань ты, ну заори. Ельцин сидел, молчал. И уже когда прения закончились, генеральный секретарь не выдержал: «А почему у нас Борис Николаевич молчит? Я по его лицу вижу, ему есть что сказать. Пожалуйста, просим», – и улыбнулся ласково, ну а как еще этого черта дразнить?
Ельцин вышел на трибуну и заговорил о Великом Октябре. Труженики Москвы готовятся к юбилею, берут на себя повышенные обязательства, пусковые в строй, трудовая вахта и ведро живых вшей. В руке Лигачева хрустнул карандаш – ну нельзя же быть такой жертвой, ты же с Урала, мужик!
Снова вмешался генеральный секретарь. Борис Николаевич, а что вы можете сказать относительно положения дел в руководстве партии? Я слышал, у вас есть какие-то суждения по этому поводу.
Ельцин замер, зал тоже. «Ничтожество», – прошептал Лигачев так громко, чтобы на трибуне было слышно, а в зале нет. Ельцин побагровел.
– Нет, товарищи, никаких особых суждений о руководстве партии у меня нет, вас дезинформировали, – и зашагал к своему месту.
Тогда с места встал Лигачев и, не спрашивая разрешения, прошел к трибуне – ну что же, если Борис Николаевич не решился говорить сам, мы ему поможем.
Импровизировал Лигачев уверенно. Ельцин, оказывается, еще летом написал письмо в центральный комитет с жесткой критикой генерального секретаря и даже членов его семьи. В письме шла речь ни много ни мало о новом культе личности, выстраиваемом при попустительстве, а то и при прямом участии некоторых членов политбюро. Это, разумеется, ложь, никакого культа личности, как мы все понимаем, нет, просто первый секретарь московского горкома за трескучей политической фразой хочет спрятать свои собственные неудачи на высоком посту, которого он, видимо, оказался недостоин.
Ельцин с места попытался что-то сказать, но Лигачев повысил голос – не надо, мол, у вас уже была возможность высказаться. Снова открыли прения, уже по Ельцину. Выступило 24 человека, все как один Ельцина, конечно, осуждали, и он сидел, обмякший – не боец, не боец. Зал ждал оргвыводов, но генеральный секретарь вдруг сказал, что нет, никого ниоткуда исключать не будем, у нас, в конце концов, перестройка, дадим Борису Николаевичу возможность самостоятельно выпутаться из ловушки, в которую он сам себя загнал.
Самостоятельно, ха – текст выдуманной речи Ельцина, написанный Лигачевым собственноручно, тем же вечером в виде машинописной копии разошелся по московским офисам иностранных газет. По городу поползли слухи о смелом демарше московского секретаря, не побоявшегося бросить вызов всемогущему политбюро. Кажется, все пошло как надо – но именно в этот момент в Ельцине наконец пробудился эмоциональный уральский мужик, и тут уже всем пришлось хвататься за голову.
Позвонил министр здравоохранения и вечный кремлевский врач академик Чазов – Ельцин в реанимации ЦКБ, привезли из горкома с серьезной кровопотерей и пьяного. Пил с самого пленума и в конце концов зачем-то воткнул себе в сердце горкомовские ножницы, чтобы, видимо, все поняли, кого они могут потерять.
Поблагодарил Чазова, набросил пальто и бегом в больницу.
LIII
И вот он входит в палату, склоняется над утыканным трубочками, зондами, датчиками и черт знает чем еще человеком. У человека перерезано горло, из горла торчит гофрированная пылесосная труба – это трахеотомия, человек дышит через пылесосную трубу в горле.
И этот человек – я, а вовсе не Ельцин. Это у меня перерезано горло, это у меня проломлена голова, оторвана челюсть, нет пальца на руке и еще что-то с ногой, я пока сам не разобрался. Я в сознании, но я сплю, меня колют какими-то веществами, это называется искусственная кома, и меня в нее погрузили, чтобы я не умер от болевого шока.
Я помню, как мы прощались в ночь на субботу, когда, остановившись на попытке самоубийства Ельцина, он сказал, что уже поздно, ему пора спать, и продолжение как-нибудь потом. Мы вышли вместе во двор, я проводил его до машины, а сам остановился покурить на свежем воздухе – ноябрь в этом году был в Москве теплый, хороший.
У калитки стоял парень с букетом цветов, пыхтел перед кнопками домофона, что-то, видимо, не получалось. Я курил, смотрел на парня, то есть на его затылок, лица не видел. Потом он обернулся, бросил почему-то цветы на землю и, улыбаясь, ударил меня в зубы – сильно, я упал, и тут появился второй со стальным прутом. «Вот тебе перестройка», – услышал я одновременно с треском, видимо, моей собственной головы. «Вот тебе меченосцы», – это уже сломалась моя нога. «Вот тебе Сталин, вот тебе Суслов», – я прикрывал голову левой рукой, и стальной прут, бьющий по голове, ломал мне пальцы, а я думал, что вот умру сейчас, и так и не узнаю, чем тогда все закончилось.
Я и не узнал. Когда он пришел ко мне в палату нейрореанимации, я спал, но сквозь сон, в котором по потолку плыли верстки перестроечного «Огонька» и еще каких-то журналов, я слышал, как знакомый с детства голос, голос истории, говорит мне:
– Ты прости меня, старого дурака, я не думал, что так все получится. Звери, просто звери, я недооценил их, я виноват – мне показалось, он заплакал.
– Страну не уберег, и тебя не уберег, – сказал он мне и вышел из палаты.
LIV
Если бы я мог в тот момент разговаривать, я бы, наверное, рассказал бы ему историю про знаменитого Якова Блюмкина, который, будучи советским послом в Монголии, в 1927, кажется, году, напившись на торжественном приеме, снял со стены портрет Ленина и принялся блевать на него, приговаривая – «Прости, Ильич, виноват не я, виновата злоебучая система». Но говорить я тогда не мог, поэтому попытался просто ему улыбнуться, но и такое действие оказалось для меня слишком сложным – оказывается, с оторванной челюстью улыбаться нельзя, и я просто дождался, пока он исчезнет из палаты, и тихо продолжил смотреть на плывущие по потолку страницы старых журналов.
Конечно, я думал о том, что со мной случилось. Я и раньше знал, что голова у таких людей, как я, держится не на шее, а на языке, но оказалось, что можно даже и без языка, достаточно ушей. Я слышал то, чего никто не должен был слышать – ну и получил за это, и о чем мне теперь жалеть? Спасибо, что живой.
LV
«Полный отрыв верхней челюсти» – это я уже потом прочитаю в истории болезни. Как это возможно технологически, сам не очень понимаю до сих пор, но знаю теперь, что с оторванной верхней челюстью можно разговаривать по телефону. Прополз (потом смотрел видео с камеры наблюдения: встаю, не зная, что нога сломана, падаю, встаю еще раз, держась уже за прутья калитки, набираю код, и уже падаю на колени в открытую калитку – двор, безопасная территория). Позвонил по телефону дворнику, попросил выйти. Он вышел, я ему рассказал, что это были «два козла» – это потом везде будут цитировать в газетах, «два козла». Попросил дворника проводить меня домой, помажусь зеленкой и отлежусь, но дворник вызвал скорую.
Приехала скорая, меня увезли, я просил в Склиф, врач в скорой почему-то настоял на 36-й больнице у метро «Семеновская». Я позвонил своей первой жене, сказал ей, что меня побили и что меня везут в больницу. Потом еще кому-то (через три месяца я случайно что-то нажму и сотру все эсэмэски, какие у меня были, теперь они доступны только в материалах уголовного дела, все красиво распечатано в виде скриншотов с айфона) написал эсэмэску «Меня отхуячили на Пятницкой». Потом мне объяснят, что это было все на болевом шоке и на выплеске адреналина, и если бы меня не укололи и не усыпили, я бы через сколько-то минут просто бы умер. А пока не укололи – я сел в приемном покое, дежурный врач попросил меня показать ногу и разрезал джинсы по боковому шву – просто снять их мне почему-то не разрешили. Потом появился другой врач, сказал, что все очень серьезно, и от меня требуется ответственное решение – согласие на трепанацию, которое я должен дать письменно. Я сказал, что не хочу трепанацию, и тогда мне дали подписать письменный отказ. Потом куда-то отвели и укололи.
Я засну, и начнется это все – вставай, пиши, митинги поддержки на Пушкинской площади – в газетах будут писать, что я пришел в сознание, а потом опровергать, и официально я приду в сознание только дней через пять, когда ко мне пустят только первую жену (вот что значит полениться развестись!) и отца, и они подтвердят – я в сознании, я нормально реагирую, и я даже, кажется, не овощ.
На самом деле, когда меня через не-помню-сколько-дней врач спросит, какое сегодня число, я ошибусь на одни сутки, то есть полностью у меня выпали только сутки, а дальше я день и ночь различал и дням счет вел. Но когда именно я пришел в сознание, я сам точно не знаю, потому что до сих пор не понимаю, где было сознание, а где галлюцинация.
Я сразу понял, что меня серьезно отхуячили. Но при этом я отчетливо помнил – меня отхуячили, дворник вызвал скорую, меня увезли в Склиф и перевязали, тут же отпустили, я вернулся домой, и тут меня отхуячили еще раз. Что было дальше, я не помнил, но понимал, что нахожусь в какой-то жутко пафосной с мраморными лестницами и лепными потолками больнице, в которой пафоса слишком много (достаточно сказать, что в соседнем помещении – видимо, актовом зале, поет Шаляпин!), а врачи, очевидно, все понапокупали дипломов и ничего не умеют. Поэтому мне, конечно, надо бежать, ловить тачку и ехать в Склиф, тем более что это очень просто – я видел, где сестра оставила ножницы, я дождусь темноты, возьму их, сниму с себя совершенно мне не нужный гипс, открою окно – первый этаж (на самом деле, как потом понял – второй), вылезу и поймаю тачку. Что я совершенно голый, я понимал, но меня это не смущало.
Еще, кстати. Я почему-то знал, что в эту пафосную больницу по страшному блату меня устроила одна писательница по имени Арина. С Ариной я не был знаком, один раз были представлены на какой-то вечеринке, и только полгода спустя, случайно ее встретив второй раз в жизни и прямо спросив, имеет ли она отношение к этой больнице (не имеет), я успокоюсь и пойму, что про нее тоже была галлюцинация. А тогда даже когда мне уже принесли грифельную доску, чтобы я, пока не могу говорить, писал на ней, первое, что я написал – Почему меня к вам положила Арина? – но разборчиво писать к тому моменту у меня еще не получалось, врачи меня не поняли.
LVI
Потом я как бы понял, что про два избиения и про Склиф мне показалось, а теперь-то я точно в сознании – вероятно, на самом деле я отходил от «искусственной комы», опиаты еще действовали, и это заняло еще несколько дней. Теперь я понимал, что больница не пафосная, а хорошая, и лечат меня правильно. Понимал, что я не могу говорить, потому что у меня разрезано горло, и в дырку в горле вставлена пылесосная труба, тянущаяся к агрегату, похожему на капельницу, на вершине которой стояла перевернутая бутылка то ли с водой, то ли еще с чем-то, и этим чем-то мне вентилировали легкие. Но Шаляпин тогда по утрам еще пел, а лампы дневного света на потолке были одновременно проекторами, которые передавали на потолок цветные и черно-белые картины, большую часть которых я неплохо помню. Почему-то почти все эти картины были верстками существующих и несуществующих журналов разных лет – в частности, был детский антирелигиозный журнал «Вошка» двадцатых годов, и был еще, судя по верстке, «Огонек» непонятно какого года – в нем я прочитал очерк под названием «Единственный адрес» о том, как на Керченском водохранилище (такое вообще есть?) сел на мель плавучий консервный завод, и его решили с мели не снимать, а намыть на нем остров и устроить на этом острове курорт. На остров поселили жителей окрестных деревень, которые были затоплены при строительстве водохранилища (до переселения эти люди жили в общежитиях в Керчи), и зеков на химии, которые как раз работали на плавбазе. На острове построили пятиэтажки, назвали все это улицей Ленина, но очень скоро один бывший зек зачем-то убил двух детей из переселенцев, и теперь в народе улицу называют Улица Вити и Павлика, и, конечно, никакого курорта на этом острове уже не получится, проект свернут.
По поводу больницы мне тоже много чего казалось – почему-то теперь это была профильная больница Роскосмоса, причем во дворе, и я видел это из окна (когда совсем отошел от опиатов, тоже долго вглядывался – нет, показалось) стоял мемориальный самолет. Еще было (по этому поводу тоже теперь сомневаюсь – казалось или нет), когда мне прямо поверх гипса присобачили аппарат Илизарова. Врачей я тогда уже научился делить на медицинских чиновников и собственно врачей, и я помню диалог двух таких врачей надо мной: – Зачем ему и гипс, и аппарат? – А, пусть будет. – Нет, вот представь, покажут его по телевизору, и Путин скажет Медведеву – слушай, зачем ему и гипс, и аппарат. – Да, действительно.
Это может быть галлюцинацией, но гипс тогда действительно сняли. Про Медведева мне первой сказала жена, когда их с отцом пустили второй раз, и я уже не спал. Сказала, что я – первая новость на Лайфньюс, и что Медведев написал про меня в твиттер. Я это воспринял спокойно, как курьез, Медведев написал в твиттер, а так больше ничего не происходит.
Мне очень хотелось прочитать твит Медведева про меня, но почему-то ни у кого из врачей не было телефона с интернетом, а когда самая бессмысленная медработница (физиотерапевт, от нее сильно пахло потом всегда) из всех, ходивших ко мне, все-таки дала мне телефон, я попробовал включить интернет, но тут пришла заведующая и на женщину наорала, и я понял, что мне просто не разрешают пользоваться средствами связи. Женщина потом долго оправдывалась – «Олег хотел узнать, который час», но заведующая ей не верила.
Общался я со всеми тогда надписями на грифельной доске. Научился уже писать разборчиво. Помню, приходил заниматься со мной лечебной физкультурой такой гигантский парень лет 25, про которого я постоянно думал – что ты за мужик, тебе бы в армию или еще куда, а ты ерундой страдаешь – учишь меня руками шевелить, а я руками и так умею. Однажды, когда только сняли гипс, я ему написал на доске: «Не надо мне руки поднимать, помассируй лучше стопу.» Он сказал, что посоветуется с начальством, и исчез после этого навсегда, вместо него стала приходить его начальница, очень симпатичная бабушка – бывшая конькобежка, в пятьдесят шестом году на Олимпиаду ездила. Она, кстати, была вторая, кого я, проснувшись, увидел. Просто пришла и сказала: «Открой глаза». Я открыл. Сказала: «Улыбнись». И я улыбнулся.
В тот же день, кстати, я впервые идентифицировал главвврача – он пришел посмотреть, действительно ли я улыбаюсь, и велел развязать меня, потому что я взрослый мальчик и глупостей делать не буду. После этого мои руки, которые были привязаны к бортикам кровати, действительно отвязали, и потом очень об этом жалели – конечно, я не взрослый совершенно.
LVII
То, что раньше было моим ртом, к тому времени было замуровано какими-то железными конструкциями, чтобы срастались челюсти, а вместо рта у меня была та дырка в горле. Поэтому, конечно, кормили меня через ноздрю, и привязанные руки были связаны с этим кормлением. Еще будучи без сознания, я отбивался от вставляющих мне в ноздрю трубочку сестер, плевался, блевал и все такое. Когда уже освоюсь, буду выдирать эту трубочку из ноздри и писать на доске: «Ультиматум: кормление только под общей анестезией». И тогда приходила прекрасная, похожая на Софи Лорен, заведующая и говорила, что я золотая молодежь, потому что мне единственному во всем отделении засовывают в ноздрю дефицитные нежнейшие силиконовые трубочки, а всем остальным – пластмассовые, и они не капризничают, а я капризничаю.
Еще из мерзких процедур стоит выделить санацию – раз в день пылесосную трубу с кислородом вынимали из горла, я переставал дышать, и врач совал мне в дырку в горле нечто, похожее на сварочный аппарат.
Я старался заснуть рано, часов в пять вечера, чтобы проснуться как можно раньше – часов в пять утра, и ждать утреннего обхода; один врач в такой похожей на пилотку шапочке поначалу всерьез казался мне афганским президентом Хамидом Карзаем, и меня не удивляло, что ко мне ходит Хамид Карзай. Приходила гигантская делегация, потом мне заведующая говорила, что там даже был главный проктолог Москвы (и главный окулист был, и главный нейрохирург, и вообще все главные). Я писал на доске, что мне лучше, и обязательно «Что нас ждет сегодня?» Главврач подробно объяснял мне, что нас ждет, я вздыхал – каждый день думал, что именно сегодня переведут в обычную палату.
LVIII
О случившемся я с самого начала думал равнодушно; сильнее всего меня заботило то, что, когда меня спросят – за что тебя убивали? – я, конечно, честно отвечу, что меня убивали за то, что я узнал о заговоре Сталина и Суслова, результатом которого явилась перестройка и распад Советского Союза, – и прямо из нейрохирургического отделения меня на каталке увезут в психиатрическое, вот уж успех. Поэтому, засыпая в палате, я перебирал свои самые опасные контакты последнего времени, выбрал сначала пять, потом три и успокоился окончательно – давать показания готов, тем более что и трубку из горла уже вынули.
Приходили следователи. Спрашивали, знаю ли я нападавших (не знаю), поступали ли в мой адрес угрозы (не поступали), гей ли я (не гей), говорили ли нападавшие мне что-нибудь (тут пришлось соврать и сказать, что не говорили). Следователи уходили, потом приходили опять, повторяли свои вопросы, а потом пришел настоящий генерал, который тоже спрашивал про угрозы, лица и гомосексуализм, и, записав мои ответы, вдруг спросил – «А вот скажите, вы советской историей не занимались? Перестройкой там, или сталинизмом?» Из моего тела еще торчали датчики, но, слава Богу, датчиков детектора лжи среди них не было, и я безболезненно дал генералу нечестный ответ, и он ушел ни с чем.
Откуда они знают – меня это даже не беспокоило. Знают, конечно, все знают, и только как мне со всем этим быть, вот этого я не понимал совсем. Пока я в палате – хорошо, а дальше? Молчать, говорить, писать? Пока я об этом думал, пришло письмо, настоящее бумажное письмо в конверте – Международный Фонд социально-экономических и политологических исследований предлагает мне пройти курс реабилитации в клинике Тель-а-Шомер в Израиле. На реабилитацию мне было плевать, я и дома могу реабилитироваться, но фонд, его фонд – значит, меня не бросили, значит, все будет в порядке. Когда я встал на костыли, просто поехал в аэропорт и полетел в Тель-Авив – черт его знает, может, и я теперь меченосец?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.